***
Когда она находит его тело, вокруг уже тихо. Дождь давно превратился в вязкую, холодную пелену, заглушая любые звуки. Воздух тяжел, пахнет железом и мокрой землей, всё кажется застекленным — словно мир, задержав дыхание, ещё не понял, что случилось. Утахиме стоит какое-то время, не приближаясь. Не из страха, просто не знает, с чего начать. Кажется, стоит сделать шаг и всё, что держится на последнем равновесии, рухнет. Она видит его — тело, почти слившееся с землей, и всё же даже сейчас, даже в этом неподвижном, обессиленном виде в нём остается что-то чуждое, неприкасаемое. Тишина вокруг него — не смерть, а остаток силы, осевшей, как пыль после бури. На мгновение ей кажется, что стоит произнести его имя и он ответит, привычно сардонически и насмехаясь даже, но ответит. Но воздух не двигается, и капли падают прямо на его лицо, скользят по вискам, стекают в землю, и она понимает — нет. Не плачет. Но что-то внутри трескается — не от горя, от пустоты, которая вдруг стала слишком осязаемой. Она смотрит на него и впервые чувствует не злость, не жалость, а то самое странное чувство, которое всегда отказывалась назвать. Не нежность — понимание. Такое простое и позднее, что от него становится невыносимо тихо. Он никогда не позволял кому бы то ни было быть рядом. Всегда отстранялся, не потому что презирал — потому что знал, что будет вот так. И теперь, стоя над ним, она впервые понимает, что он был прав. Любое «рядом» с ним заканчивалось бы вот этим — холодной землей, мокрым воздухом и невозможностью сказать хоть что-нибудь, что имело бы значение. Она опускается рядом, не касаясь. Просто сидит, потому что уходить кажется предательством, а остаться — невозможным. И всё же остаётся. Его глаза открыты, неподвижные, прозрачные, будто в них всё ещё отражается небо. В них нет ни жизни, ни покоя — только остаток света, который он так и не успел погасить. Ей кажется, что он всё ещё смотрит — не на неё, а сквозь, туда, где заканчивается мир. Она не закрывает ему глаза. Почему-то это кажется неправильным — будто лишить его возможности видеть то, что он до конца удерживал. Смотрит, как дождь постепенно стирает границы между телом и землёй, как его белые волосы темнеют от влаги, и в какой-то момент ей кажется, что теперь он, наконец, стал таким, каким всегда хотел быть — частью мира, а не тем, кто его держит..
2 ноября 2025 г., 22:52
Примечания:
впервые за долгое время в момент собственной рефлексии удалось написать пару строк.
довольно таки сумбурно, но это всё искреннее
Жар сожалений проходится вдоль грудной клетки, пламенем опаляя лёгкие и оседая горьким пеплом где-то на языке.
Умирать не страшно, и боль не такая уж страшная. Умерщвление — как процесс биологический и физический — само по себе не несёт ни боли, ни страха.
Сатору смотрит в небо — оно бескрайнее, бездонное и пустое, бездушное. Лишь облака изредка придают этим пустотам некий вид недосягаемого. Гораздо интереснее было бы увидеть ночное небо или предрассветное, закат тоже бы подошел. Там было на что посмотреть и чем восхититься: и яркие палитры красок, и жеманно мерцающие огоньки в небе. Блеск звезд всегда казался каким-то чарующим, будто за завесой этих мерцаний прячется нечто прекрасное.
Грустно, что в момент его смерти, всё что довелось увидеть ему — пресное небо на котором свинцовые тучи нависли обманчиво грозно. Не такой картины ему хотелось бы, и уж точно не хотелось ощутить как падает на лицо холодная капля. Совсем скоро дождь начинает капать всё сильнее и капель становится много настолько, что их и не различить в этой плотной пелене. Взгляд цепляется за собственные остатки тела, что лежат чуть ниже, в стороне видимой периферией. Это кажется противоестественным, впрочем, как и должно. И таким же необычным.
Может, стоило бы попробовать обратить крупицы сил на то, чтобы собрать себя воедино. Однако же странное ощущение теплится в груди и резонирует с мозгом — уверенность. Уверенность, что жизнь утекает сквозь пальцы прямо сейчас и это закономерность. Потому что сама его жизнь — противоестественна. Сила созидает и разрушает, он — как последствие и создания, и разрушения, своё предназначение исполнил, а значит, время отмеренное ему — закончилось.
Вот она смерть — процесс, в котором уже нет места чужой помощи. Никто не спасёт, никто не поможет. Никто не успеет. И процесс, в котором у него всё же остается время подумать о собственной жизни. Смерть, страшная и пустая. Страшная, потому что хочется зацепиться за жизнь. Сердце, отчего-то, садняще ноет, несогласное с решением собственной головы.
Хочется посмотреть, какими они вырастут. Быть рядом в самые разные моменты жизни: первые отношения, любовь, тоска, отчаяние и отчуждение. Они такие одинокие, такие же пустые, не имеющие за спиной никого и ничего. Рядом нет взрослых, которые бы одним присутствием внушили спокойствие и радость.
Он знает, сам помнит, как сильно нуждался в ком-то, хоть в ком-то одном. Один единственный, постоянный человек в жизни, который заберёт все страхи. Весь ужас собственной жизни и смерти, всю агонию собственной души. И хотя он знал, насколько абсолютен, настолько же и осознавал, насколько пуст и испуган. Всего лишь человек, который и есть сильнейший, но всё ещё человек.
Сатору лишь хотел стать для них тем, в ком когда-то нуждался сам.
И потом, ожидания накладывались один за другим, как многослойная пленка в которой механизмы давно стерлись и использовались не по назначению. Как-то быстро пришлось стать кем-то взрослым, взвалившим на себя много ответственности. Он ни разу не жалел, если бы была возможность, то вновь поступил бы точно так же. Но человеческого в нём было больше, чем от Сильнейшего и в глубине души, одиночество, что таилось в нём, порой превалировало над всем остальным.
Странно, потому что всю жизнь он думал, что готов. Готовился к этому моменту, готовился к финалу своей жизни. И знал, что всё закончится так, как и должно.
Но сейчас, когда воздух становится всё плотнее, а звуки растворяются в нём, вдруг становится очевидно, что готовность — пустая иллюзия. Невозможно подготовиться к тому, что тишина после тебя останется лишь зыбким эхом в ком-то другом. Всё что казалось вечным и важным — сила, власть, знание — всё это становится таким неважным и глупым. Всю жизнь он выстраивал вокруг себя стены — не сколько из страха, сколько из необходимости. А теперь, когда стены рухнули и смерть явила в сознании всё то, что то старательно отталкивал, стало ясно, что за этими стенами не осталось ничего от него самого. Он, как человек, не оставил никакого присутствия чужих следов в своей жизни.
Весьма прозаично, но может быть, он просто устал быть тем, кем от него ожидали быть. Слишком долго пришлось держать пресное небо на собственных плечах — оно больше не казалось необходимостью выживания, но стало тяжестью собственного груза.
А теперь, всё что остается от него — не боль или страх, а лишь осадок мыслей и сожалений. Хотя и страшно, хочется, чтобы кто-нибудь стащил эту тяжесть, остался рядом. Чтобы этой оглушающей пустоты не чувствовалось очевидно, но рядом никого нет, и получается, что на смертном одре он тоже один. Всегда один.
Странное, липкое чувство прожитого, будто собственную жизнь вырвали из груди без спроса, хотя очевидное разрешение было. Сатору всегда верил, что всё понимает. Что ясно видит устройство мира, законы, людей. Может и видел, действительно видел, но понимал ли? И понимал ли кто-нибудь его? Чем больше он знал, тем меньше оставалось от него самого. Каждая истина что-то забирала, требовала что-то от человеческого в нём. В итоге ничего кроме знания в нём и не осталось: пустое, бесполезное знание, которое ни греет, ни спасает, а лишь разрушает.
Может быть, те кто как и он, были обречены на шесть глаз — страдали тем же столетиями: угнетенные одиночеством и бременем знания. Так всегда бывает с теми, кто смотрит в суть вещей — в какой-то момент перестаешь видеть сами вещи, остается лишь оголенная суть, покрытая рваными обрубками-нервами, пульсирующими и истекающими.
Кому-то приходится брать на себя роль спасателя.
Впервые за всю свою жизнь он чувствует себя по-настоящему обнаженным. Не в теле, в собственном сознании. Неприкрытый, не защищенный от себя самого, насквозь распахнут.
И в этом, возможно, есть некое освобождение, но и оно — безрадостное, не имеющее смысла.
Даже обидно, что встреча с собой случилась так поздно. Когда все вокруг только учились, он уже должен был знать ответы. Когда другие могли ошибаться — его ошибки могли оказаться фатальными, поэтому непростительными.
Чужие взгляды, ожидания и вера — всё это прилипло к нему задолго до того, как он понял, что значит жить для себя.
В самом начале казалось просто — быть нужным, сильным и быть тем, на кого смотрят снизу вверх. И лишь спустя множества смертей и ошибок прошлого пришло понимание истины.
И тогда упиваться своей силой стало сложнее. Общество шаман нуждалось в таком маге как Сугуру, но из-за собственной алчности и амбиций, оно стало причиной того, что в итоге он превратился в проклятие, которое старики на себя навлекли.
Гето не вырос из пустоты — его вылепили правила, страхи и жадность шаманов. Их безразличие стало причиной того, что они буквально кирпичик за кирпичиком вкладывали фундамент в его основание. Гето — симптом, а не причина. Он был зеркалом: в нём ясно отражалась их трусость и жестокость, их нежелание делить власть и страх перед переменами. И когда это зеркало разбилось, то осколки ударили по тем, кто привык прятаться за ритуалами и старой славой. Они хотели порядок — получили чудовище; хотели безопасности — создали зверя. И в этом их вина, куда глубже, чем простая преступность одного человека.
Самое мерзкое во всём этом — понимание, что и он был частью того же.
Он, кто презирал дряхлых стариков и высмеивал их страхи, сам стал опорой того порядка, который ненавидел. Его сила держала на плаву всю систему, не позволяла ей рухнуть и переменить баланс, пока он ломал её изнутри.
Ирония в том, что все они нуждались в его силе — старики, дети, проклятия. Не более чем инструмент: орудие порядка или надежда на перемены. Сам он так и остался болтаться где-то между. И когда Сугуру сорвался, Сатору знал, что это совсем не случайность, а закономерность к которой всё и шло. Следствие бездействия.
Потому то он и не смог его остановить, не стал. Потому что понимал, что не имеет права снова мешать чужому выбору.
Может, в тот момент он и остался по-настоящему один. Потому что понял, что правы были они оба. Каждый выбрал свой способ существования в этой гнили.
Теперь, лёжа под этим свинцовым небом, он не винит Сугуру ни в чём. Ни за убийства, ни за отступление или случайную трусость. Он видит в нём всё то, что так упрямо отторгал Сатору сам в себе. Всё то, что он не позволял себе, Гето без раздумий воплотил в жизнь.
И, может, поэтому ему так горько. Потому что во всей этой крови и разрушении было больше искренности, чем во многих его поступках.
Мир никогда не перестанет просить больше, чем ты можешь дать.
Система слишком стара, слишком изворотлива — она переживает всех, кто пытается её тронуть.
И всё же он не мог иначе.
Мир и люди в нём не изменятся сразу. Можно лишь слегка надавить, расширить трещины в надежде, что кто-то после него разломает эту стену разложения окончательно. И смерть кажется справедливой ценой. Потому что отдача обязательно должна случится после.
В груди, вперемешку с отчаянием, чудится легкость. Будто всё встало на свои места. Его держал некий долг — и он, в этой жизни, уплачен. Больше ничего не тянет назад, даже боль растворяется.
Впервые не нужно бвть сильным, не нужно объяснять и не нужно ничего нести на себе, нужно просто быть, или уже не быть.
Тишина растягивается между ударами сердца — слух постепенно теряется, глаза видят всё мутнее.
В этой тиши чувствуется нечто иное, не то бездушное одиночество. Рядом будто кто-то есть.
Тепло.
Странно, кого именно вспоминает мозг, когда в теле почти не осталось жизни. Не те лица, что были рядом всегда, но почему-то именно её — Утахиме.
Среди тех, кому хотелось ковырнуть его наизнанку, Утахиме оказалась единственной, кто в подобной чести не нуждался. Вечный контраст между теми, кто его окружал перманентно и ней — кто всегда оставался в стороне — странно успокаивал. В душу лезли все и по разным причинам, в какой-то момент даже чужая жалость пробивала череп в приступах раздражения. Удивительно, что она оказалась вовсе не сострадательной женщиной, что ждала удобного случая коснуться его славы — потому что именно такие женщины и вились вокруг него. Утахиме оказалась уставшей, колючей, но порядочной, которой не сдалась его жалкая душонка с её рецидивами бешенства. И пока он становился затворником своей судьбы, между ними всё держалось на молчаливом, взаимном раздражении, и каком-то подспудном понимании, которое никто из них так и не озвучил.
Сейчас он понимает, что её существование — некогда намёк на возможность нормальности, которую он не мог себе позволить.
Она никогда не была из числа тех, кого считают близкими. Долгие годы они оставались друг для друга слишком далёкими, чтобы считаться друг другу кем-то. Их связывало то, что обычно не связывает людей: привычка к чужому присутствию, обоюдная усталость и странное понимание, что дальше отдаляться уже некуда.
Утахиме никогда не пыталась стать ближе, не задавала вопросов, не ждала ответов. Просто делала своё дело и терпела его, как терпят плохую погоду — без восторга, но и без попыток убежать. И, наверное, именно это и имело значение.
Среди сотен лиц, бесконечных разговоров, пустых обещаний — только в её молчании никогда не было ни страха, ни преклонения. Она не видела в нём божество и не искала в нём спасения. Не пыталась нравиться, не пыталась приблизиться. Просто существовала параллельно, как человек, у которого есть собственный мир, собственные убеждения и собственное раздражение. И при этом, она никогда не пыталась казаться кем-то другим.
Иногда ему казалось, что она — одна из немногих, кто на самом деле понимал, что значит быть частью этой системы и при этом ненавидеть её изнутри. Они оба продолжали делать то, что должны, оба не верили в смысл, но не могли иначе. Наверное, именно это и роднит — не привязанность, не симпатия, а общая обречённость. Она терпеть его не могла, и он знал это. И всё-таки, даже в этом неприязненном равновесии было что-то честное. Между ними не было притворства, не было лжи, не было фальшивой вежливости, которая пропитывала всё остальное. Наверное, именно поэтому память о ней не вызывает сожаления. Просто факт: где-то рядом был человек, который мог смотреть на него и не видеть ни силы, ни страха, ни тупого вожделения.
Это, возможно, и есть самое близкое к настоящей связи, что у него когда-либо было. Не дружба, не привязанность — просто тихое, незаявленное сосуществование двух людей, которым одинаково тяжело существовать в одном мире.
Между ними не было ничего, кроме необходимости выполнять своё «должен», и, пожалуй, в этом и заключалось странное спокойствие, которое он испытывал рядом с ней. Она никогда не пыталась его понять или утешить, не спорила, когда он позволял себе быть грубым, не соглашалась ради спокойствия, но и не пыталась разрушить ту дистанцию, что существовала между ними. Возможно, именно это и делало её единственным человеком, с кем можно было сосуществовать без усилий. Она не нуждалась в нём и не ожидала ничего взамен, и этим отличалась от всех остальных. Утахиме никогда не отрицала собственную усталость, раздражение, страх, не пряталась за маской всезнания или силы, как делали другие; она принимала всё как есть и продолжала жить, потому что так было нужно, и, наверное, именно поэтому он не мог не уважать её. Он осознаёт, что всегда недооценивал таких, как она — тех, кто не ломал мир, а просто упрямо держал его на месте, когда остальным казалось, что всё рушится. В этом не было героизма, не было пафоса, но, возможно, именно такая тихая, незаметная устойчивость и спасала всё остальное от окончательного распада.
Теперь, когда дыхание становится редким и звуки стираются, он вдруг понимает, что, если бы мир когда-нибудь и мог стать другим, то не из-за таких, как он, а из-за таких, как она. И это странным образом приносит покой — не утешение, не тепло, просто осознание, что его роль закончена, а её — только начинается.
Он чувствует, как мысль начинает расползаться, теряя форму, как будто сама ткань сознания размокает под дождём. Всё, что ещё мгновение назад казалось чётким и удерживаемым усилием воли, теперь становится тяжёлым, тянет вниз, к земле. Небо над ним размывается, и где-то на границе зрения остаются лишь расплывшиеся силуэты, капли, линии, всё остальное — пустое и ровное. Удивительно, как мало нужно, чтобы мир перестал быть сложным. Без звука, без света, без мыслей, он сводится к одному простому ощущению: теперь всё на своих местах. Мир больше не ждёт от него действий, решений, силы — ничего. Всё, что было обязанностью, стало прошлым. Всё, что когда-то казалось смыслом, рассыпается, и в этом есть покой, холодный и честный, как сама земля. Он чувствует, как тело становится чужим, и странным образом это не пугает. Боль исчезает не потому, что проходит, а потому что перестаёт иметь значение. Ему кажется, что он всё ещё дышит, хотя, возможно, это просто движение воздуха над лицом. В этом движении есть остаток жизни, но и он скоро растворится. Он не закрывает глаза — просто теряет способность различать, где небо, а где он сам. Дождь становится плотнее, будто заполняет всё, и в этой плотности нет уже ни страха, ни сожаления, только ровное, тихое понимание: всё сделано. Всё кончено. И этого — достаточно.