Сону жил неправильно по всем законам «безгрешной жизни».
Он тратил деньги на то, что жгло горло и отнимало память. Курил то, что лишало сна, пил то, что возвращало хотя бы иллюзию тепла. Менял людей, как зажигалки — дешёвые, блестящие, нужные ровно на один вечер.
Иногда ему казалось, что всё это не он — словно кто-то другой проживает за него эту жизнь, а он просто наблюдает издалека, из глубины собственного тела.
Город вокруг был маленьким и тусклым, весь сотканный из дождя, застоявшегося воздуха и случайных разговоров в полголоса. Люди тут привыкли прятать грязь под белыми скатертями, а грех — за молитвами. Сону не прятал. Он был её живым воплощением, открытым, нескромным, слишком ярким для серой улицы. Одни и те же витрины, те же перекрёстки, тот же запах дождя и бензина. Сону не принадлежал этому месту, но и уйти не мог: здесь было проще быть никем. Проще забывать.
По вечерам Ким бродил вдоль улиц, где неон ломался в лужах, где пьяные смеялись, а окна горели мягким янтарным светом — чужим, уютным, недостижимым.
Иногда он всё-таки заглядывал в церковь на окраине. Не из веры — из усталости. Там пахло воском, старыми книгами и чем-то вроде чистоты, которую Сону давно разучился чувствовать. Ким садился в последнем ряду, прикрывал глаза и слушал, как кто-то шепчет молитву. Ему нравился этот звук: он напоминал дыхание перед поцелуем.
А затем Ким увидел его.
Священника.
Пак Сонхун — молодой, вышитый нитками из льда и веры. с лицом, словно высеченным из мрамора. В его взгляде не было ни жалости, ни желания, лишь холодная ясность человека, который привык верить.
Сону стало смешно. Даже Бог, наверное, не был таким правильным.
Казалось, Пак умеет дышать только под куполом храма, где пахнет ладаном и старым деревом.
Сонхун часто появлялся по ночам — ходил по улицам, где воздух был густ от алкоголя и дешёвого феромона. Говорили, что он ищет тех, кто «сбился с пути», и несёт им слово Божье.
Но, может быть, искал кого-то
конкретного.
Дождь, сигарета, ступени церкви.
Сону сидел, опершись локтями о колени, пепел падал прямо на мокрый камень. Помада, его или чужая — одному Ему известно, давно растеклась, глаза блестели от усталости.
Ким выглядел, как самый настоящий падший ангел, который давно забыл, с чего именно начиналось его падение.
Сонхун — высокий, в чёрной сутане, с лицом, которое словно само отталкивало взгляд — вышел из храма, Сону уже ждал. Рубашка наполовину расстёгнута, помада размазана, сигарета догорала между пальцами. Ким усмехнулся, не отводя глаз.
— Святой отец, — произнёс Сону лениво тихо, дьяволськи затягиваясь, — если я уже на коленях, то вряд ли молюсь.
Пламя сигареты качнулось, отразилось в глазах священника. Тишина между ними стала гуще дыма.
А ведь вправду — если Сону стоял на коленях, то явно не молился.
Хотя… с какой стороны смотреть. Может, молитва — это тоже форма подчинения, просто в других одеждах. Возможно, в его постели бывал и сам Господь Бог, но Сону этого не помнил: лица у всех были одинаковые после третьей рюмки и пятой затяжки.
Он жил, словно заранее знал, что спасения не будет. Просыпался в чужих квартирах, среди запаха пота и дешёвого парфюма, пил воду из-под крана и думал, что это причастие. Затем шёл куда глаза глядят — и чаще всего они глядели туда, где шумно, грязно и светло всю ночь.
Сону был хрупким тельцем, но не из тех, кого хочется защищать. Его взгляд всегда бросал вызов, губы — слишком красные, чтобы казаться естественными, а смех звучал так, словно он смеётся над всем миром, включая себя. Ким грешил осознанно, методично, с удовольствием.
Сонхун не сразу подошёл.
Пак стоял на ступенях, словно решая — можно ли вообще приближаться к такому существу, к такой тёплой, зыбкой тьме, в которой свет казался лишним.
Затем Сонхун сделал шаг, ещё один, и сел рядом. Камень под ними был влажным от дождя, воздух пах мокрым табаком и чем-то резким, человеческим — запахом, которого не бывает в храме.
Сону бросил взгляд из-под ресниц. Уголок губ дрогнул. Ким протянул сигарету, тонкую, чуть надломленную у фильтра.
— Будешь? — тихо. — Или грех?
Сонхун посмотрел на сигарету так, словно в ней действительно было нечто запретное, почти священное. Пламя вспыхнуло между ними — коротко, мягко, осветив пальцы Сону, блестящие от дождя волосы и дым, который клубился у губ.
— Грех, — ответил Пак наконец. — Но ты же всё равно предлагаешь.
Сону усмехнулся, передавая ему сигарету. Их пальцы коснулись на долю секунды, короткая встреча кожи показалась громче любого признания.
Ким наблюдал, как священник делает первую затяжку — осторожно, словно проверяет, можно ли дышать этим воздухом.
— Тебе идёт, — сказал Сону. — Грех, я имею в виду.
Сонхун выдохнул дым, не отводя взгляда. В глазах не было осуждения — только то странное, тихое внимание, от которого хотелось отступить или, наоборот, приблизиться.
Сону выбрал второе.
Ким откинулся назад, опершись на ладони, чувствуя, как холодный камень впивается в спину, и спросил:
— А ты часто садишься рядом с такими, как я?
— С такими, как я, такое не бывает часто, — сказал Сонхун.
Эта фраза прозвучала почти как признание. Сону усмехнулся — не громко, но достаточно, чтобы эхо в груди дрогнуло.
— Не льсти, святой отец. Таких, как я, на каждом углу по трое, — Ким стряхнул пепел, провёл пальцем по влажному фильтру. — Просто ты, наверное, не смотришь туда, где свет тускнеет.
Сонхун отвёл взгляд к мостовой. Дождь снова начал моросить — мелкий, как пыль, — оставляя тонкие блестящие полосы на чёрной сутане. Пак не отвечал, словно в нём боролись две силы: слово и молчание.
Сону наклонился ближе, чувствуя, как между ними сгущается воздух. Голос стал мягче:
— Или смотришь, но не признаёшься себе.
Тишина. Только капли, стекающие с крыш. Только дым, что поднимался вверх, растворяясь в сумерках.
— Почему ты здесь? — наконец спросил Сонхун. — Не в храме, а… вообще. На этой улице. В этой жизни.
Сону фыркнул.
— Потому что другого места не нашлось.
Ким задумался, затем добавил:
— А может, потому что там, где я должен быть, меня никто не ждёт.
Он говорил спокойно, но в каждом слове сквозило усталое равнодушие человека, который давно научился не ждать спасения.
Сонхун слушал. Пальцы его всё ещё держали сигарету, но пепел уже догорел, оставляя на кончиках серый след.
— Каждый человек может вернуться, — произнёс Пак почти шёпотом.
Сону поднял глаза.
— А если я не хочу?
Сонхун встретил взгляд — и не отвёл.
— Тогда зачем приходишь в церковь?
Ответа не последовало. Только лёгкая улыбка, почти детская, и тихое:
— Потому что там тепло. И тихо.
Ким сделал паузу, глядя прямо в глаза священнику.
— И потому что ты там.
Слова упали в пространство между ними, как камень в воду — без всплеска, но с долгим эхом. Сонхун выдохнул медленно, словно пробуя осознать — молитва ли это, или начало падения.
Сонхун отвёл глаза, но не сразу. Взгляд зацепился за линию шеи Кима и за влажные волосы, прилипшие к коже. Он понимал, что должен встать, уйти, сказать хоть что-нибудь, что вернуло бы всё в привычные божьи рамки — но слова застряли.
— Не говори так, — тихо сказал Пак наконец.
— Почему? — Сону усмехнулся, поворачивая к нему лицо вплотную. — Потому что священнику нельзя, чтобы в него верили больше чем в самого Господа?
Ким говорил мягко, почти мурча, без насмешки, но каждое слово резало по сердце священника живому. Сонхуг прикрыл глаза, вдохнул глубже, словно пытаясь вычеркнуть этот голос из воздуха. Но вместе с дыханием вошёл запах табака и парфюма Сону (если это был его парфюм), и что-то древнее, почти животное, дёрнулось внутри.
— Ты не понимаешь, — выдохнул Пак.
— Понимаю, — ответил Сону спокойно. — Просто
тебе страшно признать.
Ким говорил с уверенностью человека, который уже давно перешёл все границы, и теперь наблюдает, как другой приближается к этому греховному краю.
Дождь усилился, потёк по ступеням. Сону затушил сигарету о камень и поднялся, медленно, словно проверяя, последует ли за ним взгляд.
Последовал.
Ким стоял перед Сонхуном, и теперь расстояние между ними измерялось лишь дыханием.
— А если всё это тоже молитва? — спросил Ким. — Просто на другом языке.
Сонхун не ответил. Лишь почувствовал, как собственное сердце бьётся слишком громко — не из страха, а от осознания, что, может быть, в этих словах действительно есть правда.
Сону чуть склонился вперёд, мурчащим шёпотом добавил:
— Мне кажется, Бог нас уже не слышит.
И в тот миг церковь за спиной вдруг показалась слишком далёкой, а дождь — единственным звуком, в котором можно было спрятаться.
Церковь стояла темна и тиха, словно забыла, что когда-то в ней звучали голоса. Дождь бил по витражам мягко, приглушённо, от этого казалось, что всё происходящее разворачивается внутри сна.
Сону вошёл первым. Его шаги отдавались в пустоте гулко, почти неприлично громко. Воздух был холодный, влажный; пахло воском, старым деревом и камнем, впитавшим молитвы за десятки лет. Рубашка на нём промокла до нитки, ткань прилипала к коже, и от этого Ким казался ещё уязвимее — и в то же время сильнее, словно бросал вызов самому пространству.
Сонхун закрыл за ними дверь. Щёлкнул засов. Тишина стала плотнее.
Пак исчез куда-то вглубь храма и вернулся с полотенцем — простым, белым, чуть шероховатым.
— Возьми, — тихо.
Сону посмотрел на него и не пошевелился.
Тогда Сонхун подошёл ближе, осторожно, словно боялся спугнуть. Пальцы коснулись мокрых волос, движение было медленным, сосредоточенным — не забота даже, а что-то глубже, что-то, что невозможно было назвать без страха.
Полотенце шуршало о пряди, впитывая воду. Сону не двигался, только дышал ровно, чувствуя, как чужие руки осторожно проходят по его голове, шее, плечам.
Ни один из них не произнёс ни слова.
Свет от лампы над алтарём падал мягко, золотыми бликами на мрамор и стекло. В тишине звук дыхания казался громче шагов и дождя.
Когда Сонхун опустил полотенце, между ними осталось то странное, хрупкое пространство, где всё уже сказано — но ни одно слово не осмеливается сорваться с губ.
Сону поднял взгляд, в глазах не было ни насмешки, ни дерзости — только усталость и тёплое, непонятное смирение.
Сонхун хотел отвести глаза, но не смог. Пальцы всё ещё хранили тепло мокрых волос.
И тогда Сону сказал едва слышно:
— Зря ты это делаешь. Я всё равно не спасусь, а тебя жалко осквернять.
Сонхун не ответил. Только выдохнул — коротко, с какой-то странной нежностью, в которой звучала и молитва, и поражение одновременно.
Воздух внутри церкви стал тяжёлым, его перестало хватать. Сону стоял близко — так, чтобы дыхание касалось чужой кожи. С влажных прядей всё ещё стекала вода, тихо капая на каменный пол. Рубашка прилипла к телу, как вторая кожа. Ким стянул её с плеч, ткань упала на лавку с тихим звуком, почти как вздох.
Свет от витражей ложился на костлявое тело цветными пятнами: синими, золотыми, пурпурными. В этих переливах он казался не живым, а нарисованным — хрупким, тонким, почти нереальным.
Сонхун смотрел — сердце било так, словно пыталось вырваться из груди.
Сону шагнул ближе. Пальцы коснулись шеи Сонхуна — осторожно, словно проверяя, насколько тот живой. Движение было простым, но за ним стояло что-то большее: вопрос, вызов, может быть, просьба.
Сонхуна обдало холодом изнутри. Он не отступил, но тело предало — дыхание сбилось, пальцы дрогнули. Страх был не перед Сону, не перед грехом, а перед тем, что всё это вдруг оказалось реальным.
Никто не улыбался.
Всё происходящее лишилось оправдания, но обрело смысл.
Сону опустился на колени. Движение — простое, медленное, без театральности. Между ними, на витраже, отражался чей-то святой лик — цветные тени ложились прямо на пол, разделяя их, как границу между светом и тьмой.
Сонхун смотрел вниз, губы едва шевелились — может, молитва, может, имя, может что-то хуже.
А Сону всё так же молчал, и в этом молчании было больше веры, чем во всех проповедях мира.
Утверди стопы мои в слове Твоем и не дай овладеть мною никакому беззаконию.
— последний псалтырь, который прохрипел Сонхун на всю церковь, перед тем как Сону провел языком по головке его, давно вставшего, члена.
Кончить от одного такого действия — почти то же самое, что запнуться на какой-то очередной проповеди. Позорно и стыдно. Обидно — всё в один день.
Сону, мило смеясь и успокаивая «всё хорошо», спокойно вытер следи чужой невинности с щеки, тыльной стороной ладони.
Если демоны расхаживают по земле Божьей, то Сону точно один из них. Шершавый розоватый язык медленно прошелся по ладони, слизывая остатки спермы Сонхуна, вызывая унизительный стон священника.
Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои. Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня.
— на последнем слове Сонхун сорвался на стон — Сону взял член до основания и втянул щеки.
— Господи…
Сону хотелось ответить что-то язвительное, по типу «можно просто малыш», но рот был занят делом
поважнее.
Ким никогда не сосал… девственникам. Да, он уверен, Сонхун — невинный цветочек, но с огромной рукой на влажной макушке, вдалбливающей член по самые гланды, сомнения начали стекать по шее Кима вместе с собственной слюной.
Кончил Пак с громким «Господь» на всю церковь, ослабляя хватку на чужих волосах. Сонхун оказался вкусным — невинность, наверное, всегда такая. Сону даже рад, что всё сложилось
так. С характером звуком Ким сглотнул остатки спермы и привстал на дрожащих коленях ко священнику.
— Видишь, — Ким поднялся, голос звучал почти нежно, — не вышло помолиться.
Он говорил это тихо — не упрекал, а констатировал очевидное.
Воздух был тяжёлым, пах влагой, свечным воском и чем-то запретным, что ещё не успело рассеяться.
Сонхун стоял неподвижно, сжимая в руках край рясы. По щекам катились слёзы — медленно, словно он сам не позволял им падать. Перед глазами — огромная икона, лик Христа в золотом ореоле. Свет от лампады дрожал, от этого казалось, что глаза святого смотрят прямо на него.
Пак не выдержал — опустил голову, словно от этого можно было спрятаться.
— Господи… — шепот.
Сону шагнул ближе. Его силуэт в полумраке казался почти нереальным — смешение плоти и тени, греха и смирения. Ким наклонился, едва касаясь плеча Сонхуна.
— Может, это и есть молитва, — произнёс он тихо, так, словно делился тайной.
Сонхун всхлипнул. В груди что-то оборвалось — не от стыда, а от осознания, что в этих словах была своя правда. Пак уже не знал, кому верить: Богу, себе или этому человеку, чьи руки вечно пахли дождём и пеплом.
Сону тяжело выдохнул, затем, приняв важное решение, подтолкнул Сонхуна за плечи и усадил рядом. Дерево церковной лавы было холодным и влажным от ночного воздуха, холод быстро впитался в кожу.
Перед ними — витраж. На нём переливался цветами распятый свет, переломленный каплями дождя за окном. Синие, бордовые, янтарные оттенки ложились на их лица, превращая обоих в часть странного, богохульного произведения — где грех и святость сливались в одну дрожащую тень.
Сону откинул голову к стене, закинул руку на спинку лавы. Его дыхание стало ровным, спокойным, даже слишком. Он смотрел прямо на образ, на хрупкий свет, который пробивался через стекло, и вдруг тихо сказал, почти с усмешкой:
— Молиться… это вообще как? — Ким чуть повернул голову к Сонхуну, глаза блеснули. — Кляться в верности идеализированному образу и подобию?
Сону усмехнулся, в смехе не было веселья.
— Тогда я довольно часто занимаюсь этим, да, — голос стал мягче, почти ласковым. — Сонхун, ты идеал.
Слова прозвучали так просто, что на миг показалось — это признание. Но за ними скрывалась издёвка, и тоска, и, может быть, то самое чувство, которое страшнее любой молитвы.
Сонхун вздрогнул. Свет от витража упал на его ресницы, и на секунду казалось, что он плачет снова — но, может, это просто отражение.
Рассвет пробивался в окна, окрашивая пыльный воздух розовым светом. Церковь дышала сонно — старые доски пола поскрипывали, где-то глухо тикали часы.
Сону потянулся, опершись локтями на колени, и глянул на Сонхуна из-под ресниц. На лице играла усталая, почти детская ухмылка.
— Знаешь, — тихо сказал он, — иногда мне кажется, что тебе бы стоило родиться не в сутане, а в цепях. Было бы честнее.
Сонхун не ответил. Он сидел всё так же прямо, глядя в витраж, где утренний свет превращал лик святого в живое лицо.
Сону усмехнулся, покачал головой и добавил, уже почти шепотом:
— Всё равно… я бы поскакал на тебе,
отец. Хотя, лучше бы ты меня вдалбливал в кровать, чтобы твой крест вечно лез мне в рот.
Ким провёл рукой по волосам, сжал в кулаке край промокшей, валявшейся рядом, рубашки и вдруг поднялся.
Рассвет лег на его кожу, и в этом свете он выглядел почти прозрачным — как человек, который давно перестал бояться ни Бога, ни людей.
Сону поднялся первым.
На улице уже рассвело — свет струился сквозь стекла, размывая всё, что происходило ночью, превращая его в странный, зыбкий сон. Ким не оглядывался. Только запах дождя и табака остался после него — след, который не смоешь ни святой водой, ни раскаянием.
Когда дверь тихо закрылась, Сонхун наконец выдохнул. Воздух дрожал.
Пак опустился на колени — неосознанно, словно тело само вспомнило, что должно делать.
Слова молитвы срывались с губ — знакомые, выученные, но звучали иначе. Они больше не очищали, а только напоминали.
Помилуй меня, Боже…
Голос дрожал. Сонхун закрывал глаза, но перед взором всё равно стоял Сону — с хриплым смехом, мокрыми волосами, глазами, в которых не было ни капли веры, костляво-ангельское тело и пухлые губы, охватывающее его…
Сонхун провёл ладонью по лицу, отбрасывая остатки слёз, и только тогда заметил — на лавке, где сидел Сону, осталась смятая бумажка. Пакразвернул её дрожащими пальцами.
Обычный клочок, неровные цифры.
Номер телефона. И под ним короткая приписка:
«если снова захочешь помолиться».
Сонхун не удержался — губы дрогнули, словно от боли, но вместо этого появилась улыбка. Тихая, едва заметная,
грешная.
За окном уже светало окончательно.
Колокол пробил семь — глухой звук растворился в воздухе, вместе с запахом ночи, оставляя только утро и то, что ещё предстоит искупить не один раз.