Корреляция

R
Завершён
42
Фэндом:
Размер:
17 страниц, 9 956 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
42 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
      У Фомы идет кровь носом, и впервые за очень долгое время это не связано с пропущенным ударом по лицу. Тяжелые, вымотавшие его два дня и тридцать минут сна за все последние сорок восемь часов не собираются пройти бесследно, лежащие перед ним бумаги оказываются закапаны алым. Тело откровенно сдается, вполне закономерно напоминая, что запас прочности у Фомы сейчас низок, ему надо отдыхать и восстанавливаться рядом со своей родственной душой, а не работать, но у Фомы, как всегда, всё наперекосяк: как в отношениях, так и со здоровьем, в том числе со связью: которую ему показывали, визуализировав на сложном и уникальном аппарате, недоступном для простых людей. С Пашиной стороны связь более-менее в порядке, насколько возможно, а с Лёшиной до сих пор черт-те что происходит. И повлиять на это извне никак не выйдет, лекарь здесь — время, терпение и постоянный контакт с родственной душой. Фома об этом, естественно, Паше и тогда не сказал, и сейчас не собирается, потому что связь — понятие едва ли не первобытное, и контакт в этом случае подразумевает и как можно более тесные прикосновения, в том числе и секс: что угодно, главное, чтобы оба соулмейта находились так близко, как это только возможно. Сексуальная близость, согласно исследованиям, помогает даже быстрее и надежнее, но Фома и думать не смеет, чтобы поговорить с Пашей об этом. Они только-только чуть привыкли ночевать в одной постели, Фома о таком и мечтать не смел, и то не каждую ночь получается даже оказаться в одном доме. Последние два дня они с Пашей не виделись из-за его службы и очередного убийства важной шишки — Архитектор шалит, — а без Паши Фоме откровенно хреново, поэтому он и топит самого себя в работе — от этого, понятное дело, ему не легчает, но хотя бы получается немного отвлечься. Вернее, получалось до того, как минуту назад его голову словно обожгло изнутри вспышкой усилившейся боли, а из обеих ноздрей пошла кровь. Это, на самом деле, происходит довольно часто, но является логичным последствием всего пережитого Фомой прошедшим летом, и, если в его жизни ничего глобально не изменится, лучше ему не станет. Временами его пробирает совершенно жутким страхом, что он так и умрет, едва вырвав свое счастье из костлявых рук старухи с косой, однако врачи Фомы настроены нейтрально, с малой долей оптимизма: да, ему плохо, и всего его жизненные показатели паршивые, но не ухудшаются сильнее. Состояние стабильно тяжелое — несмотря на это он продолжает вести обычную жизнь бизнесмена и авторитета с перерывами на предсмертный, по его ощущениям, опыт, прямо как сейчас. Никакими таблетками это не поправить, ему нужен Паша, у которого недоступен телефон — с самого утра не, — и Фома теперь пробует дотянуться до него через связь, но это оказывается настолько больно, что на несколько секунд Фома глохнет, слепнет и может только застонать. Связь ощущается не как соединяющая их с Пашей прочная толстая нить, а словно воспаленный сосуд, пульсирующий и нездоровый. В любом случае Фома предполагает, что Паша либо уже отсыпается в их с Таней общей квартире, либо в любом случае поедет туда, вымотанный после двух суток на ногах, чтобы не тащиться в область, в дом Фомы. Памятуя притчу о горе и Магомете, Фома решает, что поедет на Блюхера сам: точнее, охрана сначала осторожно сопроводит его из этого кабинета в офисе до машины, а потом — от машины до дома в спальном районе, и произойдет это, как только Фома перестанет заливаться кровью из носа. Ему уже раз семь прижигали сосуды, боль отвратительная, но до тех пор, пока их с Пашей связь не выровняется, у Фомы так и будут то и дело открываться кровотечения — предыдущий раз его вырвало кровью, когда он утром сел в постели, это было пару недель назад, тоже без Паши. Еще и без Толи, ко всему прочему, а в его отсутствие вследствие тюремного заключения Фоме тоже паршиво: новый начальник охраны отлично контролирует своих ребят, но вот Фоме не может и слово поперек сказать. Фома хочет думать «пока не может», но задним умом понимает — придется менять. Однако это дело будущих дней, сейчас ему нужно оказаться рядом с Пашей. Толя никогда бы и никуда не повез его в таком состоянии, заставил бы лечь, а сам съездил бы и привез Пашу. Фома-то и протестовать бы не смог, он с трудом держится в вертикальном положении — и в сознании, но умудряется даже переодеть рубашку, когда вбрызнутая в ноздри жидкость, содержащая адреналин, останавливает кровотечение — ненадолго, оно начинается по новой уже в машине. Фома прижимает к носу салфетки, но все равно уделывает и костюм, и сорочку. От дороги его укачивает, что просто невыносимо в сочетании с сильной головной болью, и Фоме хочется не то сжаться в комок и закричать, не то потерять сознание, чтобы ничего не чувствовать: второй вариант вероятнее, охрана смотрит на него с нескрываемым страхом, что шеф окочурится у них на глазах, но от больницы Фома отказывается — толку-то, ну загремит он опять под капельницу, обезвоженный и анемичный, только легче особо не станет: боль исходит от связи, которой нужен контакт с родственной душой, и, когда кортеж паркуется возле дома на Блюхера, Фоме плохо настолько, что до подъезда его ведут под руку, но возле крыльца он рваным жестом отправляет охранника обратно в машину и едва не получает по лицу тяжелой крашеной дверью от выходящего из дома парня с собакой на поводке: тот в наушниках и даже не замечает, что чуть не ударил другого человека. Фоме сейчас все равно, он запинается об порог, когда с трудом заставляет себя поднимать ноги, чтобы зайти в подъезд. Лестница кажется непреодолимой преградой, у Фомы нет сил подняться по ней, и он кое-как заползает в лифт, стараясь не закапать кровью пол. На третьем этаже Фома вываливается на площадку и, чуть живой, упирается виском, плечом и бедром в стену возле двери в Пашину квартиру. У него есть ключи, но нет сил их вытащить и вставить в замочную скважину, и Фома из последних сил — наудачу буквально — вжимает костяшки пальцев в кнопку звонка, отчетливо понимая, что если простоит на ногах еще хотя бы минуту, то вырубится, но какие-то силы свыше все же ему благоволят: дверь неожиданно открывает Таня, на которую Фома едва не падает — к счастью, потому что это было бы весьма травматично для них обоих, но Таня гораздо сильнее, чем внешне показывает ее образ хрупкой белобрысой девочки, и Фому она успевает подхватить и помочь сделать два шага вперед, чтобы оказаться в квартире. Фома едва ли разборчиво бормочет «Паша», но Таня понимает.       — Он на службе, ещё не возвращался домой, — объясняет она слегка извиняющимся голосом, словно это ее вина. А у самой Тани сегодня выходной, вдруг вспоминает Фома, она говорила об этом в начале недели, когда они обедали втроем, обсуждая дальнейшую стратегию по сокрытию общей тайны, и Фома, по-хорошему, не должен появляться в этой квартире, особенно в Пашино отсутствие, но прямо сейчас ему плевать. Он старается не виснуть на Тане мертвым грузом, хватается за стену, пока ему помогают доползти до дивана, и Таня устраивает его на боку, в безопасном положении на случай рвоты или потери сознания, и Фома слабой рукой подталкивает себе под голову маленькую подушку, от которой слабо пахнет Пашей — или ему хочется так думать. У Фомы больше не идет кровь носом, комок пропитавшихся алым салфеток Таня бережно забирает из его перепачканной ладони, стараясь не тормошить Фому, для которого каждое новое — не Пашино — прикосновение ощущается чрезмерным, давящим, даже вес одежды на теле, и Фома ощущает, как Таня расстегивает ему воротник и манжеты рубашки, и тяжелый брючный ремень, уменьшая напряжение и несколько снижая общий дискомфорт. Фоме хочется поблагодарить ее, Таня не должна с ним возиться, но все его тело дрожит от усталости и боли, тошнотворная муть накатывает волнами, а он даже застонать не может, словно придавленный тяжелой плитой, ничего перед собой не видит, просто знает, что Таня сидит рядом с ним — следит, чтобы дышал, и пытается дозвониться Паше. Неизвестно на каком по счету гудке, после яростного Таниного «да возьми же ты трубку, Семёнов», Паша наконец-таки отвечает, сразу говорит что-то резкое о том, что очень занят, но затыкается, стоит Тане оборвать его коротким «Фоме плохо». И всё, ей ничего больше не нужно объяснять, Паша изменившимся голосом произносит «я еду» — Фома с усилием вдыхает через отчетливый хрип, Таня тихим ласковым голосом успокаивает его, но вместе с Пашиным «еду» накатывают воспоминания. Начало июня, убийство Ремчукова, проблемы с налоговой и полицией, Толина отчаянно-суицидальная попытка утащить за собой и вицегубера, документы на чужое имя, встреча с Пашей у набережной Мойки и «мы ведь сейчас не прощаемся?». Если бы только Фома знал… Он практически уехал тогда, но в последний момент остался, когда узнал, что Паша убил генерала Мельникова и находится в розыске. Найти Пашу до того, как тот ради сына пошел на сделку с Корытиным, Фома не успел, но получил информацию, где будет проводиться задержание, и решил попробовать перехватить Пашу раньше спецназа. Улицы на подъезде к Провиантскому скверу были перекрыты, Фома бросил машину и побежал — как раз вовремя, чтобы увидеть, как в воздух взметывается кровь, Паша дергается от единственного выстрела, падает на землю, и то, что сработал снайпер, Фома понял за секунду до того, как это закричал кто-то из офицеров впереди. Снова был стрелок, о котором не знал никто: не то Мельников подстраховался, не то кто-то из его неизвестных подчиненных решил отомстить за командира и все равно промахнулся. Паше невообразимо повезло: во-первых, пуля попала ему высоко в грудь, не в голову, и, во-вторых, рядом оказался Фома, которого даже танковая пехота не остановила бы. На адреналине он прорвался через пытавшихся задержать его офицеров спецназа и упал на колени возле захлебывавшегося кровью Паши. Всё, что было дальше, Фома не очень хорошо помнит: его руки лежали поверх страшной раны, края которой вместе с пальцами Фомы светились мягко-оранжевым; он в долю секунды мысленно обрушил каждый свой внутренний щит, направляя все силы и даже самые мельчайшие крохи энергии через их с Пашей связь прямиком к поврежденным тканям и сосудам — потом узнал, что пуля распылилась на атомы от такого исцеляющего потока. У Фомы и тогда шла кровь: из носа, из глаз, и откашлялся он багровыми сгустками, но не почувствовал ни боли, ни страха — снова; упал на бок, ударившись плечом и виском о брусчатку и ощущая, что сердце словно сжали в тиски, и что он задыхается, однако онемевшее тело, истощенное и чудом державшееся, позволило ему оставаться в сознании до прибытия «скорых», двух. Паша как раз пришел в себя и даже смог сесть, а Фома успел на него посмотреть, понимая — спас, вытащил с того света буквально, — и вырубился, выдав судороги. Пашу тогда забрали в больницу понаблюдать и отпустили через сутки, Фома же сначала восемь дней пролежал в кардиореанимации, потому что его несчастное сердце, пережившее до этого пулевые ранения, было готово сдаться, слишком сильно он выложился. С медицинской точки зрения Фома, на самом деле, должен был остаться хладным трупом в сквере, после подобного редко кто выживал. И он выкарабкался вопреки всем прогнозам и заранее написанному посмертному эпикризу — Фома узнал об этом случайно и забрал бумажку с собой перед переводом из реанимации в профильное отделение, и теперь держал в сейфе в качестве напоминания. Главным свидетельством такого чуда оставался Паша, навещавший его каждый день — благодаря подтвержденной связи его пускали и в реанимацию, и пусть ему не удавалось воздействовать на состояние своей родственной души с заметным эффектом из-за тяжести состояния Фомы и собственного небольшого опыта исцеления, но Фома привык годами реагировать на самую малость, и ему хватило Пашиного присутствия, испуганных виноватых глаз, теплой руки, сжавшей его запястье… То, что к нему прикасаются в реальной жизни, а не в воспоминании, Фома понимает с трудом, но в глазах у него чуть проясняется, когда Паша, не раздеваясь, садится на пол возле дивана, и Фома чуть не плачет от слабого облегчения, когда тяжелая Пашина ладонь ложится ему на лоб.       — Твою мать, — вполголоса выдает Паша, даже слегка ощутив состояние Фомы, но он ни в коем случае не злится, только переживает, и сейчас старательно закрывается все новыми и новыми щитами, потому что Фома воспринимает любые его негативные эмоции как физическую боль, такая вот особенность связи. У Паши получается разграничивать, отделяя телесное и душевное, но Фома не умеет так, с самого детства не умеет, во взрослом возрасте лучше, разумеется, не стало: ему одинаково больно как от свежего Пашиного синяка, так и от его хлещущих через край эмоций. Паше он, естественно, не торопился об этом рассказывать, тот догадался сам, быть для этого гениальным наблюдателем не потребовалось. Это произошло после возвращения Фомы в Петербург еще тогда, несколько лет назад, после закрепления их с Пашей связи и его первого попадания в изолятор. Через пару дней после освобождения Фомы Паша влетел к нему в кабак взбешенным и явно был готов едва ли не с порога съездить Фоме по лицу на почве очередных разборок, в которые тот вписался, но Паше не понадобилось даже сжать кулак — на свежую связь столь острая ярость подействовала примерно как удар тяжелым молотом: Фома и подумать ни о чем не успел, когда его прошило безумной болью, погасив свет перед глазами. В себя он пришел в больнице спустя почти пятнадцать часов и увидел Пашу возле своей койки, мертвенно бледного и перепуганного, но старающегося скрыть это. Он понятия не имел, что Фома вот так ощущает его сильные эмоции и боль с семи лет и не любит закрываться: Пашу хочется чувствовать всяким, даже если собственное здоровье годами протестует. То, что Паша его родственная душа, Фома понял еще в детстве, когда в спортшколе на ОФП Паша неудачно сполз по канату, ободрав коленки и ладони. У детей это работало на примитивном уровне: Фома только подумал, что не хочет, чтобы Паше было больно, и тронул было его пострадавшую руку, как Паша сразу изумленно выдохнул «ой, и не болит уже»: все ссадины затянулись здоровой розовой кожей. Паша тогда не понял, что произошло, а вот Фома сердцем почувствовал — это та самая связь, о которой говорили и писали, но мало кто знал, как это происходит на самом деле. Он мог ее увидеть, когда закрывал глаза, или даже ощутить, прикоснуться кончиками пальцев параллельно с тем, как касался Паши, но уже тогда, будучи ребенком, осознал — это должно остаться тайной. Родственным душам в то время приписывали многое, в том числе непременную сексуальную близость, ребята постарше обменивались пошлыми шуточками вперемешку с оскорблениями на эту тему, а Фома был достаточно умен, чтобы не подставлять ни себя, ни Пашу. Он молчал, но шило в мешке проковыривало дырочки, поблескивая хромированным стержнем. Лешина мама знала — поняла, когда Паша лежал в ДГКБ с тяжелой пневмонией: им с Фомой тогда было по девять лет, и Леша пролез к нему в палату во время пересменки, вцепился в руку чуть выше поставленной капельницы и сидел, словно губкой впитывая жар и боль, и этот плотный болезненный комок, поселившийся у Паши в груди. Фома до сих помнил, как Паша, до этого постанывавший в лихорадочном забытии, вдруг успокоился, задышал ровнее и мигом отпотел. Ресницы у него затрепетали, дрогнули обметанные губы, и Фому от макушки до пят затопило радостью: смог! Вылечил! Но для него самого, маленького, это оказалось очень тяжелым испытанием: Фома на подгибающихся ногах каким-то чудом выбрался на улицу, не попавшись никому на глаза, но потерял сознание на автобусной остановке, оказавшись в итоге в этой же больнице, но уже в качестве пациента. В итоге врач списал все на голодный обморок, Фому напоили чаем с булкой и оставили ждать маму, которая не стала даже ругать его, бледного и с синюшными кругами под глазами, за то, что прогулял школу. А потом к ней вечером пришла Пашина мама, плакала от счастья и рассказала, что Паша пришел в себя утром, словно вообще не болел, полностью здоровый и очень голодный, потребовал пюре с котлетой, компот и чтобы его разрешили навещать другу Лёше. Врач руками разводил: ну не бывает так, чтобы ребенок маялся высоченной температурой, имел дрянные анализы и все шансы переехать в реанимацию, а потом выздоровел, как по щелчку. Лёшина мама была весьма умной женщиной — и с закрепленной связью, характер которой перешел Леше по наследству, дар исцеления, поэтому она легко сложила два и два, связав состояние своего сына с внезапно поправившимся Пашей. Леша тогда весь день лежал пластом, просто не мог пошевелиться, слишком много сил отдал — и мама сидела с ним, гладила по голове: мать могла исцелить своего ребенка, но с детьми было сложнее, неаккуратное вмешательство могло навредить, и ощущение того, как тонко на него воздействуют невидимой энергией, Фома запомнил и пронес с собой через всю жизнь. Кроме его мамы, знал их с Пашей тренер по боксу — или, по крайней мере, догадывался. Рядом с Фомой Паша уставал меньше других, быстрее восстанавливался, на ринге мог схлопотать от соперника, посидеть в углу возле канатов со старающимся побыть там Фомой, и возвращался к поединку таким бодрым, словно и не его только что мутузили. Для Леши это стало таким естественным, что ему не требовалось даже непременно прикасаться к Паше, он очень рано научился воздействовать непосредственно на связь, бережно и аккуратно — одновременно с тем, как будучи еще подростком понял, в кого влюблен. И это в полной мере объясняло, почему он может исцелять Пашу так — всегда мог. При этом Фома очень четко понимал: у Паши должен быть такой же дар, но о родственных душах тот почему-то отзывался с пренебрежением и словно бы совсем не задумывался, что же за способность у него самого, и кто его соулмейт. Потом до Фомы дошло, что Паша в какой-то момент понял — и испугался, а в юном возрасте связь было куда проще заглушить, особенность несформировавшейся до конца психики, на что наложилась ранняя потеря родителей, и Паша просто закрылся, чтобы не чувствовать Фому, — не намертво, иногда связь ярко проявлялась. Была поздняя весна, Леша не так давно отметил свой день рождения. Они с Пашей гоняли на участке тихой дороги неподалеку от Александровской больницы: очень кстати вышло, когда на очередном повороте Фома слетел с мотоцикла. Кости уцелели исключительно из-за того, что за миг до падения он прижимался к сидевшему за рулем Паше, и тесного физического контакта хватило, чтобы он отделался жуткой раной на спине и лопатке. Паша пришлось нести Фому на руках до больницы, исцелять он тогда совсем не мог, но близости оказалось достаточно, чтобы Лёшу словно окутало мягким коконом, отгораживавшим его, истекавшего кровью, от боли. И зажило всё неплохо, потому что Паша навещал его каждый день, чувствуя вину за эту аварию. Они оба росли, но тянулись в противоположные стороны: криминал и милиция; на Лешу очень повлияла смерть отца, ставшего жертвой разборок между бандитами и правоохранителями, но свою пулю он получил от человека в погонах. Годы спустя Фома узнал, что его родитель не был хорошим человеком, а выстрел не прогремел случайно, но пути назад не было. Все реже его называли Лешей — один Паша, и то через раз, — надежное «Фома» приросло к нему вместе с теневым миром, незаконными делами, оружием, болью и смертью, но одно оставалось неизменным: стоило им встретиться с Пашей, измотанным дежурствами, бессонными ночами и существованием впроголодь из-за нехватки времени на еду и отдых, как Фома старательно заставлял связь всколыхнуться и принять его жизненные силы, даже в ущерб себе. Паша бегал в лейтенантах, Фома — бригадиром у Сурена, правой его рукой, на которой уже в двадцать с хвостиком лет были шрамы от ножей и пуль, никогда не знавшие целительного воздействия своей родственной души. Потом случился подвал — три дня, которые Фома запомнил на всю жизнь, и отлеживался, избитый, в чужой квартире, чтобы не пугать свою несчастную маму; там-то его и нашел Паша. Фома соврал, что разбился на машине, и Паша почему-то ему поверил. Он не ушел тогда, остался: устроился за спиной Фомы на широкой скрипучей тахте, бережно обнял его одной рукой. Пусть Паша никак не воздействовал на связь, но рефлекторно тянулся ближе, всем своим существом понимая, что Фоме от этого станет легче. Даже одной вместе проведенной ночи хватило, чтобы страшные раны и чернейшие гематомы смогли зажить, оставив малозаметные шрамы; Фома то и дело нащупывает их подушечками пальцев спустя годы. Паша на своей службе периодически хватал синяки и ссадины, иногда неглубокие раны от ножа, когда задерживал очередного утырка, и почему-то никогда не отдергивался, не отстранялся и не уходил, когда они с Фомой виделись хотя бы мельком, и Леша торопился тронуть мысленно связь, полечить этого насупленного страдальца, лицо у которого расслаблялось вместе с тем, как уходила боль. Когда Паша спас дочку Латышева и речь пошла о его переводе в центр, они сидели с Фомой в кабаке, и Паша был разморенный, расслабленный и мягкий, его простреленная рука зажила до того, как им принесли выпивку и закуску. Они говорили обо всем и ни о чем: нужен этот перевод — не нужен, всё уже решили за Пашу, но Фома прятал тогда улыбку: каким загруженным и мучающимся от боли Паша к нему приехал, и каким проводил тогда Фому до его машины. В ней же Паша сидел несколько недель спустя, после того, как Фома спас его из подвала в доме Чингиза и по дороге в город пил вместе с Пашей водку, потому что от его эмоций Фому откровенно мутило. Вылечить это в прямом смысле слова не вышло бы, но вот забрать себе Фома мог и, не задумываясь, на выдохе, словно невзначай тронул своей ногой Пашино колено — через прикосновения воздействие было сильнее, — впитывая, как губка, страх и обреченность, пистолет у затылка, стекающий по лбу пот; заодно и простреленную ногу подлечил, поврежденные мышцы начали восстанавливаться куда быстрее. Паша вздрогнул всей кожей, но промолчал. Фома отвез его домой, сам же вернулся в свою квартиру и неподвижно пролежал часа четыре, пока не отпустило: слишком уж тяжелые воспоминания он перетянул на себя. Моментом хуже была необходимость стрелять в Пашу, пусть и из травмата, ради правдоподобно изображенного нападения на конвой. Фома выстрелил и едва выполз из подворотни, ощущая Пашину боль, и рухнул на руки своим ребятам возле машины. С Пашей они потом увиделись, и Фома легко тронул его плечо, словно для объятия, но на самом деле исцелил нехороший синяк и ушибленные ребра. Состояние Фомы было куда более печальным после того, как Назаров выстрелил ему в грудь. Большая кровопотеря, гипоксия. Кома. Паша пришел к Фоме один раз, когда даже самые оптимистично настроенные врачи перестали верить, что он придет в себя, но связи хватило даже Пашиного присутствия, его яркой вины, чтобы Фома очнулся буквально на следующий день и нелегко восстанавливался: у Паши было полным-полно забот с оказавшейся в колонии женой и оставшимся только на нем сыном, что там Фома — который соврал, что улетит на Кипр, к матери, но так ее и не навестил: приходил в себя в небольшом доме на юго-востоке Ленинградской области, километрах в пятидесяти от Пашиного дома. Фома буквально физически не мог уехать дальше, всем своим нутром хотел оказаться рядом с Пашей, прижаться к нему — его несчастной связи хватило бы и этого, простой близости, но Фома старательно убеждал себя, что Паше не до него, а он сам в конце концов не сахарный, не растает, выкарабкается. Так и произошло, Фома неплохо восстановился — но следом пережил клиническую смерть вместе с Пашей. Тем вечером, когда Пашу похитили и выпытывали информацию с сывороткой правды, Фома ощущал себя крайне странно, но не мог понять, в чем дело. Дотянуться до Паши через связь у него не вышло, разум плыл, но боли не было. Фома попытался было взять в руки телефон, но пальцы сжались вокруг воздуха, а его самого накрыло головокружением и слабостью с такой силой, что Фома сполз со стула на пол, ударившись виском, и не знал, сколько так пролежал, неспособный пошевелиться и помочь — ни Паше, ни себе. Фома точно знал, когда Паша потерял сознание, у него самого потемнело в глазах, потом вдруг пробрало холодом, и мир вокруг погас. Пашу откачала на улице девчонка-студентка, оживив заодно и Фому, слабого-слабого, он не мог ни сесть, ни встать, пока его не нашла охрана. К утру Фома оклемался достаточно, чтобы съездить к Паше в больницу: в палату попасть не смог, Пашу хорошо охраняли. Об этой смерти, поделенной на двоих, они ни разу не разговаривали; Фома попутно выяснил, что именно кололи Паше, и как это вещество влияет на связь между родственными душами — вернее, на мозг, а потом уже на связь, но с сывороткой правды они больше ни разу не сталкивались, зимой случилось другое: Пашу подстрелили его же коллеги. Крови он потерял немерено еще на полу в магазине и едва дотянул до больницы. С теми травмами Паша должен был прописаться на реанимационной койке недели на три минимум, чтобы в итоге остаться инвалидом: чего стоили поврежденный позвоночник, задетая поджелудочная, перфорированные диафрагма и левое легкое, но Фома тогда отменил все свои дела и сидел подле Паши сутками — заплатив, естественно, врачам и сестрам за такой доступ к пациенту и за молчание, чтобы только поддерживать связь все новыми и новыми импульсами своей энергии. Паша до сих пор об этом не знал, но менявшиеся каждый день дежурные реаниматологи контролировали состояние не только непосредственного пациента, но и совершенно истощенного Фомы: за первые три дня, проведенные у Паши в реанимации, он потерял семь килограмм, осунулся и напоминал ходячий труп; уже на вторые сутки Фома не мог сидеть без поддержки — лежал на каталке, придвинутой к Пашиной койке, подключенный к соседнему кардиомонитору для контроля давления и сердцебиения, на кислороде и с непрерывно идущей капельницей, от которой было мало толку: практически все, что попадало в организм Фомы, шло на лечение Пашиных ранений. Это было опасно, смертельно опасно, однако никто не мог запретить совершеннолетнему дееспособному человеку спасать свою родственную душу, что тоже было закреплено многочисленными законами: всё равно в случае смерти одного из пары второй чаще всего тоже погибал, — но исключением как раз были ситуации, когда один соулмейт исцелял другого с помощью связи, благодаря чему вторая родственная душа выживала. Фома тогда не хотел умирать — однако ради Паши был готов выложиться до конца. Им обоим повезло: на третьи сутки Фома почувствовал, что в схватке с Пашиными травмами уже практически вышел победителем, оставалось совсем немного постараться, пусть связь с его стороны последние несколько часов причиняла боль самому Фоме: каждая крупица его энергии ощущалась так, словно на свежий ожог продолжали лить кипяток, снова и снова. Обезболить такое было невозможно, только прекратить весь процесс исцеления, что не получилось бы сделать: ладонь Фомы буквально была примагничена к Пашиному запястью, особенность столь сильной односторонней связи. В семнадцать часов девять минут невероятно слабый, неподвижный, с непрекращающимся звоном в ушах и отключившимся периферическим зрением Фома едва смог чуть улыбнуться, когда Паша открыл глаза, и потратил последние свои силы, чтобы успокоить его, не позволяя запаниковать из-за трубки в горле, и потерял сознание. Еще два дня он провел в соседней палате, Пашу как раз на шестые сутки перевели в общее отделение, вполне бодрого и не соответствующего целому списку своих ранений и диагнозов, перечисленных в истории болезни: на его фоне приползший к нему вопреки постельному режиму серовато-белый, исхудавший Фома, которого перекрывало воспоминаниями из детства, — перед глазами у него стоял маленький Паша на большой больничной койке, — выглядел куда более нездоровым. Паша в тот день только рот разинул: он-то Фому последний раз видел на своей кухне сильным и бодрым, а не бледной пошатывающейся тенью. Фома был слишком уставшим даже для разговоров — для всего, на самом деле, — и смог только подтащить стул к Пашиной кровати, рухнуть на него, уронить голову на одеяло возле Пашиного бедра и отключиться, проваливаясь в глубокий болезненный сон: его тело и сама связь продолжали восстанавливаться после непомерной нагрузки. Фома пришел в себя через пару часов: он знал, что Паша гладил его по голове, пока он спал, но они никогда об этом не разговаривали, единственными напоминаниями были шрамы у Паши на спине и его боку. Очередной шрам он получил, уже когда работал на Фому, который звал его к себе, чтобы Паша всегда был рядом — и было больше шансов успеть его спасти в случае того. Спокойная жизнь никогда не была вариантом для него, и пусть Фома не мог спрятать Пашу где-нибудь у себя под сердцем, подальше от остального мира, но заботиться о нем не переставал. Паша в тот день схватил пулю из травмата — при том, что с ним был Тучков, которого хотелось прикопать, но Фома справедливо решил тратить силы не на это и со словами «нос холодный — собачка здор-рова» тронул Пашино лицо, словно в шутку: но на самом деле оживил связь своим прикосновением, подстегнув регенерацию тканей. Вернувшийся доктор пробормотал «вот как…», прежде чем заклеил затянувшуюся рану повязкой — швы уже не были нужны. Паша смотрел на Фому благодарными глазами и молчал. Так же молча он тогда заехал на подземную парковку офиса Фомы, оставил оружие, удостоверение ЧОПа, к которому формально относился, швырнул ключи и ушел. Внутри у него творилось такое, что Фома едва не рухнул на колени от боли; от нее же едва ли не полуослеп, когда стоял на даче возле машины, на которой Паша собирался уехать, и просил «давай поговорим». Разговор не сложился ни тогда, ни немногим позже, когда Фома лежал у Паши на руках, истекая кровью, и ранения были слишком тяжелыми, чтобы для исцеления хватило одной близости. Фома чувствовал, как Паша пытался разрушить барьер внутри себя, который сам же и построил, но совершить такое было бы трудно и в спокойной обстановке, а уж с умирающей родственной душой рядом — тем более. Поэтому Фома заимел очередную клиническую смерть и мучительное возвращение в мир живых; он чувствовал при этом, как страдал Паша — не так сильно, как мог бы, не будь он так закрыт, но это его и спасло, иначе Паша мог бы погибнуть. Фома не знает, как Паша сам себе объяснял, почему выжил, похоронив своего соулмейта. Об этом они тоже никогда не говорили, но в тот день, весной, когда Паша пришел в заброшенное здание, где они когда-то побратались на крови, и Фома вышел к нему — мгновенно ощутив, как успокаивается боль в груди, несмотря на невообразимый комок Пашиных эмоций, которые мигом впитал. И после столь долгой разлуки их оживившаяся связь-страдалица почему-то решила, что идеальным моментом для закрепления будет миг удара, когда Паша почти без замаха впечатал кулак Фоме в челюсть. На грязный бетон они рухнули вдвоем, задыхаясь и хрипя, но Паше было мучительно больно: сначала внутри него была насильно обрушена возведенная стена, блокирующая его от родственной души, и только потом их с Фомой связало по-настоящему. Паша выл, схватившись за грудь, пока Фома не подполз к нему и не обнял обеими руками, успокаивая, заставил себя увидеть хитросплетение нитей, составляющих связь, и вложил неимоверное количество сил, чтобы создать для Паши щиты, которые все еще позволяли бы ему отгораживаться — и Паша бы мог ими управлять. Фома о подобном только читал в зарубежных исследованиях: если один из соулмейтов после установления связи был слабее партнера, не мог никак влиять на процесс и (или) не хотел в полной мере чувствовать свою родственную душу, то ментальные щиты для саморегуляции можно было воздвигнуть за счет второго соулмейта, что Фома и сделал. Но перво-наперво он создал для Паши самую главную защиту, сильнейший блок, преследуя следующие цели: чтобы Паша никогда не смог хотя бы попытаться спасти Фому ценой собственной жизни, отдав всю свою энергию. Этот щит Фома буквально вплавил в Пашино подсознание, чтобы он в случае чего сработал как безусловный рефлекс, ничем не выдав стороннее воздействие. Вторая цель исходила из предыдущей и использовала тот же самый щит, который должен был полностью обрубить все ощущения, парализовать связь, если Фома находился бы на грани жизни и смерти или все же умер. Родственные души погибали вместе, потому что смерть словно бы делилась на два тела и разума, останавливая оба сердца, но Фома искренне надеялся, что смог предотвратить такую возможность. Они с Пашей были не просто соулмейтами, но и Истинными, в высшей форме связи, несмотря ни на что, и только из-за этого Фома мог так воздействовать на Пашу, сотворить подобный щит, а потом и все остальные, уже не столь масштабные: бронированные двери с кремальерными затворами по сравнению с Китайской стеной первого щита. По ощущениям Фомы, всё это длилось несколько часов, но в реальном мире прошло немногим больше трех минут, и Паша задышал спокойнее, без криков и хрипа, расслабился у Фомы в объятиях и осторожно словно бы ощупывал все новые конструкции внутри себя, прикасаясь к каждому щиту, которые Фома намеренно визуализировал в виде дверей, чтобы Паша мог регулировать едва ли не по крупицам все то, что улавливал от своей родственной души. Фома ожидал, что Паша сразу же наглухо закроется, задраит каждую дверь, — и это произошло. Иначе просто не могло быть, Паша годами боялся их связи, а уж закрепившейся — тем более. Он ушел, едва успев немного оклематься, и на прощание бросил обреченное «как раньше, уже не будет» — Фома понимал это едва ли не с ужасом, но ничего не мог с собой поделать: всем своим существом он желал, чтобы этих полутора лет в разлуке никогда не было, а он сам не умирал — даже на несколько минут в машине «скорой», и не загибался потом от боли и тоски на острове посреди Атлантики. За это время мир сильно изменился, к чему Фома оказался не готов, стараясь втиснуть прежнего себя в новые рамки, упорно скатываясь на дно. Даже установившаяся связь никак не помогала, ему теперь хотелось к Паше, словно к живительному источнику, и никакие короткие встречи в изоляторе, в кабаке, на улице не уменьшали эту потребность. Чувствовал ли Паша то же самое, или за новыми щитами ему было спокойнее, Фома понятия не имел: он своими руками соорудил каждый барьер для их связи, только бы Паша не страдал, и открываться тот не собирался: вытаскивал Фому из передряг, как мог, но его везение должно было рано или поздно закончиться. Фома загремел в СИЗО на полтора месяца, угроза оказаться в колонии повисла над его головой Дамокловым мечом; Паша периодически навещал его, но они так ни разу нормально не поговорили. У Фомы откровенно ехала крыша: вроде бы Паша был рядом, но одновременно максимально отдалился эмоционально; в камере Фоме приходилось отстаивать не только свой авторитет, но и жизнь, и наехавший на него в день освобождения Арсеньев стал последней каплей: как терпения самого Фомы, так и Пашиного. Паша предпринял попытку задержать Фому и все-таки закрыть, продолжая глушить их связь: он не чувствовал Фому, но Фома ощущал и его боль, и мысли, как и всегда. Пашин гнев в дикой смеси с яростью и страхом потерять накрыл Фому после того, как Паша высадил его на трассе, пообещав посадить за следующий подобный выкидон, и уехал так быстро, словно Фома мог за ним погнаться — ничего он не мог, сделал несколько шагов, борясь со всеми чужими чувствами — и своими собственными, но в этой борьбе получил поражение: слишком сильное воздействие на связь отправило организм на перезагрузку, и Фома ничком упал на обочину. К счастью, Толя на второй машине подобрал его до того, как Фома успел сильно замерзнуть: ночной двадцатиградусный мороз никого не щадил, а он лежал, скорчившись, все еще в наручниках, и хотел сдохнуть. Мир катился ко всем чертям, закрепленная связь не изменила ровным счетом ничего, и Фома решил — нечего терять, когда начал искать исполнителя для ликвидации Реваза. С момента собственного возвращения в Петербург Фоме казалось, что он спускается с горы, на вершине которой сходит лавина, и даже если он где-то опережает ее на пару метров, опрометчиво надеясь — спасся, то в конечном итоге убийственная снежная масса так или иначе погребает его под собой, чтобы Паша потом откапывал Фому, нещадно ругая его, идиота, торопившегося обратно в могилу. Естественно, Паша узнал про Реваза и сделанный на него заказ — а еще выяснил, что киллер с оригинальной кличкой Вдова Архитектора оказался сотрудницей московского управления ФСБ, и Фома снова сам себя подставил. Паша не мог чувствовать его, но каждую Пашину эмоцию в тот день Фома прожил, как свою, и сорвался тогда, стрелял во дворе собственного дома — потом ненавидел себя, мог же действительно попасть в Пашу, который стрелял в ответ, но в очередной раз потом спас Фому от тюрьмы, и Контора осталась в дураках. Однако у Фомы с Пашей не было ни единого шанса попробовать наладить отношения: неизвестный киллер расстрелял Юлю, истекшую кровью у них на руках — способных вылечить друг друга, но не её. Фома терял последние тормоза и с одним кастетом вломился в дом к Ревазу, разбросав охранников, как котят, но от доблестной полиции тогда выхватил сначала на улице — прикладом под дых, а потом в отделе; выпитое уже дома болеутоляющее мало помогло, и Фома пошел прилечь, понадеявшись, что после недолгого сна ему полегчает. Он плавал между забытьем и явью, обхватив себя обеими руками, баюкая живот, когда впервые в своей жизни ощутил это. Его словно перышком погладили, слабо-слабо, но то, что это был Паша, дотянувшийся до него, Фома понял сразу. Видимо, его боль, как физическая, так и моральная, перехлестывала через край, и на грани сна Фома чуть ослабил контроль над связью со своей стороны, а Пашу что-то дернуло коснуться незримых нитей, соединяющих их двоих, опустить щит, отгораживающий его от ощущений Фомы. Это длилось не дольше пяти секунд, и Паша снова закрылся, но Фома уже очень давно не был так счастлив. Радость, однако, разбилась о быт, когда им с Пашей устроили проверку показаний на месте. Фома придерживался собственного плана, из-за чего и спровоцировал Пашу: тот замахнулся, но при посторонних Фома не мог совсем уж откровенно подставиться, поэтому увернулся от первого удара, перехватив Пашину руку, а когда Паша снова попытался его ударить, уже не дернулся, но даже не почувствовал боль в скуле, когда упал, отвлеченный другим: у Паши на лбу была медленно заживающая болячка, с нехорошо воспаленной кожей по краям, совершенно точно доставлявшая ему сильный дискомфорт, и в момент удара Фома неосознанно отреагировал даже на такой контакт, мгновенно поделившись своей энергией через связь. Только после этого его догнало собственной болью, но это было совершенно неважным, по сравнению с Пашей, недоуменно потрогавшим тогда свой лоб, где на месте ранки уже была даже не нежная розовая кожа, а ровно такая же, как и на любой другой части тела, здоровая и теплая. И ни одна живая душа вокруг них ничего не заметила. Пашина злость теперь мешалась с виной, он тронул было связь, почти в отчаянии, но Фома не позволил. Он ведь заслужил, поэтому не особо понимал, как так вышло, что Юлина смерть стала отправной точкой для Пашиных попыток разобраться с их с Фомой связью. Он все равно мало что чувствовал, Фома не собирался делиться с ним ни своей болью, ни мрачными мыслями, но их измучившаяся связь временами плевать хотела на его всеобъемлющий контроль и пробивала щиты. Первый значимый раз случился во дворе дома Реваза, куда Фома приехал убивать его, но Паша закрыл собой жертву Фомы и негромко уговаривал его опустить пистолет. Решающим фактором стали не слова, а Пашина болезненная мольба, просьба остановиться, прорвавшаяся через каждый барьер. Фома сдался тогда, не стал стрелять, но позаботился, чтобы ни капли его мыслей или ощущений не затронули Пашу, когда Фома принял решение ехать в Тверь и собственноручно наказать виновного в Юлиной смерти. По-другому он не мог — главным образом потому, что был уверен: Юля погибла случайно, а киллер тогда стрелял в Пашу, но промахнулся. Простить такое или оставить на откуп полиции было против всех принципов Фомы, и в доме Кургузова он устроил кровавую баню, отделавшись простреленным предплечьем. Паша потом заставил его остановиться на мосту и спросил первым делом, как рука, потому что со своей стороны бился в глухую стену, — Фома только обрадовался, что щиты держатся, учитывая, что предстояло пережить дальше, и ответил «нормально», солгав. Рана была паршивой, заживала плохо, оставив знатный шрам, грубый и ноющий на погоду, что усилилось после того, как Фома пошел на сделку с Кондратьевым и вернулся в Петербург спустя долгие месяцы отсутствия. В этот раз пережить разлуку с Пашей было и тяжелее, и легче одновременно: они оба тосковали, при этом Паша сидел в изоляторе, и Фома, не скрываясь, воздействовал на связь, старательно передавал что-то не совсем разборчивое из-за большого расстояния, но бережное, спокойное, иногда останавливал Пашины кошмары — и подавился собственной тупой болью в тот день, когда Пашу окольцевали прямо в СИЗО. Фома клял сам себя: он был далеко, Паша нуждался в человеке рядом, и эта Татьяна была совсем не худшим вариантом. Казалось бы, всё, финиш, но поздним вечером того же дня Фома маялся от боли в руке и нелегкого ощущения на душе, когда связь вдруг ожила, затрепетав, и нечто очень маленькое и ласковое словно погладило его по голове. Чего стоило совершенно неопытному Паше дотянуться до Фомы через несколько сотен километров, одному богу было известно, но Фома теперь был уверен: никакая Таня не стала непреодолимой преградой между ним самим и Пашей. Еще сильнее он в этом убедился, когда одним утром сначала ощутил Пашину боль и его страх, а потом узнал, что его похитили из автозака. Пашу искала не только полиция, верные Фоме люди тоже занимались его розыском, но до начавшегося бега наперегонки со смертью по зимнему лесу не успел никто, и сам Фома мог только чудовищным усилием делиться с Пашей жизненными силами: Паше было совсем нехорошо после попытки побега из машины на ходу и инъекции непонятного препарата, он бы и остался в том лесу, физически просто не выдержав, но связь сработала, как никогда до этого: Паша выжил, отбился, что нелегко далось Фоме — расстояние плюс его собственное ранение, плюс Пашино состояние выжали его до совершенно тряпичного, слабого тела, хорошенько так закусив и жировой, и мышечной массой, восстановить которые Фома не смог, здорово похудев, и после возвращения в Петербург чувствовал себя так себе. Наверное, поэтому, когда после гибели Уфы Паша узнал об обмане, и Леснике, Фома на долю секунды успел испугаться, что его просто добьет потоком Пашиных эмоций — но ничего не произошло. Вернее, произошло, но не это: Фома вдобавок боялся, что Паша его бросит, даст по лицу и уйдет, и они потеряют друг друга, — а потом вдруг понял, что не отгораживается сейчас от Паши целиком, а тот не закрывается, как в бункере, но чувствует боль и страх Фомы. И Паша вдруг поднял все щиты, как не делал никогда раньше, отрезав себя от связи, и Фома перестал его ощущать. Это было благословением и худшим проклятием одновременно: Фома мог больше не бояться, что ему прилетит чужими эмоциями, но впервые за очень много лет он не чувствовал Пашу никак вообще, из-за чего сильнее перепсиховал, но сделать ничего не смог. Каким образом Паша столь внезапно научился контролировать себя до такой степени, чтобы закрыться полностью и Фома не мог до него достучаться, осталось загадкой. Словно он повзрослел в момент, но не по возрасту в паспорте, а внутренне, и понял, как может влиять на связь. Фома годами о таком мечтал: равноправной связи без лишних блоков, но Паша не был намерен открываться для него, несмотря на все свои новые возможности взаимодействия с родственной душой. Фома приезжал к нему снова и снова, пытался извиниться, сливал информацию о поставках наркотиков, не дал Михайлову оказаться за решеткой, но Паша будто заколотился в склепе и видеть Фому не хотел. Сам Фома тем временем разбирался с Лесником, от которого и схватил в итоге пулю — параллельно с этим гибли простые люди, и Паша приехал загород к Фоме, который стоял тогда возле гриля, обколотый анальгетиками до легкого головокружения, но все равно мучился от не купированной до конца боли. Паша полыхал усталостью и раздражением — с долей облегчения от того, что Фома жив, — и Пашины щиты частично были опущены, он разрешил Фоме чувствовать собственные эмоции, но не позволял им хлынуть тяжелой волной. Пашины слова были жестокими: «мне проще завалить тебя и отдать твою голову Леснику», и Фома яростно бросил «так чего ты ждешь?», и он все еще был сильнее и опытнее в отношении их связи и хапнул Пашиных ощущений, нечаянно пробившись через щиты, которые сам и создавал когда-то. Фому накрыло такой болью, отдавшейся в груди, что он скрежетнул зубами, но сорвался на хрип, пошатнулся и едва не упал, но Паша успел подхватить его, подставил плечо, бросил Михайлову «уезжай, я сам вернусь» и повел Фому в дом. В маленькой спальне на первом этаже Паша бережно помог Фоме раздеться, уложил его на кровать и осторожно устроил руку поверх страшной гематомы на груди Фомы. Сначала не происходило ничего, Фома испытывал боль еще и от давления на темный синяк, а потом вдруг изумленно охнул, когда кожа стала неметь под Пашиной ладонью. Это не было полноценным исцелением, Паша не умел так, и его воздействие на связь больше напоминало лекарственную блокаду, обезболивающую, но не устраняющую повреждения. Фоме хватило и этого, он перестал постанывать сквозь зубы, начал глубже и спокойнее дышать, а Паша, вымотавшись с непривычки, глубоко заснул, уронив голову ему на бедро. После этого они совсем скоро разобрались с Пончем и Лесником: Фоме до сих пор продолжают сниться кошмары, в которых он стоит под прицелом двух невидимых снайперов, один из которых Паша, и получает смертельную рану от одного из них, погибая раньше, чем успевая понять, кто именно стрелял. Стреляли потом: сначала в Таню, следом — в Пашу, и Фома приехал в больницу, пробился в реанимацию, чтобы обнаружить раненого Пашу у постели Тани. На появление Фомы Паша никак не отреагировал, даже когда Фома подтащил себе второй стул, сел вплотную к Паше и положил ладони ему на бедро и на спину у самой шеи. Паша никак не закрывался, измученный и страдающий, и Фома на выдохе заставил их связь принять поток энергии, останавливающей кровотечение, уменьшающей боль и тревогу и заживляющей раны. Это было нелегко, Фома еще не до конца восстановился после заброневой травмы и черпал силы в долг у самого себя, истощая собственный организм, но с радостью ощутил и увидел, как Паше становится легче, сходят порезы и ссадины с его лица, а его простреленное бедро затягивается здоровой кожей. Паша отчетливо выдохнул, сел ровнее, и мысли его, тягостные, успокоились. Он пробормотал «спасибо, Лёх» и осторожно обнял побледневшего от перегрузки Фому, спрятавшегося за своими щитами, чтобы Паша не вздумал попробовать его исцелить: Фома не для того выкладывался и теперь надежно держал внутренний блок. Паша выговорил ему на ухо «зачем ты так делаешь?», но не стал пытаться давить на связь, просто обнимал Фому и ждал, пока ему, как и всегда, чуть полегчает от простой близости. Этим же способом Паша воспользовался несколько недель спустя, когда банда грабителей едва не убила Фому в собственном доме. Фома отбился и внешне держал лицо перед понаехавшей полицией и примчавшимися журналистами, но перед Пашей ему не нужно было притворяться: тот коротко обнял Фому и оставил ладонь у него на плече, словно продолжая объятие, но простое это прикосновение Фома ощутил так, словно Паша его обнял и погладил по голове, немного уменьшив остроту воспоминаний о выстрелах, метко брошенном ноже, горячей брызнувшей крови, холодной каменной брусчатке под босыми ногами. На следующий день вместо камней был песок «Озёрной» базы под Выборгом, где праздник в честь Таниного дня рождения превратился в бойню, и Фому внутренне колотило от того, что люди, атаковавшие когда-то на острове, нашли его и здесь. Паша тогда подошел к Фоме, убившему нападавшего, забрал у него автомат и прижал ладонь к его груди над сердцем, урежая рваный ритм и отгоняя накатывающий приступ. Этот день не стал единственным в череде их летних злоключений: они оба оказались в Минусинске, и Фома, избитый «шестерками» своего несостоявшегося бизнес-партнера, ушёл следом за Пашей в тайгу, где они чудом нашли друг друга, не замерзли за ночь в шалаше и задержали бандитов. Фома контролировал себя, сколько мог, но изнурение и боль после полученных ударов и марш-броска по тайге обрушились на него уже в гостинице. Паша тогда бесцеремонно распахнул дверь в ванную со словами «Лёх, ты живой вообще?», потому что они собирались сходить поесть, а Фома словно никуда не торопился, но Паша замер в проеме, увидев Фому: полураздетого, сгорбившегося на краю ванны, прижимающего руку к животу. Паша пробормотал «да уж…» и подошел ближе. Он знал, как могут избить, не оставляя синяков, и Фоме ничего не нужно было ему объяснять: Паша помог ему сесть на пол и устроил ладони на самых пострадавших местах тела Фомы там, где ему пытались отбить почки, и шее сзади, под затылком и ниже, и словно задремал в таком положении, пока содрогавшегося от боли Фому не накрыло как будто огромной бережной волной, затягивая куда-то, где не было ни одного ощущения, словно погружая в невесомость. После наполненных постоянной болью последних двух дней такое воздействие вышло невероятно интенсивным, но Фома не мог так — и перед самой своей отключкой усилием воли заставил изнуренное тело отдать Паше крохи энергии, сглаживая его состояние: натертые ноги, ноющие мышцы, начавшую подниматься температуру. Паша ахнул тогда, Фома успел услышать «дурак, зачем?..» и отрубился, закрывшись от Паши, чтобы тот не лечил в ущерб себе. Паша довольно быстро сообразил, что с помощью связи ничего не сделает и метнулся в круглосуточную аптеку в соседнем доме. Фома пришел в себя всё в той же ванной, устроенный на нескольких одеялах, обезболенный сильными уколами, и с Пашей рядом. Паша злился: вернее, переживал и боялся, но вполголоса высказал Фоме, какой он придурок. Не то чтобы для Фомы это стало новостью, он очень давно не был в порядке. Придурок так придурок, хоть горшком назови… Паша старательно глушил свои эмоции, чтобы не добивать Фому, и лег рядом с ним на полу, прижался головой к голове, позволяя Фоме находить успокоение в этой близости. Рядом с Пашей Фоме было спокойнее, даже когда он сидел, прикованный, в минивэне, под прицелом безумной женщины, заложником которой стал только потому, что их с Пашей старый знакомец Тучков не смог удержать ее за решеткой. С момента прощания на острове прошло несколько лет, и впервые после этого Фома увидел Анну, когда она вломилась в его дом, перебив охрану, и заставила его звонить Паше с требованием отдать флешку. Анну до этого арестовали на границе, розыск Интерпола — не шутки, но она сбежала из камеры и сначала наведалась к Фоме, чтобы вывезти его в ангар за городом вместе с Ольгой, невестой Тучкова. Но она погибла — как и Анна, и Вадим, а Фома выжил и тронул бережно ладонь Паши, когда тот подошел снять с него наручники, но вздрогнул, когда прикосновение Фомы успокоило боль в его вывихнутом и вправленном пальце и приглушило тяжелые мысли, когтившие тревогой Пашино сердце. Паша выговорил ему на ухо «не трать силы» — Фоме было нехорошо из-за пережитого: он сам под дулом пистолета, убитая прямо напротив него Васина девушка, жилет со взрывчаткой на Анне и дикий страх, что взрывом, случись он, разнесет весь ангар, и Паша погибнет, если до этого не схватит пулю или не попадет на нож. Фома тогда отказался уезжать без Паши, связью их тянуло друг к другу с небывалой силой, но Паше с Васей надо было дождаться группу и следователя. Фома мог бы остаться в Пашиной машине, забившись на задние сиденья, но Тучков посмотрел на них двоих, словно знал что-то, и подсказал, что за ангаром начинается охраняемая территория, и одна из будок местного ЧОПа временно пустует. Вероятно, это относилось к делам Конторы, но Фоме было всё равно: будка оказалась совсем небольшой, тесной, но тёплой — с небольшим электрическим обогревателем у стены. Фома думал было остаться сидеть за маленьким столиком, но Паша помог ему прилечь на узкую кушетку и погладил по голове, сказал «отдыхай» и коснулся связи: впервые в жизни Фома не стал закрываться и обмяк под Пашиной рукой, словно вычерпавшей из его головы боль предательства — Фома все же был близок с Анной на острове и доверял ей, но Пашино прикосновение облегчило каждое воспоминание, сгладило отголоски страха и ласково убаюкало. Фома проснулся, когда за окном уже посветлело, и увидел Пашу, устроившегося на стуле рядом.       — Чего сюда не сел? — сонно поинтересовался Фома, слабо похлопав по кушетке рядом с собой.       — Ты воздействуешь на нашу связь, даже когда спишь, — просто сказал тогда Паша. — Тянешь мою усталость на себя. Это становится сильнее, если мы касаемся друг друга. Фома едва не сказал «ну и что», он всю жизнь так делал, сформировав условный рефлекс, но Паша вдруг слез со стула и сел на пол так, чтобы устроить руки и голову на кушетке, и погладил Фому по голове — закрывшись при этом наглухо, чтобы Фома не вздумал делиться с ним жизненными силами.       — Поднимай щиты, Лёх, — попросил Паша. — Отдыхай от меня хотя бы иногда. Я только сейчас додумался, что ты ни разу так не делал. Я не хочу от тебя постоянно полностью закрываться, как тогда с Лесником, это тяжело. Фома так и сделал зимой, во время разборок с тюменской братвой: закрылся от Паши, чтобы врать ему в глаза «я к этому готов и не боюсь». Он боялся, безумно боялся, когда под мостом Бетанкура его должны были передать людям Севера и отвезти в Тюмень, где «быки» Баркаса издевались бы над ним сутками, прежде чем убить, но Фому спас едва успевший приехать Паша и сдал его потом на руки Маше, чтобы под присмотром адвоката Фома спокойно вернулся обратно в кабак — где его едва не взорвали вместе со зданием. Паша приехал и туда, чтобы через пятнадцать минут они уже стояли друг напротив друга, и собственный пистолет у виска ощущался ровно так, как и предполагал Фома, кружок дула холодил кожу, но другого варианта спасти Таню, кажется, не было. Фома чуть не нажал на спусковой крючок, однако Пашина супруга оказалась сильнее и умнее похитителей и справилась сама. Фома с трудом разжал пальцы, стиснувшие пистолет, и страшно, криво улыбнулся — опять выжил. Паша никуда не отпустил его в этом состоянии, они сидели в машине, прижавшись друг к другу, и Пашины ладони мягко обнимали голову Фомы: он не мог не открыться навстречу, только не после случившегося, и Паша не умело, но бережно и внимательно делился собственной энергией, по капле приводя в порядок растревоженную психику Фомы. Однако Паша не мог так легко исправить все то, что годами изнутри подтачивало Фому, каждую мысль о том, что единственным и лучшим, что он может сделать для Паши, — это умереть за него. Поэтому тогда, в Провиантском сквере, Фома и собственное сердце был готов остановить, если бы это потребовалось, чтобы Пашино продолжило биться. Он едва не добился своего, лежал в реанимации, едва живой, с Пашей под боком. Связь работала странно, ментальные щиты у Фомы хаотично пробовали восстановиться, потом обрушивались и начинали создаваться заново, но все когда-то вплетенные им в Пашино подсознание барьеры работали: Паша не чувствовал его боль в полной мере и не мог выложиться до конца, стараясь вылечить ценой своей жизни, но находился рядом — Фома поэтому и не умер, его тело десятилетиями училось воспринимать сам факт нахождения родственной души рядом, чтобы облегчать свое состояние. Фома кое-как выкарабкался, но его сердце здорово пострадало и связь была значительно повреждена: казалось бы, хорошего мало, но это спасло их с Пашей: соулмейтов запрещено было изолировать друг от друга любыми способами, если хотя бы одна из родственных душ в паре находилась в таком состоянии, иначе это было равноценно убийству, поэтому ни один из них не сел. Их отпустили под надзор, и после выписки Фомы из больницы — в конце июля — Паша не отходил от него, добровольно став затворником в особняке. Их связь продолжала считать Фому умирающим — по сути, так и было, ему подлатали сердце и отпустили доживать, особо не надеясь, что он протянет даже месяц. Однако Паша был рядом, в буквальном смысле, не отлипал ни на сантиметр, и Фома более-менее пришел в себя, к началу сентября понемногу вернулся к работе. В конце концов он всегда был бойцом и не мог оставить Пашу одного, заставить его снова переживать гибель своего соулмейта — теперь по-настоящему. Им обоим не переставал грозить тюремный срок, однако осенью обострение началось не только у психов, но и вполне здоровых граждан, к коим относился и новоиспеченный Архитектор, который затихарился летом, но в первый осенний месяц разошелся до восьми трупов за неделю, и к Паше обратился высокопоставленный офицер из Конторы, потребовав его участвовать в расследовании в обмен на свободу и безопасность. Паша не был бы собой, если б не выторговал то же самое для Фомы, чтобы от него отстала и полиция, и налоговая. Закрыть Фому мечтали многие, влиятельный смотрящий мог мало кого устраивать, но порядок он поддерживал образцовый. Сделка состоялась, и Паша теперь утопает в работе, стараясь по возможности вырываться к Фоме, но получается у него не всегда и даже не каждый день, из-за чего их несчастная связь не может нормально восстанавливаться, ухудшая общее состояние Фомы с множеством неприятных последствий, но либо так, либо они с Пашей сядут. При этом Паша иногда остается и в квартире на Блюхера, поддерживая видимость женатого человека: это страховка и для него самого, и для Фомы — а еще Паша боится, всего и скопом, но в основном того, что Фома пострадает, если среди братвы узнают, что он — нет, не Пашин соулмейт, но именно в отношениях с другим мужчиной. В плане родственности душ проще: с этим рождаются, а не выбирают, и даже самый отпетый отморозок редко когда покусится наказать кого-то за установившуюся связь с человеком своего пола — в их обществе это буквально священное понятие, а законодательство весьма конкретно обозначает уголовную ответственность за разглашение информации о чьей-либо связи, и принцип «законы созданы, чтобы их нарушать», здесь не работает совсем. Люди с подтвержденной закрепившейся связью — редкое явление, найти своего соулмейта мало кому удается, как бы старательно ни демонстрировали обратное средства массовой информации. Увы, таковы их реалии: они сколько угодно могут быть соулмейтами, но если хотя бы кто-то из криминального мира — даже самая мелкая сошка — узнает, что их на самом деле связывают отношения глубже, чем старательно повторяемая история про друзей детства, Фому просто-напросто распнут. А потерять разом всё, что они с Пашей едва обрели, будет чудовищно больно, поэтому Паша и живет на два дома: в уставшей панельке Красногвардейского района и особняке Фомы одновременно, без расписаний и договоренностей — а значит, с неминуемыми перекосами. Поэтому Фома терпит, сцепив зубы, и каждой ночью перед сном надеется проснуться следующим утром. А сейчас он именно приходит в себя, очень уставший, истерзанный болью и едва способный пошевелиться, даже рукой с трудом двигает, стараясь нащупать Пашу.       — Я здесь, — Паша сам сжимает его дрожащую ладонь. — Лежи спокойно. Он все еще в уличной одежде, сидит теперь на диване рядом с Фомой, гладит его длинно по спине, и Фома утыкается носом в их сцепленные пальцы, шепчет «спасибо». Но Паша качает головой:       — Я ничего не сделал. Ты закрылся, это было все равно, что пытаться пробить бетонную стену. Лучше бы он этого не говорил. После Провиантского сквера связь со стороны Фомы сходит с ума: он годами контролировал себя на труднодостижимом уровне, но практически полностью теперь утратил эту способность, потому что буквально вывернул самого себя наизнанку ради Паши, и его тело не может адаптироваться. Пока не может, как надеются врачи и сам Фома, но от этого не легче: он сейчас вжимается лицом в Пашино бедро и совершенно неконтролируемо всхлипывает. Короткий период беспамятства практически не помог, глубоко под костями черепа у Фомы все горит и болит, желудок крутит, ноет в груди — и самое паршивое, он это еще терпит в ясном сознании.       — Тише, тише, — бормочет Паша, старательно успокаивая не только Фому, но и собственный голос и эмоции. Диван слишком маленький, чтобы они могли лежать вдвоем, и Паша снова садится на пол, приподнимаясь на коленях, и притягивает Фому к себе, прижимает подбородком его макушку, обхватывает ладони Фомы своими теплыми пальцами и просит: — Выдыхай потихоньку. Он старается воздействовать на связь, но у Фомы подняты все щиты и он ничего не может сделать. Паша пытается направить ему свою исцеляющую энергию, и это ощущается, словно лучик света пробивается сквозь толщу облаков. Фоме чуть-чуть легчает, самую малость, но недостаточно. Он одновременно и хочет, и боится снова потерять сознание, зная, что после этого будет хуже.       — Фома, — Паша придерживает его за подбородок. — Я хочу тебе помочь и могу это сделать. Пожалуйста, позволь мне. Фома же это не контролирует, неужели Паша не понимает, он не может, это сильнее него, ему так больно… И на вершине приступа что-то происходит: Фома будто проваливается в недра собственного разума, дальше возможного, к истокам связи, в которую так много вложил. Он видит и свои щиты, и Пашины, потому что это всё — им создано, и пусть связь чудовищно повреждена, но она не является чем-то внетелесным, это их с Пашей внутреннее, общее. Фома, кажется, не дышит, пока убеждается, что у Паши остается щит, уберегающий его от возможной гибели из-за полного истощения или в случае смерти Фомы, но другие барьеры Фома оказывается способен сам немного опустить, чтобы Пашина энергия могла проникать тонкой контролируемой струйкой — и Фома мог со своей стороны прервать это в любой момент, стоило бы ему почувствовать, что Паша отдает слишком много, потому что он осознает, что Фома по чуть-чуть открывается навстречу, и не сразу разбирается со своими внутренними настройками, уменьшает бьющий поток сил, которые хочет направить по связи, понимая, что Фома не позволит ему поделиться таким количеством энергии, которая теперь медленно течет, словно через соломинку с небольшим просветом. Фома теперь дышит через раз, в страхе, но ничего ужасного не происходит: Паша не бледнеет, покрываясь испариной, и не стискивает зубы, отдавая последнее; он бережно успокаивает боль Фомы, осторожно воздействуя на исковерканную с его стороны связь. В этот миг Паша хрипло выдыхает: он тоже сейчас воспринимает связь по-другому, глубже, впервые ощутив и внутренне увидев, какой ценой Фома спас его в сквере. Его эмоции на миг достигают Фомы, которому рефлекторно хочется все оборвать, чтобы Паша перестал тратить силы на него, покалеченного, израненного внутри, но Паша просит его не вслух, но где-то внутри головы: «Лёш, пожалуйста. Я себя контролирую, и могу тебе помочь». Паша специально чуть приглушает поток энергии, потом делает его сильнее, но врезается в щиты Фомы, и возвращается к прежнему плану, вливает в него по чуть-чуть, неторопливо и бережно, и истрепленные нити связи немеют, как от заморозки — Паша намеренно сначала обезболивает Фому, который перестает задыхаться, смаргивая слезы из-за тяжести приступа, и ощущает, будто со стороны, как Паша помогает ему приподнять голову и плечи, чтобы лечь обратно, но уже на свои колени. Фому медленно отпускает, уходит душащий страх смерти, успокаивается разрывающая боль в голове и груди. Паша сильный и здоровый, сейчас сильнее его самого, менее пострадавший и способный исцелять, пусть пока опыта ему не достает, но он искренне старается. Фоме теперь очень тяжело бодрствовать, его клонит в сон, но задремать боязно: вдруг он откроет глаза, и окажется, что все это привиделось, а на самом деле он потерял сознание в офисе. Его тревога доходит до Паши, который гладит его ласково по лбу и вискам, по щеке, и негромко обещает:       — Все будет хорошо, — и Пашина энергия невидимым полотном укрывает Фому, продолжая мягко исцелять измученное тело и пострадавшую связь. — Я с тобой, мы справимся. fin.
42 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (4)