* * *
В понедельник десятого декабря я, как обычно, отвёз Джима в школу. Сегодня у нас было «что-нибудь русское» — Джим подключил ipod по проводу к магнитоле и крутил какие-то новые треки, которые я не узнавал, так что по дороге не донимал его разговорами, пока мы слушали какого-то рэпера. Текста я не понимал, но по немного агрессивному голосу и рваному биту чувствовал, что музыка рвёт границы где-то между обидой, тоской и злостью. С неба срывался снег, но тут же таял, едва касаясь асфальта или лобового стекла. — Знаешь, о чём песня? — неожиданно спросил Джим. — Откуда бы? — я покосился на него, удивляясь, что он вообще заговорил со мной в таком настроении. — Просвети. Чем больше времени мы проводили вместе, тем более расслабленно он чувствовал себя рядом со мной: становился настоящим, а я убеждался, что стратегия работает на отлично. Джим мог в один вечер сначала послать меня к чёрту, а потом развалиться рядом на диване и присесть на уши на добрые пару часов. Я привык к его весьма типичным для подростка перепадам настроения и даже находил их забавными: если научиться читать между строк, начинаешь замечать тонкие знаки и предугадывать, когда стоит поддержать, а когда лучше укрыться в бомбоубежище. Я не был ему родителем. Никогда. Да, по бумажкам опекун. Да, несу ответственность за его жизнь и здоровье. Но я не отец. И мы с Джимом это сразу решили, и именно поэтому между нами никогда не было ругани на тему «ты мне не родной», «заебал играть в папашу» и подобного. Если мы цапались, то только как друзья, и друзьями из этих ссор всегда выходили. Я относился к нему, как к Рону или Гермионе — к людям, о которых хочу заботиться, за которых жизнь отдам, для которых ничего не жалко. Но сыном, пусть даже приёмным? Нет. Сыном он мне никогда не был. И никому не был. То, что мы все чувствовали к Джиму, невозможно обозначить словом из словаря, потому что слово такое ещё не придумано. — Ну, короче… — он прислонился лбом к стеклу и провожал глазами дома, мимо которых мы проезжали каждое утро, и ничего нового в этом пейзаже не было, — два пацана с детства дружили. Знаешь, как бывает? Когда родители дружат, и дети их дружат, и из одной тарелки едят, и в один горшок ходят, и на одной кровати спят. Как братья, просто не родные. Я не знал. И Джим не знал. Но нам обоим, пожалуй, знать хотелось бы. Я бы мог назвать таким братом разве что Рона, но мы были вместе не с горшка, а с одиннадцати лет. — Ну вот, они такие были. «Как два волчонка». Выросли. Бухали вместе, тусили, «были вечно под чем-то». И говорили, что будут вместе до конца, что не бросят друг друга никогда, и верили, что всё будет хорошо. Я уже понимал, куда движется история. Сбавил скорость, потому что почти подъехали к школе, а мне хотелось дослушать. Я в принципе всегда любил, когда наши с Джимом диалоги состояли из чего-то большего, чем пара кинутых фраз вроде «всё норм» или «Гарри, подвинься». — На одном из рейвов, где они тусили, случился рейд, и копы всех повязали. И второй первого сдал, мол, у него наркота. Но там непонятно до конца, чего и как — он путано говорит. Думаю, дом обшмонали или типа того и нашли вес. В общем, первый никак не мог поверить, что его брат такую фигню выкинул. И первого закрыли за решётку, а второго мать отдала на реабилитацию. Мы остановились у школы, я заглушил мотор, музыка замолчала, погружая нас в тишину салона. Меня каждый раз удивляло, как Джим иногда перепрыгивал с цитирования художественной литературы к дворовому сленгу и обратно. Повернулся к малому, опираясь локтем на руль. — И что? Они выбрались? Джим отлип от стекла и посмотрел мне в глаза. Хмурый, бетонный, озлобленный — вот тот волчонок из песни и есть. — «Подох что тот, что тот». Потому что слишком беззаботно относились к жизни и «думали, всё легко». — Вот что мне нравится в русских текстах, так это суровое, но реальное отражение жизни. Щёлкнул ремень безопасности, Джим молча подхватил рюкзак и спрыгнул на асфальт. Школа располагалась по другую сторону улицы. Я всегда высаживал Джима в одной точке, выходил из машины, курил и смотрел, как он переходит дорогу и заходит в кованые ворота. Так было и в то утро. Я думал об истории, которую только что услышал, и гадал, каким же из волчат был Джим: первым или вторым. И, что ещё более интересно, кто был ещё одним волчонком? Кто-то из друзей? Малфой? Или, может, я сам? Немного готическое четырёхэтажное здание Тринити возвышалось за чёрным забором. Вереница родительских дорогих тачек, припаркованных у школы, толпы детей в отглаженной форме. Группа девчонок, которым нравился Джим, уже бросала в его сторону многозначительные взгляды через дорогу (а он, как я замечал, нравился доброй половине одноклассниц, потому что девчонки каждый раз были разные: блондинки, брюнетки, рыженькие, и с длинными волосами, и с каре, и с задорными хвостиками, но особенно мне нравилась одна мулатка с пухлыми губками и кошачьими глазами, которая всегда будто безразлично отворачивалась от него, а сама провожала боковым зрением, однако даже её стратегия не работала). Джиму всегда было пофиг, он с птичками даже не здоровался. Я подозревал, что он или асексуал, или гей. Как-то раз мы курили на крыльце на Гриммо, и я задал вопрос, на что он ответил, что трахался и с пацанами, и с девчонками, но единственные отношения, которые может принять — это отношения с творчеством. Всё остальное (и все остальные) — фон, декорации к пьесе, недостойное внимания. Я спросил, как насчёт людей, которые влияют на это творчество. И он многозначительно протянул: «А вот они уже важнее. Когда человек меня вдохновляет, это… по-другому. Но я не буду тебе рассказывать в красках, не то загордишься и станешь ещё более невыносимой задницей». Он толкнул меня в плечо, а я всё равно загордился, потому что знал: я один из них, один из избранных. Ладно, вернёмся к школе. Какая-то женщина кричала дочке, что та забыла книгу в машине. Пацаны жали друг други руки и хлопали по плечам. Дети медленно стекались к дверям. Всё было, как обычно, как и в любое другое утро. Я дымил и провожал взглядом удаляющийся красный рюкзак на широкой пустой дороге (не считая стройной линии машин у обочины). Пока не заметил тёмный силуэт по другую сторону: волшебник в чёрной мантии по самые щиколотки стоял неподалёку от школы, у высокой каменной стены, и пялился на Джима. И ещё один — на периферии зрения, справа от меня. Я повернул голову. — Эй, Поттер! — окликнул меня маг с длинными сальными волосами. — Птичка напела, что у тебя кое-что наше! Время отдавать долги. Мир замедлился и вытянулся в объектив рыбьего глаза. Джим повернулся на чужой голос. Маг у стены двинулся на него. Второй доставал из кармана палочку. Блять, будут палить при магглах? Я сразу догадался, кто они и зачем явились: чернокнижники, которые искали потерянный агимат. По мантиям, по кривым ухмылкам, по озлобленным глазам и по тому, что они не переживали о законах волшебного мира, раз разгуливали в немагическом районе в открытую и доставали палочки. За себя я никогда не боялся — это не первый и явно не последний случай, когда кто-то явился по мою душу. Грязь под ногтями. Но сейчас… Меня перетрусило. Мягкие русые волосы развевались на ветру, пальцы сжимали лямку рюкзака, накинутую на одно плечо. Вот откуда страх. И это очень, очень плохо, потому что в такой ситуации главным врагом будет не какой-то ублюдок с палочкой, а липкое чувство, заставляющее каменеть всё тело. Джим не видел, как со спины на него быстро надвигается молчаливая угроза, как чернокнижник вытягивает руку с оружием. Малой перевёл взгляд с волшебника справа от меня и заглянул мне в глаза, ожидая приказа к действию. Я дёрнулся к нему, но тип схватил меня за плечо и приставил кончик палочки к спине. — Э, тише! Мы же не хотим привлечь внимание магглов? — шипел мне на ухо своим кислым, зловонным, гнилым дыханием. Джим сделал шаг вперёд, и второй — тощий, с круглой залысиной и впалыми щеками, как у мертвеца — положил ладонь ему на плечо, крепко сжимая, притягивая к себе и приставляя палочку к шее. Магглы ничего не подозревали. Прозвенел звонок, дети поспешили в школу, а родители разъезжались, как муравьи. Чернокнижник грубее перехватил пацана и повёл вперёд, пока тот брыкался. Я слегка покачал головой, не отпуская его глаз: не сопротивляйся, жди. Он понял. Покорно позволил подвести себя ближе. — Смотрю, ты у себя на коленках щеночка пригрел, — этот волосатый едва ухо мне не облизывал, ухмыляясь. Недолго тебе скалиться осталось, придурок. Страх отступил, давая место ярости. Вот она — моя давняя подруга, которую я любил и всегда был рад видеть. Кулаки сжались, челюсть напряглась. Палочка всё упиралась мне в спину. Я ждал, пока второй подведёт Джима достаточно близко, и они остановились на расстоянии вытянутой руки. У волшебников всегда был один большой недостаток: они полагались только на магию. А на моей стороне были годы тренировок в обычных маггловских подвальных спортзалах — парни там куда более суровые, чем эта хилая шваль. — Ну что, поболтаем? — оскалился жёлтыми гнилыми зубами второй. Я улыбнулся. Ну, давай, сука, поболтаем. — Да, пожалуй. Как тебе погодка? Быстро кивнул Джиму. Резко развернулся к волосатому ублюдку, перехватил его палочку и выбил из руки, накрыл древко подошвой. Короткий вскрик за спиной и стук ещё одной палочки, покатившейся по асфальту — значит, Джим справляется. Короткий удар локтем по челюсти. Приятный клацающий звук. Пальцы в сальных патлах: развернул и ударил мордой о тачку так, что стёкла зазвенели. Повернул обратно к себе. Колено в живот, и его согнуло пополам. Кровь из носа фонтаном. И ей же он закашлял, когда мой кулак прилетел по зубам. Я повернулся на Джима: пацан размахнулся и вмазал уже загибающемуся от удара в пах магу по носу. Смачно. Красавчик. Шаг назад, быстрая подсечка по ногам — патлатый рухнул на колени. Намотал его волосы на кулак, согнулся, оттянул назад и резким движением впечатал лицом в асфальт. Минус один. Джим вывернул второму руку и ударил локтем по вытянутому плечу — тот взвыл. Я развернулся. — Отойди. Пацан отпустил и отскочил назад. Размашистый удар с вертушки берцем по голове. Безвольное тело рухнуло на землю. Снежинки падали на чёрную мантию. Спокойной ночи. Я заблокировал тачку — та пикнула включённой сигнализацией. Шагнул к Джиму, быстро оглядел, проверяя на отсутствие повреждений, и крепко обхватил руками. — Вдохни. Перенёс нас к переулку рядом со входом в Министерство. — Твою ж мать! — завопил пацан, роняя рюкзак на плитку. К тому моменту я уже знал, что аппарировать он не любил не потому что сторонился магии, а потому что тело во время перемещения скручивало в спираль, и мышцы за это ему «ебучее спасибо» не говорили. Я схватил малого за плечи и прижал к стене, не давая упасть. В узком переулке между домами никого не было. — Так, держимся, приятель. На тачке нельзя было уходить, сам понимаешь. Он взвыл от боли, ударяясь затылком о каменную кладку. Я отпустил одну руку, удерживая его в вертикальном положении, и потянулся к рюкзаку — там всегда был фиал с зельем. — Нет! — рыкнул на меня Джим. — Не вздумай. Я сам. Я со стоном закатил глаза: только концерта сейчас не хватало до кучи. Ладно, надо собраться. Положил ладонь ему на щёку, поймал глаза и вспомнил, как они с Малфоем определяли уровень пиздеца по шкале от одного до десяти. — Сколько? — Пять. Дай минуту, окей? — Джим, нет у нас минуты! — Знаю! — выкрикнул он, сгибаясь пополам, и я снова впечатал его в стену, заставляя стоять ровно. — Но я не буду. Я обещал ему! Я нахмурился. Обещал Малфою не пить лекарства? Это с какого ещё хера? Впрочем, догадывался: зелья вызывали привыкание, а привыкание вело его по проторенной дороге к наркотикам. Он старался выровнять дыхание. Закрыл глаза. Я не понимал, теряю его или ещё держу. — Сколько? — Четыре. Дай курить. Я плюнул на всё и, матерясь сквозь зубы, достал из кармана пачку. Он забрал сигарету трясущимися руками, зажал зубами, вытащил из кармана красную пластиковую зажигалку, но пальцы не попадали по кнопке. — Блять, дай сюда. Я выхватил зажигалку и поднёс огонь к кончику сигареты. Он затянулся и откинулся на стену. Опустил руку. Пепел падал на плитку, а снежинки — нам на плечи. Задержал дым в лёгких, как это делал Малфой. Выдохнул. Постоял так ещё пару секунд, потом снова зажал фильтр зубами, подхватил рюкзак и толкнул меня плечом в плечо. — Двигай. Я провёл его в Атриум Министерства, не обращая внимания на косящихся на нас волшебников. Представляю, как выглядела картина: у меня рука в кровище, со мной шагает немного потрёпанный пацан в дутой куртке поверх маггловской школьной формы и курит, и мы оба злые, как черти. Пришёл на работу, называется. Зашли в лифт. Волшебники в молчаливом ужасе прижались к стенам. Джим нагло выпустил дым в лицо мужику в костюме и дьявольски ухмыльнулся. — Не борзей, — я хлопнул его по затылку. Он только усмехнулся. Мы вышли на втором уровне в отделе магического правопорядка и направились к кабинету Рона. Я хлопнул дверью, заставляя друга подскочить на месте от неожиданности. — У вас в аврорате крыса. — Пиздец, доброе утро, Гарри! Джим плюхнулся в кресло у стены, растёкся по коже в своей дутой куртке и выпустил облако дыма в потолок. Рон встал и покосился на малого. Я сел напротив стола и достал пачку — самого адреналин бил по голове. — Два чернокнижника нас караулили у школы. Сказали, птичка напела, что у меня кое-какая вещица есть. До Рона дошло быстро — всего пара секунд понадобилась. Он пнул стол, и чернильница с пером на нём опрокинулась, заливая бумажки. — Блять, какого… — Потом разберёшься, — я затянулся и глянул на Джима через плечо. — Ты как? — Всё норм. — Кровь не твоя? — Рон кинул на руку, в которой я держал сигарету. — Нет, конечно, — ответил на выдохе, отчего фраза получилась смазанной. — Понял. Я найду эту тварь. — Не сдавай. Ко мне сначала приведёшь. — Да я его сам закопаю, — скалился Рон. — У Тринити два тела валяются — заберите, пока кто не опередил. — Понял. Рон вышел из кабинета, оставляя нас в тишине, чтобы дать команду мракоборцам на вычищение последствий заварушки. Мы докурили и доехали домой на такси, чтобы ещё одна аппарация не вызвала новый приступ.* * *
После этого случая я навесил на дом ещё с десяток защитных заклинаний, хотя тот и так был укреплённей, чем Азкабан. Начал парковать гелик чуть подальше, через четыре дома. Постоянно параноидально проверял и улицу, и машину, и нет ли за мной хвоста. Конечно, нашему господину колдопсихологу ни слова не сказал, потому что проёб был полностью мой, и вина лежала на моих плечах, и мне в целом было как-то не по себе от всего этого. Рон пока не нашёл крысу, но я знал, что это лишь вопрос времени, и как только мы узнаем, кто эта падла, перед тем, как кинуть в Азкабан, дружно переломаем ему несколько костей. Больше рисковать безопасностью Джима я не собирался — и так проебался. Мороз бежал по коже, когда представлял, что ублюдки могли напасть днём, пока меня не было бы рядом. Так что вечером в тот же понедельник я написал пару писем и нанял водителя-телохранителя в одном лице. Не на целый день, а на те несколько часов, в которые Джим оставался один между школой и моим возвращением домой. Сначала, конечно, пацану это не понравилось. — Ты сдурел? Я тебе че, пятилетка? — Неважно, сколько тебе лет! Это чернокнижники, они шутки не шутят, а я за тебя отвечаю. — Да поебать! Ты не посадишь меня на цепь, понял? — Если надо будет, посажу, и в туалет буду отпускать по расписанию, и рот твой поганый с мылом прополоскаю! Я тебе не Драко — со мной эта хуйня не прокатит. Да, бывали у нас такие дни, когда он крыл меня матом, огрызался, хлопал дверью и кидался вещами, а я сам был ничем не лучше. Раньше говорил, что не смогу вот так — быть с ним жёстким, но, как видно, сам оказался той ещё занозой в заднице, если вывести из себя, а у Джима это выходило мастерски. Я жил на пороховой бочке, но ко всему привыкаешь. Меня это не обижало, потому что, на самом деле, грызня никак не влияла на то, как малой на самом деле ко мне относится. Мы всё ещё были друзьями, и он любил меня, а я любил его. Просто мы иногда орали друг на друга. Обычная такая жизнь в обычной такой семье. Он сдался, когда во вторник утром в дом заявился двухметровый, едва не ломающий дверь широкими плечами, лысый бугай в чёрной мантии по имени Саша (не любил, когда его Александром называли — слишком длинное слово в критической ситуации лишало драгоценной секунды на быстрое реагирование). Сюр нереальный, но я знал, что если уж Джим и примет какого-то мужика, который будет возить его из школы и сидеть над душой до моего возвращения, то это должен быть брутальный русский. По-английски Саша говорил неплохо, потому что последние двадцать лет жил в Ирландии, работал в порту, выходил в море на здоровенном рыбацком корабле, а потом, весьма внезапно, подался в лондонскую контору и начал охранять больших шишек из Министерства. Контакт этой конторы мне подсказал Кингсли. Саша был магом, но, казалось, волшебство бы ему не понадобилось, чтобы сломать кому-нибудь череп. Джим был от него в восторге. Это второй волшебник после Малфоя, регулярно вхожий в дом на Гриммо двенадцать. И у обоих были ключи. С Джимом мы сговорились и наплели Драко, что наш хмурый русский друг — просто сопровождающий из школы и следящий за порядком, пока меня нет дома. Мы оба не хотели его тревожить лишний раз. Тот, конечно, оглядел нас обоих с подозрением (знал же, что пиздим), но ни слова не сказал. Саше сделал ещё дубликат ключей от тачки: теперь по утрам я оставлял гелик возле школы, куда громила приезжал с трёх до пяти (в зависимости от того, во сколько заканчивались в этот день занятия), дожидаясь Джима и доставляя до дома на наших колёсах. Я уговорил его сменить мантию на чёрный костюм, чтобы не привлекать внимание магглов. С Джимом, как я и ожидал, они нашли общий язык: Саша охотно, пусть и немногословно, рассказывал ему о жизни в России, помогал переводить тексты песен и даже показал несколько любимых треков (помню, как они до дыр заслушали на ноуте группу со странным названием Би-2). Договорились, что по выходным Саша приезжать не будет — только по будням, но на ближайшую пятницу у него были какие-то срочные дела, которые отложить не мог. Я понимал: всё-таки выдернул его внезапно, так что мы условились, что он привезёт малого со школы и укатит, куда ему надо. Почти всю неделю, не считая случая в понедельник, мы продержались на спокойном: без происшествий, без приступов и даже без ругани (ну, почти без ругани). Я считал это успехом и на какое-то время успокоился, наивно полагая, что мы, наконец, нашли точку равновесия.* * *
В пятницу четырнадцатого декабря я думал, что умру. Не по какой-то случайности, а потому что сам был готов себя убить. Саша ушёл на частичный выходной, как мы и договорились: он должен был забрать Джима из школы, привезти домой, а потом укатить по своим делам. Я не особо переживал, потому что всю неделю этот суровый русский превосходно справлялся с обязанностями, даже приезжал за Джимом сильно заранее, а чернокнижников ни у школы, ни у дома, как он говорил, видно не было, да и по дороге хвоста за ними никакого не наблюдалось. Так что всё было как обычно. Я вернулся с работы, в доме тихо. Переоделся в белую футболку и мягкие джинсы. Поднялся на четвёртый этаж, чтобы посмотреть, как Джим в наушниках что-то пишет или учится. Дверь была открыта, как и всегда. Но в комнате его не было. Его не было в гостиной, не было в столовой, не было в ванной, не было на кухне — нигде не было. В коридоре стояли Джорданы, как и утром, потому что в школу он пошёл в новых кроссах. Я вернулся в его комнату. Прошёлся по ней, ища зацепки. Не было красного рюкзака, который он взял с собой утром, не было плеера с наушниками, не было болотно-зелёной дутой куртки. Только форма висела в шкафу. Значит, после занятий Саша всё-таки привёз его домой. Может, малой вышел прогуляться? Но никогда прежде, за всё время нашей совместной жизни, он не уходил без моего ведома. Только однажды попросился выйти на час и ровно через час вернулся. Я спросил у Кикимера, и он сказал, что мальчишка, как и было оговорено, без двадцати шесть (дорога из школы как раз занимала чуть больше получаса) был доставлен Сашей на крыльцо: поднялся к себе в комнату, но уже через восемь минут свалил. По своей воле. Тревога забила в гонг. Малфой говорил ясно: «если он пропадёт дольше, чем на пять часов, ты пишешь мне». И раз он ушёл почти в половине шестого, исчислять надо от этого времени — Джим должен вернуться не позже десяти тридцати. Итак, я вернулся в половине восьмого. Не так уж много осталось — всего три часа. И я ждал. Пока ждал, обошёл ещё раз комнату, разгрёб листы пергамента и тетради на столе. Ноутбук был там, значит, Джим не ушёл надолго, верно? Не сбежал — наверняка просто гуляет с плеером, хочет побыть один. Я старался не смотреть на записи, чтобы не вторгаться в личное пространство — обещал ведь. Может, он записку оставил? Записку я не нашёл. Зато нашёл кое-что другое. Боже, лучше бы не находил. Чёрт меня вообще дёрнул… На белом листе бумаги меня ждал портрет Малфоя угольным карандашом в три четверти. Чёрный бадлон под горло, чёрный пиджак, чёрные квадратные очки. Он поднял голову вверх и смотрел диагонально, куда-то за правый угол листа. Острые скулы, мягкие волосы, которым художник уделил особенное внимание, очерчивая каждую прядь. Линии живые, дышащие, пугающе восхитительные. Более проработанные, чем на моём портрете, оно и понятно. Красиво. И рисунок, и Драко на нём. Но почему-то меня это напрягло. Тревога заскребла когтями по диафрагме. Я перевернул лист, уже зная, что обнаружу там текст рваным почерком. Быстрые росчерки чёрной гелевой ручки. Разрывная в голову. И пока не сдох, и пока дышу, И пока держусь лишь на ртути глаз, Даже в пьяные пять утра приползу К тебе и покорно сглотну грязь. Ты закуришь и скажешь валить домой. А я что? Потерялся в коробках — Они там, над бетонной моей головой Лишь заметки в квадратных скобках. Я хочу быть хорошим. Прости меня. Я люблю, мне дано, тем не менее! Когда ты целуешь меня у огня, Мне плевать на ублюдков мнение. Снова посмотрел на портрет. Начинал понимать. Медленно так, со скрипом открывающейся двери, что вела меня в сознание Джима. Трещал по швам, отрицал, и всё-таки складывалось оно, собиралось пазлом, и в голове крутилось: «Он привязал меня к себе и крепко держит удавку». И перед глазами стояло: «Я люблю, мне дано, тем не менее». И взрывалось в сознании: «Когда целуешь меня у огня». Дерьмо. Какое же дерьмо. Вот оно — белое пятно, которое Малфой не пожелал заполнять, когда я спросил тогда, в чайной. Вот оно — то, что они оба скрывали. Вот она — истинная причина, по которой они ругались в конце ноября за закрытой дверью. Вот что значило «Джим, ты ведь всё знаешь». Вот что крылось за «преступить границы профессиональной этики». Вот почему с губ его сорвалось это случайное, но такое опасное «солнышко». И, сука, вот что разматывало меня полностью: «Тот колдопсихолог, которого бы к тебе приставили, раскусил бы нас». Лист пергамента упал на стол, но каждая чёрточка на рисунке, каждая криво написанная буква навсегда вбилась в сознание, как гвозди в крышку гроба. Он закопал нас всех заживо в сырой земле — и меня, и Джима. Что ж, и себя теперь тоже. Мразь. Вот такая, значит, у тебя терапия? Вот, значит, какие у тебя методы? Вот, значит, куда ты зарываешь, куда копаешь, в чём топишь своими глазами? Вот что он делал у тебя дома те тринадцать дней? Вот почему он пошёл именно к тебе? Он же малолетка! Сука, ему ведь даже семнадцати нет! Что ты сделал с ним? На что подсадил его? Зачем, господи, зачем… Я проорался и влупил со всей силы кулаком по шкафу. Дерево рассыпалось в круглой вмятине, оставляя кровь и занозы на костяшках. Я даже собственного голоса не слышал, потому что в ушах звенел ультразвук, и меня взрывало, колотило, выворачивало наизнанку от отвращения, от ненависти, от собственной тупости. Зачем вообще позволил этой блядской мрази ступить на порог, одурачить себя и заговорить с несовершеннолетним, СУКА, РЕБËНКОМ! Было страшно даже представить, но картинки сами лезли в голову. «Когда он снял толстовку, я думал, что сам убью эту мразь». При каких обстоятельствах? Почему я подумал, что Джим делал это в кабинете профессионала, а не… блять. БЛЯТЬ. Зверь. Вельзевул. Демон. Повелитель мух. Глянул на часы: половина десятого. Я собрался написать ему, но не как колдопсихологу, который требовал от меня ответственности, а как ублюдку, которого руки чесались разорвать на части. Хотел написать, чтобы он сам себе могилу рыл и готовился. Чтобы боялся, чтобы ждал своей смерти, потому что ожидание пиздеца — это самое страшное, что только может с человеком случиться. Я хотел, чтобы, пока буду ехать до его дома, он в панике собирал вещи, да пусть хоть аппарировал на край земли — я его найду, куда бы он ни отправился, а пока будет бегать, пусть холодеет и мучается, потому что когда найду, отрежу ему сначала яйца, потом руки, а потом и голову. И глаза эти ебучие выколю нахуй, выверну чайной ложкой, чтобы орал, чтобы задыхался, чтобы понял, на кого вообще полез и с кем связался. Я убью его. Я убью его. Я убью его. А вы бы что сделали на моём месте? Не успел написать ему — в окно стучалась птица. Я распахнул раму и впустил сову в комнату — она села на край стола, держа в клюве конверт. Я рвал бумагу трясущимися руками. Меня всего колотило током. «Он у меня. Забери». Пялился на эту короткую строчку с минуту. Смял пергамент в ладони. Ужас ледяными лапами сжимал рёбра, комната вращалась, тошнило невыносимо. У него. Джим у него. Снова у него. И, видит бог, Малфой допустил фатальную ошибку, раз подумал, что я буду слепым щенком, который опять это схавает, который в очередной раз поверит, что малец просто привязался к своему колдопсихологу. Весь такой святой и чистенький в своём чёрном костюме, типа белый платок поднял: «Он сам пришёл, я не при чём, я его на цепь не сажал», а на деле последний гандон, с которым даже мало сделать всё то, что я перечислил выше. Накинул кожаную куртку, схватил ключи и прыгнул в гелик, потому что адрес на визитке был мне незнаком и аппарировать туда не смог бы. Город проносился за стеклом, мне сигналили со всех сторон, а я рвал на красный, рычал, кричал, бил кулаками по рулю и давил, давил на газ. Пришлось с картой сверяться — ни разу не был в этом районе огромного Лондона. Маггловский. Конечно, он прятался в немагической части, как маньяк, как сущность зла, как отражение блядства. Старые многоэтажки светили в меня глазами-окнами. Тысячи людей в этих квартирах не знали, что творится у них под носом. И я не видел! Не понимал, что происходит. Слепой идиот. Теперь всё стало ясно: почему Джим так просил Малфоя забрать его, почему Малфой говорил, что «вовлекается», откуда взялась эта «грань», сука, как СТОП-СЛОВО! Меня всего перетрусило. Хлопнул дверью машины, нашёл нужный подъезд, взломал кодовый замок Алохоморой и помчался наверх. Поднялся на лифте на тринадцатый этаж. Замер. Тот самый подъезд, который я видел на рисунке. Тот самый пролёт, та самая лестница, та самая дверь. Я молился. Не знаю кому, не знаю зачем, но я молился, чтобы с Джимом всё было в порядке хотя бы в эту самую секунду, и чтобы все те часы, которые я проебал, не обернулись чем-то ужасным, липким, грязным, до рвотных позывов отвратительным. Поднимался по ступеням, пока сердце на каждом шаге било в виски. Постучал в тёмно-зелёную металлическую дверь. Малфой открыл. Без очков. Я не стал смотреть в глаза, чтобы не дать себя скрутить в жгут. Схватил его за ворот чёрной рубашки, втолкнул в квартиру, прижал к стене и вмазал кулаком по скуле так, что затылок ударился о стену со звонким стуком. Я убью его. И пусть меня посадят, и пусть меня казнят — на всё похуй. Замахнулся для второго удара, чтобы сломать нос. — СТОП! Он поймал мои глаза, и кулак замер в воздухе. Сука. Какая же мерзкая сука! Я не мог пошевелиться. Он утягивал меня в темноту, держал крепко, дышал тяжело — я слышал за чёрной пеленой, которую он лил мне в зрачки, потому что всё он понял, потому что осознал, что объебался с этим письмом, и смерть пришла за ним. — Отпусти, — я рычал, погружаясь в холодную воду с головой, пока волны шторма накрывали и крутили, ударяя о дно. Он топил меня в омуте, не давал вдохнуть, морозил льдом, душил — делал всё, чтобы спасти свою шкуру, но поздно, слишком поздно. Я пытался сопротивляться, а он всё кидал меня, как куклу. Это было больно: голова взрывалась так, будто под черепной коробкой нейронные связи жгли напалмом, будто мне делали лоботомию наживую, а я даже кричать не мог, потому что он держал меня за глотку и тянул кадык к языку. — Успокойся, — услышал властный стальной голос через толщу воды, — отпусти меня. А что я мог? Клянусь, я сопротивлялся. Меня крутило в этих глазах, а он всё подчинял себе, уничтожал мою волю, ломал, как сухую ветку. Я опустил кулак. Отпустил ворот рубашки. Сделал шаг назад. Не по своей воле — он меня заставил. Шторм едва отступил, возвращая в реальность, но я чувствовал — эта тварь всё ещё в моей голове, он не отцепился и набросится, стоит мне только податься вперёд. Не смотреть в глаза. Не смотреть. А они всё душили, эти почти чёрные от нефти, злые радужки за угольными веками. Я собирал всю оставшуюся силу воли, которую он изрешетил из дробовика, и это было пиздец как тяжело, но он не знал, на кого нарвался. И я видел по глазам, как его самого ломает, с каким трудом ему удаётся меня удерживать. Я выигрывал. Мы стояли в узком неосвещённом коридоре — только из соседней комнаты падал на пол бледно-жёлтый луч. На лице Малфоя алела кровь, сочилась из разбитой скулы. Он обессиленно откинулся на стену, всё ещё хватаясь за меня. Рвано дышал. А я обретал власть над собственным телом, возвращая клетку за клеткой. — Я убью тебя, — шипел сквозь зубы. Не угрожал, а констатировал факт. Размажу его лицо о пол прямо здесь, в этом коридоре, буду ломать каждое ребро берцами. Без магии — никаких полумер. — Гарри, остынь. Успокойся. Он слабел, сам уже тонул, и я дожимал, не собирался сдаваться, потому что ярость в груди могла бы крушить города. — Вон из моей головы. — Ты не в себе. Дай мне сказать. Ну уж нет. Стоит дать этой бляди слово, и он убедит меня в своей правде, заставит поверить во что угодно. — Вон. Из моей. Головы. Он выдохнул и сдался. Сломался. Отступил. Я схватил его за ворот и тряхнул, второй раз ударяя затылком о стену. Он закрыл глаза и обмяк в моих руках. — Давай. Бей, — полный смирения голос. И отчего-то я замер, как вкопанный. Смотрел на чёрные закрытые веки, на едва дрожащие ресницы, на мраморное, измученное лицо с рассечённой скулой. И я понял, что он сломал меня не сейчас, а гораздо раньше — ещё когда в самый первый раз позволил провалиться в бездну. Он специально сделал это со мной: все эти случайные касания, мимолётные взгляды, мягкие улыбки были тонкими красными нитями, которые он вплетал в моё сознание, привязывал к пальцам, чтобы теперь удержать. Меня трясло, и я ничерта не мог сделать. Вены и тромбы, ведущие к сердцу, обрывались. — Перестань! Отпусти меня! — Я не держу, — спокойный, смирившийся, бархатный голос. — Уже так заебался, что ты мне только одолжение сделаешь. — Хватит морочить мне голову! Ты держишь меня уже почти месяц, но это не поможет, и ты это знаешь, с самого начала знал, что рано или поздно до меня дойдёт, и я сорву занавес с этого идиотского театра. — Да. Да, я знал, — он всё ещё держал глаза закрытыми, но голос задрожал. — Тогда ты знаешь, что тебя уже нихера не спасёт. — Знаю, — он открыл глаза, снова схлопывая ловушку, — но умоляю: дай объяснить. Я тебе всё расскажу, ни слова лжи, клянусь. — И почему же я должен это сделать? — Потому что ты хочешь ответов. И я дам их. На все вопросы до единого, а потом ты можешь убить меня, и это будет справедливо, и я тебя пойму, и даже сопротивляться не буду. Я взвыл, отпуская его, и пнул носком грубого ботинка стену так, что календарь с обведёнными красным датами на гвозде закачался. Что он со мной сделал? Даже сейчас не понимаю, как ему удалось удержаться над пропастью и затянуть на моей шее корабельный канат, привязав к нему якорь. Он жал на тормоз. И я тормозил. В одном он был прав: я действительно хотел ответов, потому что те ответы, которые сложились в голове, не подходили ни под одно слово на планете, ни на одном языке! Мне отчаянно хотелось, чтобы он убедил меня в обратном. Мне так хотелось, чтобы это всё оказалось кошмарным сном, потому что то, что я начал чувствовать к нему, вступало в битву с тем, что чувствую прямо сейчас. — Говори. И если я почувствую хоть каплю лжи, от тебя даже пальца не останется, даже пепел от твоего сгоревшего трупа не найдут. — Здесь? — он окинул взглядом коридор. — Да, блять, здесь! Сейчас! Скажи мне, что я всё не так понял, потому что если я понял именно так, как оно есть на самом деле, я размозжу тебе голову о стену! — Да тише ты, — он сделал шаг вперёд, почти касаясь меня грудной клеткой, и приложил два пальца к губам. Сука, какая же сука! Прислушался. — Иди за мной. Всё объясню, но ты мне не поверишь, если не допустишь хоть на секунду, что вся эта ситуация и всё, что ты себе навыдумывал — не то, чем кажется. Или, по крайней мере, не совсем то. Я смотрел в глаза. Рекордные тридцать секунд сопротивлялся лишь потому, что он не пытался больше окунуть меня в ледяную воду. Искал в них отголоски лжи, отражение его мерзкой сущности, но… не увидел. Он не врал, не изворачивался, он был обнажённо честен передо мной, и это меня просто в щепки измолотило. Потому что те лепестки, которыми успело обрасти сердце, гнили дочерна, и это было больно. Я глубоко вдохнул. Медленно выдохнул. И позволил ему показать. Коротко кивнул. Он повёл меня по коридору. Почему я не ударил? Почему слепо пошёл за ним, не говоря ни слова, как слепой за поводырём? Тогда я ничерта не понимал и думал, он меня загипнотизировал или что-то в этом роде. Но сейчас я знаю настоящую причину, конечно. Я любил его уже тогда. И я бы сделал всё на свете, чтобы он убедил меня в своей невиновности. И это страшно. Потому что люди убивали царей и отцов, сжигали церкви, заново чертили границы государств, устраивали войны и жгли на кострах ради этого чувства. Для него не существует ничего рационального, ничего логичного. Никакого «правильного» и «неправильного». Оно заставляет забыть о законе, о морали, о собственных принципах, о близких, о родных и о том, кем ты был вчера и даже что говорил всего час назад. Оно толкает тебя нарушать обещания, забывать про клятвы, предавать, отрицать, делать кому-то больно. Оно взрывается в самом сердце, как одна тектоническая плита врезается в другую на дне океана. И сначала ты прислушиваешься в тишине: может, показалось? Может, ничего и не случилось? Вот же, всё в порядке. А потом она поднимается: огромная волна в пятьдесят этажей несётся на берег и сносит тебя с ног, напихивает в рот тины, водорослей и соли, и тащит, пока ты либо не задохнёшься, либо не ухватишься за какое-то случайное дерево или проносящуюся мимо крышу и не выплюнешь всю эту гадость из лёгких на шифер. В общем, я уже хорошо так наглотался. В гостиной горела жёлтым единственная напольная лампа с круглым пластиковым абажуром, и только однотонные стены цвета матового олова делали комнату на тон светлее. Ночной воздух из едва приоткрытого окна колыхал белую штору, но в нос бил запах алкоголя, пота и чего-то кислого. Под ногами шуршал мягкий ковёр с абстрактным рисунком, напоминающим хаотично разлитые пятна краски прямо из банки: чёрные, серые, синие. Книжные полки, рабочий стол с чернильницей и аккуратно сложенными папками и блокнотами, одинокое кресло в углу. Спокойное, аккуратное помещение, достойное маньяка, который вечно всё расставляет по полочкам. И рисунки. Грёбаные рисунки над столом в плоских металлических рамках, все монохромные: анатомическое облитое чёрной кровью, как нефтью, сердце, сотни глаз разного размера с разводами серой акварели в радужках, открытая бутылка на столе, из горлышка которой вытекает вино, и бушующее море с крошечным на его фоне дрейфующим кораблём. Рисунки Джима. Развешанные, как трофеи. Джим спал на велюровом тёмно-синем диване прямо в одежде: на животе, голова уложена в сгиб локтя, левая рука свисает к полу. Тихо сопел. Я понял, что запах исходит от него. И всё те же белые кроссовки с красным логотипом, и всё те же потёртые джинсы, и всё та же чёрная шапка бини, съехавшая набок, и всё та же болотно-зелёная куртка. Неподалёку от дивана валялся красный рюкзак. Одно только облегчение разлилось по венам: он был одет. Целый и живой. Снаружи. А внутри? — Он пьян? — мой шёпот резонировал в тишине комнаты. Малфой отвечал так же тихо. — Пьяный. Обдолбанный. Невменяемый. Заявился ко мне полтора часа назад. Злой, с расширенными зрачками и заплетающимся языком. Дрался. Кусался, — он оттянул ворот расстёгнутой сверху рубашки и показал красно-синий глубокий след от зубов на надплечье. Мне по голове херачили бетонным блоком, а я всё никак не отключался, продолжая смотреть этот нескончаемый кошмар. Он скрыл укус под тканью. — Мне потребовалось минут сорок, чтобы угомонить его и уложить спать. Да, с помощью магии, ну и что ты мне сделаешь? Как только он уснул, я написал тебе. Он не даст нам поговорить. Пусть пока спит. Пошли на кухню. Я шёл за ним, как загипнотизированный. Малфой щёлкнул выключателем под кухонными шкафами, и тусклый иссиня-белый свет немного разогнал мрак. Всё такое же аккуратно вылизанное, без единой пылинки, и всё в тех же тонах: стройные ряды серых кухонных шкафов, каменная столешница, стол из того же материала на стальных ножках, три велюровых тёмно-синих стула, матовая пепельная плитка под ногами. И только полная окурков пепельница, в которой ещё дымилась последняя недокуренная сигарета, выделялась на идеально белом подоконнике. — Кофе хочешь? — спокойно спросил он. — Нет. — Ладно. Я чувствовал себя героем дурацкого артхаусного фильма. Это всё было настолько невменяемо, что я и сам начал сомневаться в собственной адекватности. Может, с катушек съехал? Может, он и правда мне мозги высушил, оставив лишь оболочку? Он достал турку, закинул в неё молотый коричневый порошок, залил водой из полупустой пластиковой бутылки, зажёг газ на встроенной плите и поставил на огонь. Подошёл к белому деревянному окну, открыл раму пошире, упёрся в откос спиной, взял с подоконника пачку сигарет и протянул мне. Молча. Я взял сигарету. Он зажал свою губами, достал маггловскую зажигалку и поднёс к моему лицу. Не знаю, под чем я был — под его мерзкой магией, под заклинанием типа Империо или просто под воздействием шока, но позволил прикурить себе. Смотрел в обведённые чёрным глаза, пока затягивался. Выдохнул. Не полегчало ни разу. Он поджёг табак и кинул серебристую зажигалку на подоконник рядом с переполненной пепельницей. Сколько выкурил, пока я сюда ехал? Чёрт, он даже затягивался красиво. Я смотрел на точёный профиль, пока он, упираясь затылком в откос, выпускал облако дыма из мягких губ. Боже, да что со мной? Пять минут назад я хотел его на куски разорвать, а теперь стою и пялюсь. И боль эта тупая под рёбрами ноет, и я тотально себя теряю. С минуту мы курили в тишине, пока Малфой не решился тихо её нарушить. — Что тебя триггернуло? Где мы проебались? Вот оно. «Мы проебались». Жестокая правда, которая заставила внутренности покрываться каменной коркой. Эта короткая фраза положила начало самому тяжёлому разговору в моей жизни. — У Джима в комнате твой портрет нашёл. «Я хочу быть хорошим. Прости меня. Я люблю, мне дано, тем не менее! Когда ты целуешь меня у огня, мне плевать на ублюдков мнение». Я эти строчки на всю жизнь запомнил — до сих пор стихотворение набатом стучит в голове. — Блять, — снова затяжка, снова медленный выдох. — Знаю, о чём ты думаешь. Что я совратил малолетку, да? — Будешь отрицать? — Нет. Нет, не буду. Это моя вина. Это я с ним сделал. Как я хотел разорвать его на части! Затолкать тлеющую сигарету в глотку и уничтожить, стереть с лица земли. Но я держался, потому что он был прав: мне нужны все ответы. Я хочу знать всё. Как бы это ни было противно, как бы меня это ни прибило, ни раздавило, ни выпотрошило — мне нужно было знать. И я молился, чтобы всё это оказалось неправдой. Но молитвы мне не помогли. Он посмотрел на меня, опуская сигарету. Пепел летел на плитку. — Я не прошу тебя понять. Прошу только выслушать до конца. Если ты хоть на грамм можешь допустить, что я не притворялся и не пудрил тебе мозги… — он затянулся глубоко, рвано выдохнул. Нервничал. — …то дослушай меня, пожалуйста. Потом можешь убить, разорвать или что ты там хотел сделать. Я лягу на этот пол и дам тебе делать всё, что захочешь. Потому что я так устал, Гарри, ты даже представить себе не можешь… — У тебя пять минут, — прорычал сквозь скрипящие зубы. Он вздохнул, собираясь с мыслями. Готовился. Сделал ещё затяжку. И рассказал. Всё подчистую. — Он делал со мной то же самое, что сейчас делает с тобой: был самим собой. Обезоруживающе честным, дьявольски красивым, плевать на всё хотевшим, несломленным, сильным, и в то же время нуждающимся в любви. Я хотел отдать ему всё. И себя, и весь мир — что бы он ни попросил. В этой терапии никогда не было ни колдопсихолога, ни клиента. По крайней мере, в привычном понимании. Никогда за четырнадцать лет работы я с таким не сталкивался, ни с одним клиентом не было ничего подобного. С того самого момента, как я отпустил его глаза на первом сеансе, и он заинтересовался мной, всё и полетело в пропасть. Тебе кажется, что я слишком твёрд с ним, слишком жесток, но я стараюсь быть таким, надеваю на себя броню, а она рвётся и ломается — на каждой встрече, на каждом сеансе на протяжении всего этого ебучего года, будь он проклят. Я с ним это всё сделал, когда впервые посмотрел ему в глаза, и мы влетели друг в друга, как самолёты. Он вил из меня верёвки своими стихами, своими рисунками, своими поступками. Он убивал меня, а я убивал его. Он вытаскивал из меня демонов, о которых я даже не подозревал, а ведь я, как и любой другой специалист в нашей профессии, много лет в терапии провёл, чтобы быть максимально адекватным, максимально сдержанным, максимально, мать его, невовлечённым в любую душераздирающую историю, которую рассказывают клиенты. И никто за всю мою жизнь, даже Волан-де-Морт, не делал со мной того, что делал Джим. Мы вляпались. Оба. Я не думал, что всё так далеко зайдёт, клянусь тебе, даже представить себе не мог! Сначала мне казалось, что всё идёт нормально, как обычно, как с любым другим клиентом, но я ошибался. Впервые за всю практику, даже своими заколдованными глазами не смог увидеть, как мы на полной скорости несёмся на шаткой вагонетке в бездонную шахту, полную ядовитых газовых облаков. И чем больше мы общались, тем больше тонули. Кофе на плите зашипело, и он отдал мне сигарету. Снял турку с огня и перелил в простую чёрную кружку. Открыл шкаф, достал бутылку огневиски и плеснул в кофе. Подумал, призвал из соседнего шкафа хрустальный тамблер и наполнил янтарной жидкостью. Вернулся к окну, поставил кружку на подоконник, протянул мне порцию виски и забрал сигарету. Сделал ещё затяжку и затушил в пепельнице, выдыхая. Я осушил тамблер парой больших глотков и опустил рядом с кружкой. Потому что надо было успокоиться хоть немного и дать ему объяснить до конца, а меня колошматило от каждого слова, и пока что я не мог найти ни одной причины, чтобы не раскрошить ему череп прямо на этой кухне. — Он начал приносить тексты, которые меня на ошмётки разбрасывали, как рваную бумагу. Стихи, проза, да и рисунки — я уже там себе яму рыть начал без лопаты. Он снимал одежду, показывая синяки, которые оставил ему отец, и порезы, которые оставил он сам. А я делал то, чего не должен был делать — прикасался к нему, залечивал их вместо того, чтобы обратиться к мракоборцам или рассказать службе опеки. Потому что он сначала привязал меня к себе, а только потом начал раскачивать лодку. Он приходил на сеансы объёбанным, с синими вздутыми венами и красными глазами. Его тошнило у меня в кабинете. И когда я порывался всё остановить, он падал на пол, рыдал, хватал меня за ноги и заставлял от бессилия рухнуть на колени. Я гладил его по волосам и целовал в лоб, когда ему было плохо, держал за руки, обнимал, умоляя не убивать себя. Я знал, что он любит меня. Он вляпался в меня так, что не выбраться, а я позволял. Знал и знаю: идиот, это неправильно, аморально и… блять, как хочешь называй. Но я не мог остановиться. Думал, пройдёт. Надеялся, с нас обоих рано или поздно сползёт эта пелена. Отталкивал, останавливал, чертил линии границ, а потом обнаруживал пальцы на собственных плечах и умоляющие, желающие, бешеные глаза. Это была не любовь — безумие. Наваждение, пытка, помешательство, психоз, мания, игла в вене, но ничего нормального, ничего хоть каплю здорового и адекватного. Я пытался это остановить. Клянусь тебе, Гарри, я пытался. У нас даже появилось слово, которое помогало если не затормозить, то хотя бы сбавить скорость. И слово это ты знаешь. Но знаешь ли ты, что он делал? После того, как я отказался от терапии в первый раз, он сбежал из дома на семь дней. Мы нигде не могли его найти, а когда мне всё-таки удалось… Он был в полном объебосе, прятался дома у своего дружка Микки, такого же угашенного героином ублюдка. Я кричал, я взрывался, я трусил его за плечи, я клялся их обоих сдать в аврорат, если это не прекратится. Конечно, он понимал, что я этого не сделаю. Знаешь, что он мне сказал? «Если хочешь, чтобы я жил, ты от меня не откажешься». Я в курсе, что это манипуляция, конечно, я же грёбаный психолог, зря что ли столько учился, зря что ли сам проходил терапию, зря что ли годами опыт нарабатывал… Но я сломался пополам рядом с этим мальчишкой. Превратился в полное ничтожество, и мне от самого себя мерзко. Я закурил вторую, потому что нервы ни к чёрту, потому что запутался в чувствах, потому что сердце сжималось и обливалось бензином, а Малфой бросал в него спички. — Я старался защитить. И его, и себя. Узнай кто об этом, мне бы запретили практику, а для него это стало бы… концом. Но я пытался. Я боролся. И всё же… я любил его, потому что его невозможно не любить, потому что он сводит людей с ума, и ты сам это знаешь. Знаешь ведь? — он посмотрел на меня, но, не дождавшись ответа, покачал головой и отвернулся, глядя в стену напротив. — Я сделал самое ужасное, что только мог сделать: дал ему надежду. Позволил думать, что между нами может что-то быть. И я жалею об этом каждый грёбаный день, каждую секунду, сам себя убить готов за это. Я ненавижу себя. Потому что сам запутался. Не понял, как глубже в яму зарылся. Позволял ему больше, чем следовало. И зря так к нему привязался. Он стал ближе, чем клиент — стал мне другом, младшим братом, или… больше. До сих пор не могу подобрать нужное слово. Прикинь? Даже я не могу подобрать. Как будто у него нет ни пола, ни возраста, ни роли, ни тела. Как будто он божество, что спустилось с небес, призванное одарить мир светом. Я начинал понимать. Смотрел на его профиль, на губы, которые он кусал в паузах между предложениями, на дрожащие светлые ресницы на чёрной коже век, на оглушительную тоску, на отражение глубочайшей боли на всём лице. Он приложил ладонь ко лбу и постарался стереть с себя эту мучительную печаль вперемешку с апатией, а у меня внутри всё крошилось на осколки. Мне было страшно от догадок о том, куда движется история. — Когда я попробовал разорвать эту ядовитую связь во второй раз, он сбежал на восемнадцать дней. Ты уже знаешь, что случилось в тот раз. Он пришёл сюда, и это был чёрный день для нас обоих. Как и двенадцать дней после. Каждый — как испытание. Он был послан, чтобы отомстить мне за целую жизнь совершённых ошибок, от самых крохотных до гигантских, вроде вот этой, — он закатил рукав рубашки и показал чёрную метку. Опускать не стал. — Я приковал его к батарее в спальне и орал, что не выпущу из квартиры, пока не отойдёт. Отпаивал зельями, через силу вталкивая в глотку, а он выплёвывал, отбивался, кусался, истерил, материл меня, на чём свет стоит. Его ломало с двойной силой, и я даже не понимал, где сжирает наркота, а где — болезнь. Вытирал блевотину с кровью. С него пот лился градом. Его выворачивало на полу в такие зигзаги, что я боялся, он переломает себе кости. Он плакал. Целовал мне руки, тянулся к лицу. Умолял отпустить, умолял дать ему дозу, потому что он не проживёт без меня ни дня. И я снова сдался. Потому что назад уже поворачивать было некуда — мосты давно сожжены, я уже полгода как должен был всё прекратить. Меня бы закрыли. И закроют, если узнают, — он прикрыл глаза, облизал губы и покачал головой. Собрался с силами и продолжил. — А его бы отправили прямиком в Мунго, а потом упекли бы за решётку и Орсона, как бы я его ни ненавидел, но он всё-таки был его отцом, единственным родственником, и у них с Джимом всё равно было много светлых моментов на двоих, и он любил отца по-своему, хотя простить так и не смог. И если бы я не был таким эгоистом и не думал так много о себе, сдался бы с потрохами. Но он умолял меня этого не делать. И я не делал. Потому что я слабый. Ужас ползал по коже, кусал за плечи, душил и убивал меня. Всё, что он говорил, взрывалось вспышками кошмарных картинок в воображении. Я молчал, поражённый тем, что они оба пережили за этот год. А он всё продолжал, пока на скуле проступала кровь и стекала каплями по щеке. И эта исповедь давно уже перевалила за отведённые мной пять минут, и кофе на подоконнике оставался нетронутым, и я не мог уже даже курить, потому что мне было так херово, будто вот-вот вырвет, будто я сам был под чем-то тяжёлым. — Он клялся, что никогда больше не будет принимать, и я верил, потому что этим глазам невозможно не верить, и ты это на себе прочувствовал. Единственное условие оставалось неизменным: не бросать его. Не оставлять одного с ублюдком-отцом, не сдавать службе опеки и не отправлять самого себя под суд. Представляешь? Он боялся за меня. Боялся, что меня упекут в Азкабан, и мы больше никогда не увидимся. Боялся этого больше, чем сдохнуть. Я пообещал, что не брошу. И он начал пить зелья, позволил вытащить его к свету. Стало лучше. Он начал есть, вернулся здоровый цвет лица. И я считал это победой. Думал, мы победили эту дрянь. Но всё началось с начала. Finis coronat opus. — Блять, подожди, давай остановимся на секунду, — я уже даже дышать не мог. Запустил руку в волосы, ударился затылком об откос и осел на подоконник. — Налей ещё, пожалуйста, пока меня не вывернуло. И он налил, и бутылку оставил на подоконнике. Смотрел на меня своими понимающими, всё чувствующими глазами, и столько в них было боли и вины, что я от неё не мог ни под каким зонтом укрыться. Выпил залпом, морщась от обжигающего облака спирта в гортани. Выдохнул. — Давай. Он сделал короткую паузу, чтобы подготовить и меня, и себя. — Он требовал от меня любви, но то, что я мог дать ему, не сходилось с тем, о чём он просил. Я старался хотя бы удержать на плаву, убирал руки за секунду до взрыва. И это работало, пока мы продолжали сеансы и иногда встречались за пределами кабинета. Когда ему было особенно херово, когда он хотел сорваться или боль душила, я был рядом. Однажды он упросил меня показать ему Мэнор. Ну, как упросил — я не сопротивлялся особо. Мать с отцом там редко появляются, работают во Франции, а я сам не могу там находиться после всего… Но Джиму так хотелось посмотреть, как живут чистокровные волшебники, что я, недолго думая, решил показать ему своего рода часть волшебной сказки. Он был в восторге от лабиринта в саду, от двигающихся портретов, от огромной библиотеки… От всего, в общем. Вечером мы сидели у камина и читали Донну Тартт. У меня в голове была бутылка вина, но она не являлась причиной того, что произошло — причиной были мои демоны. Или его демоны. Или наши общие. Он поцеловал меня. А я ответил, — он зажмурился, а я чуть не сдох на этой кухне. — Не знаю, это был рефлекс, или истончённая психика сдалась, или… Я потерялся. И мне понравилось! Я гибнул, меня в нём выключило. Это было… — он вздохнул, запуская пальцы в волосы. — Это была моя казнь. Никогда до этого случая я не хотел его, не хотел ничего большего, чем наше близкое, хоть и токсичное общение. И не хотел в принципе самого этого поцелуя. И всё-таки… я утонул в нём. Как будто заблудился в каньоне Блю Джон, застрял в пещере и сто двадцать семь часов провёл там без еды и воды, а он нашёл меня и спас тем, что сделал. И в то же время убил. Там я и умер. И то ли через несколько секунд, то ли через целую вечность я опомнился, очнулся ото сна, осознал, наконец, что происходит. Я остановил это и понял, какую фатальную ошибку совершил. Пытался объяснить, но он уже не слушал. Он больше никогда не слушал ни одного моего довода. Что я чувствовал? Даже описать не могу. Такую адскую тоску, что не мог и пальцем пошевелить. Я должен был убить его за то, что он сделал. Я должен был его ненавидеть. Должен быть разорвать в ту же секунду. Но я не мог. Потому что вместо ярости, которая, как я думал, навестит меня незамедлительно, я растворился в чёрном песке — то были сгоревшие останки моего сердца. Потому что я любил его. А он целовался с шестнадцатилетним пацаном, и ему это понравилось. И я пытался хоть как-то оправдать это. Джим был невероятно красивым — этим аквамариновым глазам, этим мягким губам, этому полному эмоций лицу было невозможно не поддаться. И, может, я сам бы на него посмотрел в этом смысле, но только будь между разница не вдвое, а хотя бы лет в семь-восемь. Джим умел дотянуться до самой души — и своим характером, и своим творчеством, и своим умом, поэтому неудивительно, что за год он околдовал, растопил и выплавил. Но Малфой был специалистом, и он должен был сопротивляться, должен был закончить это всё сразу же, как только заметил первые признаки. Как я ни пытался оправдать его, всегда всплывали эти проклятые «но». И они меня просто убивали. Потому что я любил его, но… — Он как… муза. Понимаешь? Его хочешься вознести на пъедестал, его хочется покрывать поцелуями с головы до ног, его хочется превозносить, обожествлять, но никак не осквернять. Ни одной грязной мысли, ни одного грязного движения. Клянусь тебе, Гарри, я никогда — никогда — не думал о нём в этом смысле. Это было… наваждением каким-то. И не знаю, сможешь ли ты мне после всего этого поверить, но больше ничего не было. Я не хотел его тела. Даже в мыслях. Блять, да меня корёжит от одной мысли! И не потому что у нас разница вдвое, и не потому что он несовершеннолетний, и не потому что это противозаконно, и не потому что кто-то там что-то сказал бы, а потому что я любил и люблю его совсем в другом смысле. Он повернулся ко мне и заглянул в глаза. И я уже не различал, на кого злюсь больше: на него, на Джима или на себя самого. Но я ему верил. Верил каждому слову, потому что хотел верить. Мне это было нужно, как воздух, и я дышал, и задыхался, и захлёбывался кислородом, потому что эти слова подарили мне столько облегчения… — И если я ещё о чём-то могу тебя попросить, то есть только одна вещь. Не думай обо мне так. Пожалуйста. Только не ты. Я сыпался песком на пол. Разрывался где-то между «ударить» и «обнять». И если существует Ад, то я его ни капли не боялся, потому что Драко уже варил меня в кипящем котле заживо. Я пока ничего не мог ему пообещать, потому что каждое слово было попыткой обезвредить бомбу, которая спала сейчас на диване в гостиной под тусклым светом лампы. — Это ведь не всё? Он опустил глаза. Не знаю, о чём думал, но вид был тотально убитый. — Не всё. Как только это произошло, я принял, как мне тогда казалось, окончательное и бесповоротное решение всё прекратить. Это было нездорово с самого начала. Заставил себя проглотить яд и зажмуриться, ожидая конца. Я пошёл в службу опеки и сказал, что преступил принципы профессиональной этики. Беатрис смотрела на меня своими огромными глазищами в этих её очках и не могла поверить, потому что только со мной Джим продержался в пределах какой-никакой нормы целый год, не считая разве что побегов из дома. Они боялись, что он опять что-нибудь натворит, на него третье взыскание навесят и отправят в колонию, — он усмехнулся, — но кто ж знал, что я своей рукой покрывал весь тот пиздец, что творился. В общем… Я, конечно, не стал ей всё рассказывать в тех же красках, что и тебе, да и опустил множество, целую сотню деталей. Просто сказал, что это связано с Джимом, и я не могу работать ни с ним, ни с кем-либо ещё. Что я опасен, что мне нельзя доверять, что я сам себя боюсь. Я хотел бросить практику. Насовсем. Может, уехать во Францию к родителям. Может, закрыться в подвалах Мэнора, запереть себя в клетке и сдохнуть там. Но Беатрис мне не позволила. Она плакала, качала головой, но… не позволила. Она сказала, что эта информация не выйдет за пределы комнаты. Бубнила какую-то чушь про то, что я помогаю людям, отвожу от беды за шаг до прыжка с крыши… А я, блять, одного пацана не мог вытащить! Я даже себя не смог вытащить! О чём речь вообще? У меня все клиенты смазывались в какое-то единое серое пятно на его фоне. Его затрясло, и я чисто инстинктивно сделал шаг вперёд, хватая за руку. Свободной рукой налил ему виски, и он опрокинул янтарную жидкость в горло и упал головой мне на плечо. Тяжело дышал. А я всё сжимал его рубашку. — Она позволила мне отказаться от Джима, но не позволила уйти. И всё, что я ей рассказал, так и не покинуло пределов кабинета, — он поднял голову и посмотрел мне в глаза. Радужки стали совсем блеклыми, почти белыми. — Ты представляешь? Я уже прямым текстом признался, что меня несёт, что я совратил малолетку, а меня вернули обратно, в ту же самую точку! Как будто судьба издевалась надо мной! Как будто кто-то хотел, чтобы я страдал, — он откинулся назад, и моя рука соскользнула с чёрной рубашки. — Какой же идиотизм. — Это был третий раз, когда ты пытался завершить терапию. Но почему вернулся? — В день, когда должен был состояться очередной сеанс, Беатрис сообщила Джиму, что встреч больше никогда не будет. А я обнаружил у себя под дверью записку. — Нет… — Да! — он усмехнулся. — Предсмертное письмо. В таких, блять, красках! Хочешь, покажу? — я помотал головой. Нет, не хотел. Не хотел даже думать о том, что произошло дальше, но из Драко слова уже сами лились с каким-то истеричным полусмехом, грозящим вот-вот сыграть в нервный срыв. — Я аппарировал домой к Кэрроллам прежде, чем дочитал. Но знаешь, в чём было дело? Записку мне подкинул не Джим. Он передал конверт своему дружку Микки и попросил подложить под дверь. Полдень стоял. Орсон был на смене, естественно. У меня ключей не было, а Алохомора и все подобные заклинания, разумеется, не помогли открыть замки аврора, так что пришлось долбануть Бомбардой, чтобы проклятую дверь разорвало. Я обнаружил его в ванной… — он тихо бился головой об откос за спиной. Глотал ком в горле, часто моргал. — Блять, там столько крови было… Его трясло совсем не от морозного воздуха из окна, и эта дрожь передавалась по воздуху. Я закрыл глаза и обхватил его руками, сжимая под лопатками, пока он то выравнивал дыхание, то взрывался подобием нарастающей панической атаки. Я поднял руку и держал его за затылок, прижимая к себе, хотя и сам был не то чтобы оплотом стабильности — херачило так, что хотелось и проораться, и стекло в этом окне выбить, да и выпрыгнуть в него, пожалуй, на сладкое. Драко медленно успокаивался. Снова припал ко мне, тёрся лбом о моё плечо, хватался за рукав кожаной куртки, как за спасательный круг. — Но он дышал. Совсем едва, но дышал. Я успел. Спасибо Снейпу за его бесконечные пытки в Хогвартсе, благодаря которым я знал реально действующие заклинания, которые могли помочь. И они помогли. Не знаю, сколько их наложил, и сколько потом ещё зелий, найденных у Орсона в аптечке, влил ему в горло. Целовал в закрытые веки и в холодные щёки, умолял вернуться, обещал, что больше не оставлю. И я, блять, вытащил его. Я держал его над воспоминаниями и делил эту боль так, как если бы сам был там. Чувствовал, как под ладонью лопатки расширяются и сжимаются от тяжёлого дыхания. Воздух из приоткрытого окна трепал волосы и холодил горячие щёки. — Это была моя вина. Это всё из-за меня — с самого начала и до сегодняшнего дня, — кожаная куртка хрустела под сжимающимися пальцами, — И с тех пор, с того страшного случая, я поклялся ему не прекращать терапию, что бы ни случилось. Но поставил ясные условия: никаких встреч вне кабинета или, если так угодно, твоего дома, никаких тяжёлых наркотиков, никаких манипуляций, никакого блядского слова на букву «л» — ничего. Я сам это предложил. Потому что боялся, да и до сих пор боюсь, что он опять что-нибудь с собой сделает, и на этот раз я не успею, и уже никогда себе не прощу. Я не смогу с этим жить, Гарри. Поэтому не могу его бросить. Но и отрезать от себя не могу. Я запустил пальцы в светлые волосы, и он цеплялся руками за мою куртку, падал в меня, держался за меня. — Если ты всё ещё хочешь убить меня, пожалуйста, убей. Он уронил голову мне на грудь, раскаявшийся, открытый, честный в своей искренности, хватающийся за меня, как за единственного человека, который мог понять, хотя час назад (или сколько там прошло времени?) собирался его убить. Я был первым, кому он рассказал всё целиком. Он тащил это на себе целый год, и оно копилось, как снежный ком, как лавина, погребая под собой, лишая кислорода и не давая возможности выбраться из-под толщи льда. Пахло чёрным кофе, табаком, жжёной бумагой и его парфюмом: бергамот, чёрный перец, кедр, бушующий океан и морская соль. Я опустил левую руку с его лопаток, отцепил прохладные пальцы от куртки и переплёл со своими. — Я запутался, — выдохнул мне в грудь. Я тоже. Он скользил пальцами по моей ладони, рисовал на ней спирали, проводил линии от пальцев к запястью и обратно. На автомате, будто его это успокаивало. Положил подбородок мне на плечо. И я чувствовал, как он устал нести этот груз на себе, в одиночку. Я не мог винить ни его, ни Джима. Я понимал их обоих. Потому что какими бы рассудительными, какими бы мудрыми, проработанными двести тысяч раз мы ни были, жизнь — она вот такая. Она врезается в тебя скоростным поездом и размазывает по рельсам, хотя ты вроде бы шёл по тротуару. И легко рассуждать, какие все вокруг дураки, и как они неправильно поступают, и как можно было поступить иначе, ведь вот же — столько вариантов кругом, ну можно ведь было по-другому. Но все мы совершаем ошибки. Абсурдные, глупые, они кажутся нам мелочами, и мы не придаём им значения, а потом они складываются, как кирпичики, в целый особняк без окон и дверей, в котором ты мечешься и понять не можешь, как умудрился самого себя замуровать заживо. И легко и даже забавно смотреть на человека, который окружил себя этими стенами, и презрительно фыркать о том, какой он идиот, не замечая, как поливаешь бетоном точно такую же кладку. И слушая чужие истории целиком, мы думаем, что всё с самого начала было очевидно. Но это нихера не очевидно! Жизнь не предупреждает, что ждёт за поворотом, и не говорит, что будет дальше. Она цепляет тебя за миллион мелочей типа пролитого с утра кофе и сгоревшей яичницы, заставляет сместить фокус на дырку на носке и задуматься о том, что надо бы купить новые, закидывает работой, встречами с друзьями — словом, всячески отвлекает от того, что мы в итоге облачаем в законченную историю без лишних, но таких важных подробностей, не учитывая всей этой бесконечности переменных. И зачастую не видим самых важных вещей в своих историях. Что привело нас, в конце концов, к этой точке? Может, шестнадцатилетний пацан, спящий на диване в соседней комнате? А, может, давным-давно прочитанная книга, что повлияла на нас? Или старый фильм, оставивший след в подсознании? Или случайное слово, брошенное в разговоре несколько месяцев назад, которого уже никто и не помнит? И кто я такой, чтобы судить? И вы кто такие? И ты никогда не узнаешь наверняка, в какую дату календаря будешь отвечать на поцелуй, а в какую — спасать чью-то жизнь. Потому что ни у кого из нас нет ни расписания, ни карты. Есть только кирпичи. И знаете ли вы, насколько уже высоки стены вашего особняка без дверей и окон? «Может, зверь этот и есть… Может… это мы сами». — Это надо заканчивать, — прошептал я в светлые волосы. Он засмеялся, снова переплетая наши пальцы. Замотал головой. — Ты меня вообще слушал? Я отпустил руку и взял его лицо в ладони. Аккуратно провёл большим пальцем рядом с разбитой скулой, жалея, что причинил ему боль. Посмотрел в глаза. Влажные, стеклянные. — Я тебя слышу. И что-то между нами рухнуло вниз и разбилось о плитку. Я прислонился лбом к его лбу, сжимая виски. Он мотал головой, продолжая говорить, как будто если будет молчать, моё понимание разобьётся вдребезги. — После смерти его отца… всё стало только хуже. Да, он не принимает сейчас, не пытается ничего с собой сделать, но я знаю: это затишье перед бурей. Потому чем больше я стараюсь отдалиться, тем безумнее он хватается за меня. И что он с тобой сделал? То же самое, что и со мной. Ты любишь его так же, как и я — вижу это в твоих глазах, тут даже магия не нужна. Он звезда, что ведёт нас сквозь Чистилище. Но он сияет, он чистый, он неприкасаемый. А я слабый, и я сдался, и позволил вам утащить меня в омут, потому что мне и самому его не хватало, я скучал, переживал, и мне, и ему было мало этих сеансов. И ты поддался ему, а я поддался тебе. И вот последствие — лежит на моём диване. В состоянии, нихуя не близком к норме. — Ты не один в этой лодке, понял? Я с тобой. И мы выгребем. И было что-то сакральное в этом «мы». И что-то на этой кухне со мной происходило. Дыхание перехватывало не в лёгких и не в горле, а как будто по всему телу разом, и кислород не поступал в вены, и я переживал какой-то крошечный инсульт. Я притянул его к себе, едва касаясь губами виска и вдыхая глубоко, чтобы запомнить этот запах. Свежий, пряный, неземной. Почувствовал, как его пальцы неуверенно, неверяще забираются мне под куртку, проходятся по рёбрам и запирают в кольце рук. Драко било разрядами тока, и они передавались мне, крупными волнами лизали тело, и мне было и жарко, и холодно, и так плохо, что даже хорошо. Голова кружилась, дышать я стал чаще, а сердце то заходилось, то тормозило. Он знал, что со мной происходит. Наверняка знал, потому что не почувствовать, как у меня сердце колотится, когда его тело прижато к моему вплотную, было просто невозможно. Я скользнул пальцами выше, к шее, и кожа под воротом чёрной рубашки покрылась мурашками, стоило лишь мимолётно её коснуться. Меня это просто с ума свело. Совершенно буквально. Я потерял голову. И мне уже было плевать, что он сделал. Он оторвал подбородок от плеча и ластился щекой к моей щеке. И меня плавило всего, когда я едва касался губами мраморной скулы. — Куда нас несёт? — его тихий вопрос на ухо. — Не знаю, — мой честный ответ шёпотом. Не знаю, куда, но несло, оказывается, уже давно. Ещё тогда, когда я впервые заглянул в эти глаза. Ещё тогда, когда он впервые доверился мне и начал открываться, обнажать душу, выворачивать мысли. А сейчас… сейчас он просто разрезал себя скальпелем передо мной. И кто угодно понял бы, что происходило с нами на этой кухне, потому что всё лежало на ладони. Я был ему нужен. А он был нужен мне. Вот мы и стояли, необходимые друг другу, и едва держались над пропастью. Он медленно, нехотя, отдалился от меня, убрал руки из-под куртки, выскользнул из-под ладони на шее. Я перестал чувствовать тепло его тела грудной клеткой, и чёрная тоска от нехватки чего-то нужного заныла под диафрагмой. Он помотал головой из стороны в сторону, жмурился, кусал губы. Я всё понял — слова были не нужны. Не туда нас понесло. Это слишком. Слишком пугающе наполнено эмоциями, которые мы оба пока не могли переварить и выдержать. Я затолкал подальше этот магнит в груди, что тянул меня к нему, и эту чёрную пустоту в довесок. Он был прав: не сейчас. Не то время, не то место, не те обстоятельства. Мы были перемолоты чувствами и не могли отделить настоящие от эфемерных. — Что будем делать? Не знаю, что я имел в виду. То ли происходящее с нами, то ли историю мальчишки, сковавшего нас своим появлением, то ли всё сразу. — Я уже понятия не имею, что с ним делать. Одно знаю точно: я, ты и творчество — всё, что у него осталось. Убери из этого уравнения одну переменную — получишь ноль. Это моя ошибка. И мне за неё платить. Так что… Почему мы во всём этом погрязли? Почему вообще так случилось? Я взял его лицо в ладони и поднял к себе. Посмотрел в глаза, едва живые, без единого бензинового блика. — Вот почему. Вот здесь все ответы. Вот из-за этого. Он нас обоих околдовал. Заморозил, расплавил, убил и вдохнул новую жизнь. У меня с Джимом много общего — одни и те же демоны на плечах. И эти демоны собирались на шабаш в одном человеке, который свёл нас с ума. «Мир — удобопонятный и упорядоченный — ускользал куда-то». Я смотрел в жидкую ртуть и уплывал. Но на этот раз не потерялся в видениях — тело и сознание остались при мне. Я скользнул пальцами к его плечу, хлопковая рубашка приятно зашуршала под пальцами. Притягивал к себе. Медленно. Опустил взгляд с глаз на едва приоткрытые губы. Меня несло. Несло к нему. И я ничего не мог с этим сделать. Останови меня. Пожалуйста, останови, или я больше никогда не смогу мыслить ясно. Он приложил два пальца к моим губам. — Уведи Джима. Тачку завтра заберешь. Ну вот. Сам же просил остановить, и он остановил. Чего тогда разбиваюсь от этих слов, как стеклянная статуя? Отпустил его. Закрыл глаза, возвращаясь в реальность. Вот это «тачку завтра заберёшь» вселило в меня надежду. А в глазах у него появились разноцветные, хотя и совсем слабые, искры благодарности. — Аппарируй его на Гриммо. Ему будет больно после прыжка, поэтому залей в него синее, а потом открой нижний ящик и достань оттуда жёлтое. И если будет сопротивляться, возьми там же шприц и загони ему это зелье в вену. Я кивнул, принимая инструкцию. Задержался на секунду, борясь с желанием прикоснуться. Подавил его. Развернулся и вышел, но на пороге услышал, как он за моей спиной тяжело, давясь глухим стоном, выдохнул и ударился затылком о стену. Я вернулся в гостиную и присел на корточки рядом с Джимом. Оглядел красивое, но нездорово бледное лицо. Влажные волосы липли ко лбу. — Эй, приятель, просыпайся. Ноль реакции. Похлопал его по щеке. Никакого эффекта. Услышал шуршание за спиной и обернулся через плечо. Драко опирался на дверной косяк, скрестив руки на груди. Боже, какой же красивый. Повернулся обратно к Джиму. Достал палочку и с помощью Агуаменти вылил ему на голову по меньшей мере кружку воды. Он зажмурился, закашлялся и приподнялся на локте. — Какого хера… Язык заплетается, речь несвязная, взгляд ни на чём не фокусируется, радужки мутные. — Вставай, идём домой. Я подхватил его и стянул с дивана. Пацан сопротивлялся, упирался пятками в пол. — Я уже дома. — Ошибаешься. Мне удалось-таки поднять его на ноги и закинуть обмякшую руку на плечи. Он уткнулся носом мне в шею и обдал горячим дыханием. От него воняло спиртом и той дрянью, что плескалась в венах. — Давай его убьём. — Когда-нибудь обязательно, — я бросил взгляд на Драко — он с места не сдвинулся. — Вдохни поглубже. Представь, что мы нырнём под воду, хорошо? — Мы на море? — Да, вроде того. Чувствуешь, штормит? Он усмехнулся и вдохнул, картинно надувая щёки. Я перенёс его на Гриммо. Как и сказал Драко, и как я уже прекрасно знал сам, аппарация, ещё и в таком состоянии, далась ему тяжело: мышцы ломало, он рухнул на пол и обхватил себя руками, скрипя зубами от боли. Я сделал всё так, как и должен был: достал два пузырька, влил в него синее зелье и подождал несколько минут, пока боль отступит, челюсти расслабятся, и он начнёт дышать ровнее. Потом стянул с него куртку и футболку, поднял, закидывая на себя, и дотащил до ванной. Перекинул через бортик и с душа полил холодной водой на голову. Он забрыкался, матеря криком, хватался ладонями за ванну, но я крепко держал его за шею, второй рукой продолжая лить воду из лейки. Его вырвало. Я поднял его лицо и умыл. Он плакал. Я усадил его на пол и прислонил спиной к стене. Его трясло от холода и от отходняка. Влил в него жёлтое зелье, до боли сжимая подбородок и едва не ломая челюсть, пока он орал, и вязкая жидкость булькала у него в горле. Заставил проглотить. Его снова вывернуло, но я видел, что полегчало. Он перестал кричать и теперь просто дрожал на ледяной плитке, пока с мокрых волос на синие губы капала вода. Поставил его на ноги, взял полотенце и хотел было вывести из ванной, как он упал на дверь плечом, захлопывая. Прислонился щекой к дереву, вытер губы. Смотрел мне в глаза, и я, как всегда, поражался тому количеству эмоций, что переливались на его лице от каждого слова. Речь несвязанная, язык как желе. — Что, чувствуешь разочарование? Я разочаровал тебя, Гарри? Я ведь такой хороший мальчик, во мне столько потенциала, да? И в то же время вот такой я кусок дерьма. — Нет, Джим. Ты просто запутался. Я накинул на него белое полотенце, закинул его руку себе на плечи и, ботинком открыв дверь, вытащил из ванной. Довёл до комнаты и хотел было положить на кровать, но он сам соскользнул с меня и рухнул лицом в подушку. Я вздохнул, стянул с него белые Кортезы, с которыми он теперь почти не расставался, а мне это грело душу. Закинул ноги на матрас и укрыл одеялом. Я чувствовал себя вымотанным. Эта долгая ночь выжала из меня все силы, и единственное, чего хотелось — это вот так же упасть на кровать и провалиться в темноту. И, желательно, никогда больше не просыпаться. — Эй, Гарри, — позвал он сонным полупьяным голосом. — Что, Джим? — Тебе нравится Драко? Я замер. Потом помотал головой, понимая, что в этом вопросе нет никакого подтекста, и вытер его волосы полотенцем. — Да, он вроде ничего. Джим то ли хмыкнул, то ли улыбнулся. Глаза у него были уже закрыты, только язык никак не хотел засыпать, выбрасывая из головы горсти не совсем связных мыслей. — Я рад, что вы подружились. Отцу он не нравился. И службе опеки он не нравится. Никому не нравится. Но он классный. Умный. С ним всегда есть о чём поговорить. И с ним весело, если знать, как включить эту весёлую кнопку. Помнишь, как тогда в Теско? Он может быть таким. И он красивый. Он очень красивый… Я молчал и покрывался гусиной кожей от ужаса. И не знаю, что было для меня страшнее: что мой подопечный влюбился в своего колдопсихолога, или что я сам сделал то же самое, и это нахрен раскрошит пацану сердце. А я уж думал, что за последние десять с лишним лет забыл, как пахнет страх. — Я умру за него. Ты понимаешь? — Понимаю. Спокойной ночи, Джим. Он уже ничего не ответил. Вырубился. А я и правда понимал. Господи, как же я его понимал…