Наша маленькая страшная история

Горячая работа
NC-17
В процессе
11
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 229 страниц, 116 834 слова, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник

Часть 17 – Рука помощи

Настройки
Примечания:
      Сознание возвращалось неохотно, с трудом прорастая сквозь вязкую, абсолютную черноту, как прорастает слепой росток сквозь толщу асфальта.       Это не было похоже на пробуждение.       Сначала пришло ощущение холода. Не того внешнего холода, что заставляет кутаться в пальто и прятать нос в воротник, а внутреннего, метафизического, исходящего из самой сердцевины её существа, где зияла чудовищная, неправильная пустота. Там, где раньше пульсировала жизнь, размеренно и тепло гоняя кровь по телу, теперь гнездилось ничто – вязкое, чёрное, всепожирающее.       Её сердце. Влад вырвал его у неё из груди. Он держал его в руке, ещё живое, трепещущее, и смотрел, как гаснет свет в её глазах. Она помнила это с такой ясностью, будто это происходило прямо сейчас. Помнила его лицо – измученное, бледное, с лихорадочным румянцем на скулах. И она помнила боль. Боль была такой силы, что даже сейчас, по ту сторону всего, воспоминание о ней заставило её содрогнуться – хотя дрожать здесь было нечему.       Она попыталась вдохнуть. Лёгкие, изодранные лезвием, только слабо дёрнулись, не в силах расшириться. Они не работали. Она лежала и ждала удушья, но оно не приходило. Просто… ничего. Пустота, где раньше был кислород. Пустота, где раньше была жизнь.       Так вот ты какая, смерть, – подумала она, и мысль эта была удивительно спокойной, отстранённой, будто принадлежащей кому–то другому. – Я думала, будет темно. А тут вода… вода?       Она приподнялась – движение, которое должно было быть невозможным для изувеченного тела, но здесь, в этом месте, физика работала по каким–то иным, непостижимым законам. Она сидела по пояс в серой, стоячей воде, которая была повсюду – насколько хватало глаз, уходя в бесконечность, в мутную, желтоватую дымку. Вода была идеально ровной, без единой ряби, и в ней, как в зеркале, отражались длинные, мерно гудящие лампы дневного света, уходящие под потолком в бесконечную перспективу. Но отражение было неправильным – лампы в воде казались не прямыми, а изогнутыми, скрученными, как будто сама реальность здесь была лишь бледной, искажённой копией настоящего мира.       Это был Лимб. Чистилище, которое не удосужилось стать ни адом, ни раем, а просто превратилось в бесконечную, заброшенную свалку мироздания, куда списывали неликвидные души, не подошедшие ни для одного из ведомств загробного мира. Души, подобные ей.       Она не должна была здесь оказаться. Её смерть была не просто убийством – это был ритуал, чудовищный, выверенный до мелочей механизм, запущенный сотни лет назад. Её дар, её кровь, её нечеловеческая агония – всё это должно было стать пищей для той твари, что спала под землёй, в Разломе. Её душа, как и души всех жертв до неё – сгоревших в «Аркадии», погибших в НИИ «Прометей», разорванных в шахте, должна была просто исчезнуть. Раствориться в Голоде. Перестать быть.       Но она сопротивлялась. Её дар – проклятая наследственная способность видеть суть вещей, вцепился в реальность, как пёс в глотку волка. Она не захотела уходить. Она боролась, даже когда сердце было вырвано из груди, даже когда последняя искра сознания гасла в её мозгу. Она вцепилась в воспоминание о сестре и брате, о матери с отцом, о глупом, солнечном утре, когда всё ещё было хорошо. Вцепилась и не отпустила. И механизм дал сбой. Система, эта бездушная, древняя машина, не смогла переварить её, выплюнула, как неликвид, и она рухнула сюда – в это серое, унылое преддверие, куда сбрасывали те души, что оказались слишком сильными, слишком упрямыми, слишком… неправильными, чтобы просто исчезнуть.       Она медленно, с трудом поднялась на ноги. Босые ступни коснулись холодной, скользкой поверхности под водой – не то кафеля, не то бетона, покрытого слоем какой–то мерзкой, маслянистой плёнки. Она стояла, пошатываясь, и смотрела на своё тело. Оно было тем же самым, что и в момент смерти – изувеченным, так что без слёз не взглянешь. Но слёз не было, и раны не кровоточили – из них сочилась густая, чёрная, маслянистая жидкость, которая медленно и лениво собиралась в отдельные, идеально круглые капли и плыла прочь, словно стараясь убежать от своей хозяйки, чтобы раствориться в серой воде.       Она была одета в свой старый, оранжевый свитер. Тот самый – бесформенный, уютный, с высоким горлом, который она носила, не снимая, последние недели. Тот самый, в котором она была в ту ночь, когда Влад сломал ей руку. Тот самый, в котором она и умерла. Но теперь он был разрезан от ворота до самого подола – ножом, грубо и безжалостно, и свисал с плеч двумя жалкими, окровавленными тряпками. Он ничего не скрывал – только подчёркивал то жуткое месиво, в которое превратился её торс.       Диана посмотрела на это и почувствовала не боль, не скорбь, а глухое, идиотское раздражение. Она машинально, дрожащими, плохо слушающимися пальцами стянула половинки свитера на животе, пытаясь связать их в узел. Пальцы двигались рывками, как сломанные механизмы, соскальзывали с мокрой, липкой ткани, но она упрямо продолжала. Завязала один узел. Второй. Стянула потуже, чтобы этот импровизированный корсет хоть как–то держал её внутренности, которые, по идее, давно уже должны были вывалиться наружу.       Символично, – мелькнула в голове мысль, холодная и отстранённая, совсем не её собственная. – Вся моя жизнь – бесполезная попытка прикрыть зияющую рану… и даже не–жизнь.       Она затянула узел и тут же застыла, с нелепо скрюченными пальцами, уставившись в одну точку перед собой. Стоп. Сердце. У неё больше нет сердца. Влад вырвал его у неё из груди. Она видела это. Она помнила его руку, мокрую от её крови, сжимающую этот пульсирующий, ещё живой комок. Так какого чёрта она сейчас стоит? Какого чёрта она вообще существует? Дышит? Или ей это только кажется?       Она замерла, прислушиваясь к себе. Лёгкие не двигались. Она попыталась сделать глубокий вдох – и не смогла. Грудная клетка не расширялась. Она не дышала. Но и не задыхалась. Просто… существовала. Как будто само это пространство, эта серая, стоячая вода, пропитывала её, заменяя собой воздух, кровь, всё.       И тут в её голову, перекрывая даже вселенский ужас и скорбь, ворвалась совершенно идиотская, земная, до слёз нелепая мысль. Кроссовки. Где, блядь, её кроссовки? Она была в них. Она точно помнила, как Влад вытаскивал её из машины, как она цеплялась носками за землю, оставляя рваные борозды на гравии у заброшенного карьера. Она чувствовала, как мелкие камешки забивались под шнурки, как подошва скользила по мокрой траве. Так где они? Неужели слетели? Или кто–то снял их? Кто? Зачем?       И этот вопрос – не «почему я умерла?», не «как мне спастись?», а «где моя обувь?», вдруг показался ей настолько диким, настолько идиотически человеческим посреди всей этой метафизической жути, что она издала сухой, каркающий звук – не то смешок, не то всхлип.       Я – труп, – подумала она с удивившим её саму цинизмом, – без сердца, без работающих лёгких, в каком–то лимбе, и единственное, что меня по–настоящему сейчас волнует, так это блядские кроссовки. Отлично. Просто отлично.       Она сделала шаг. Вода под ногами не шелохнулась. Её босые ступни, бледные, с синеватыми прожилками вен, не поднимали ряби. Она была здесь чужой – даже для этой мёртвой, стоячей воды.       Бесконечный коридор уходил в обе стороны, теряясь в желтоватой, мутной дымке. Стены были выкрашены в тот самый тошнотворно–бежевый цвет, какой она тысячу раз видела в старых советских больницах и школах – цвет, который впитал в себя десятилетия чужой боли, страха и отчаяния и теперь излучал их обратно, как слабый, ядовитый радиационный фон. Лампы дневного света под высоким потолком – длинные, матовые, с вечно гудящими дросселями – гудели низко и монотонно, и этот гул проникал в самую душу, вибрировал в каждой кости. Он был гипнотическим, усыпляющим, и в то же время в нём слышалась какая–то скрытая угроза, как в жужжании огромного, невидимого роя насекомых.       Она пошла вперёд, потому что оставаться на месте было нельзя. Одиночество здесь было не просто состоянием – оно было агрессивным, голодным. Оно сгущалось вокруг неё, как холодный туман, забиралось под одежду, в уши, в сам мозг, нашёптывая что–то неразборчивое, но от того ещё более жуткое. Тишина, нарушаемая лишь мерным гудением ламп, давила на барабанные перепонки, и в этой тишине она начала различать другие звуки.       Далёкие, едва уловимые. Тихий, монотонный скулёж – как будто, где–то за стеной, в одной из бесконечных комнат, скулила раненая собака. Быстрые, шлёпающие шаги – кто–то бежал по воде, не разбирая дороги. Скребущийся звук, похожий на движение огромного насекомого. И иногда – далёкий, почти человеческий плач.       Это место было лабиринтом. Не тем, в котором можно заблудиться, а тем, который самой своей геометрией сводит с ума. Оно было собрано из обрывков чужих, забытых помещений – больничных палат, школьных классов, казённых фойе, чьих–то гостиных с покосившейся, гниющей мебелью. Всё было залито этой вездесущей серой водой, и в ней, как айсберги, возвышались островки реальности: старая парта, точно такая же, как в её седьмой школе, с вырезанными на крышке инициалами; ряд больничных коек с ржавыми, опрокинутыми капельницами; огромный, во всю стену, гобелен с выцветшим оленем на фоне осеннего леса, висящий прямо посреди коридора, как икона в заброшенном храме.       Она проходила через старый, заброшенный бассейн. Огромное помещение с высокими, закопчёнными сводами было залито всё той же серой, мутной водой. В дальнем конце, где раньше была вышка для прыжков, теперь возвышалась груда битого кафеля и ржавых труб, а вода под ней была чёрной и маслянистой. И в этой воде, лениво покачиваясь на поверхности, плавали неопрятные клочья какой–то органической гнили, смутно напоминающие человеческие волосы. Тишина здесь была иной – не гулкой, а глухой, вязкой, пропитанной запахом хлорки, разложения и стоячей воды.       Она увидела первого из них, когда пересекала особенно большой зал с рядами пластиковых стульев, прикрученных к полу, как в зале ожидания на автостанции. Стулья были пусты, но повёрнуты все в одну сторону – к огромному табло с расписанием, на котором застыли названия несуществующих городов.       Из дверного проёма слева, стеная и раскачиваясь, вышло нечто, что когда–то было мужчиной. Тело его было до ужаса вытянуто, все суставы вывернуты под неестественными углами – колени назад, локти в стороны, пальцы скрючены, как когти. Он не шёл – он передвигался мелкими, семенящими шажками, не отрывая ног от воды, и его голова, безвольно упавшая на плечо, непрерывно тряслась, как у китайского болванчика. Из его рта, перекошенного, застывшего в вечной, мучительной гримасе, доносился тихий, механический лепет, похожий на звук заевшей пластинки:       «…протокол номер… протокол… Абрамян… Ворошилов… Григорьева…»       Диана застыла, парализованная ужасом узнавания. Это был тот самый инженер из «Прометей–Хим», Виктор Семёнович. Тот, что в своей хрущёвке на окраине города клеил кораблики из спичек и перебирал фамилии погибших коллег, как чётки. Тот, в чьих пустых, выцветших глазах она видела ту самую катастрофу – чёрную, маслянистую тень, вырвавшуюся из колбы и поглотившую их всех. Он был вроде бы жив там, наверху, в своём сломанном теле. Но душа его, искалеченная, выпотрошенная той тварью, давно была здесь. Он повторял этот список снова и снова, как молитву, как единственную нить, связывающую его с реальностью, и сам давно уже стал лишь бледным призраком самого себя.       Диана попятилась, стараясь не делать резких движений, но её босая нога задела один из пластиковых стульев. Инженер замер. Его голова, всё так же безвольно висящая на плече, дёрнулась в её сторону. И в его глазах – пустых, мутных, затянутых бельмами, на мгновение вспыхнула искра сознания. Не узнавания – голода.       Он издал новый звук – не тот механический лепет, а пронзительный, полный нечеловеческой, безумной тоски вой. И бросился к ней.       Диана побежала.       За ней гнались. Она слышала их шаги – быстрые, шлёпающие, скребущиеся. Они перекликались – не словами, а теми же визгливыми, полными голода криками. И с каждым новым коридором их становилось всё больше. Они выползали из стен, из открытых дверей, из самой воды, словно само это место, разбуженное её присутствием, порождало их из своей гнилой, больной плоти.       Одна тварь – быстрая, чёрная, угловатая, передвигавшаяся на четвереньках, как раздутый, многолапый паук, метнулась к ней из бокового прохода, и Диана, не успев затормозить, врезалась прямо в неё. На мгновение их лица оказались в нескольких сантиметрах друг от друга. У твари не было лица – только гладкая, блестящая поверхность и огромная, вертикальная пасть, полная неровных, оскольчатых зубов. Она издала пронзительный, визгливый крик, и этот крик был полон такого голода, такой неутолимой, сводящей с ума тоски, что Диана закричала в ответ. Она рванулась в сторону, чувствуя, как острые, как бритва, когти полоснули её по спине – по тому самому месту, где у неё был вырезан «Знак Видящего». Чёрная кровь брызнула на серую воду и тут же застыла в ней отдельными, круглыми каплями.       Она поняла, что больше не может бежать, когда ввалилась в очередную комнату – на этот раз без окон, с глухими стенами, ободранными до бетона. Здесь было сухо. Воды, этой вездесущей серой воды, здесь не было. Комната была похожа на старую школьную кладовку: вдоль стен стояли покосившиеся стеллажи с какими–то ржавыми банками и рассыпающимися картонными коробками, а в углу, под низким, нависающим потолком, громоздилась куча старых, прогнивших матов из спортивного зала.       Диана, тяжело дыша – или ей только казалось, что она тяжело дышит, – прижалась спиной к холодной бетонной стене, чувствуя, как края раны, стянутые наспех завязанным свитером, снова расходятся, и чёрная, маслянистая кровь сочится по пальцам. Она зажала рану рукой и замерла, прислушиваясь. За дверью, в коридоре, слышались их шаги, их вой, их голодный, скребущийся шёпот. Они искали её.       И именно в этой передышке, привалившись спиной к холодному бетону, дрожа и пытаясь прийти в себя, она и увидела Её.       Впереди проступила девичья фигура. Не тварь, не искажённый агонией сгусток боли – девушка. Светловолосая, с правильными, даже милыми чертами лица, на котором застыло выражение бесконечного, очень человеческого удивления. На вид ей было лет девятнадцать, может, чуть больше. Изящная, как статуэтка, с той особой, хрупкой красотой, которая кажется случайной и оттого ещё более ценной. Она стояла, чуть ссутулившись, будто от холода, и сжимала в руках какой–то маленький, тёмный, мохнатый комочек. Комочек шевелился.       Диана замерла. Не тварь. Другая. Такая же, как она. Заблудившаяся. Сопротивлявшаяся. Не переваренная тьмой.       – Ты… ты тоже это видишь? – спросила девушка, и её голос прозвучал странно, жалобно, как звон надтреснутого хрусталя. – Комнаты. Воду. Тварей. Ты – не очередная моя галлюцинация? Мне казалось, я уже схожу с ума. Окончательно.       Диана медленно, не делая резких движений, покачала головой.       – Нет. Я – настоящая. Я – Диана.       Девушка всхлипнула. Это был звук нестерпимого облегчения – такой, какой издаёт человек, проведший целую вечность в абсолютном, сводящем с ума одиночестве и наконец услышавший чужой голос.       – Я – Карина, – выдохнула она. – Карина Иванова. Я… я умерла три месяца назад. Меня заставили прыгнуть с крыши «Северной звезды». Там был голос в моей голове, он… он не мой. Я хотела остановиться, но тело уже не слушалось. А потом была только пустота. И эти коридоры. И они – тени, что охотятся за мной. Я думала, я одна. Я думала, я навсегда одна.       Она замолчала, пытаясь справиться с рыданиями, сотрясавшими её призрачное тело. Мохнатый комочек в её руках зашевелился активнее, и Диана, приглядевшись, с изумлением узнала в нём крупную, облезлую, мокрую крысу.       – Это… кто? – спросила она, кивая на крысу.       – А, это? – Карина, всё ещё всхлипывая, погладила крысу по голове. Та зажмурилась от удовольствия. – Это Грызя. Она здесь живёт. Ну, как живёт… вроде меня. Я её нашла в одной из комнат – она от кого–то пряталась, бедная. Я её… не подкармливаю даже. Здесь, знаешь, еды нет, но ей, кажется, и не надо. Просто… компания.       Грызя, словно в подтверждение её слов, тихо, мелодично засвистела и перебралась с рук Карины на её плечо, где и устроилась, вцепившись коготками в рваную футболку.       – Ты молодец, – сказала Диана, чувствуя, как напряжение, сковывавшее её тело, немного отпускает. – Что не бросила её.       – А как я могла? – Карина пожала плечами. – Она же… она же одна была. Как и я. А когда мы вместе, тут не так страшно. Она, знаешь, иногда свистит. У неё такой свист мелодичный, как будто песенку поёт. Она так меня от одной твари спасла – засвистела громко–громко, и та ушла. Не любит, наверное, свиста.       Диана, не думая, шагнула к ней и обняла. Просто потому, что это было правильно. Просто потому, что в этом месте, где не было ни тепла, ни жизни, ни надежды, это было единственное, что она могла дать. Карина вздрогнула от неожиданности, а потом прижалась к ней, как ребёнок к матери, и тихо, мелко задрожала. Они стояли так минуту, две, три – не важно. Время здесь не текло. И в этом молчаливом, неловком объятии было что–то такое, от чего даже вездесущий гул ламп на потолке стал чуть тише.       Они выбрались из каморки, когда шаги тварей стихли. Карина, держа Грызю на плече, вела Диану за руку через лабиринт коридоров. Она знала это место. За три месяца скитаний она изучила его так, как не изучила, наверное, ни один городской квартал за всю свою короткую, оборванную жизнь.       – Почему ты здесь? – спросила Диана, когда они проходили через очередной бесконечный зал, заставленный рядами пустых, продавленных коек. – Почему ты не… ну, не ушла? Не растворилась? Почему ты сопротивлялась? Я знаю, почему я – у меня был дар, я цеплялась за него, за семью. А ты? У тебя ведь не было такого дара.       Карина долго молчала. Грызя на её плече тихо, мелодично насвистывала какую–то свою крысиную песенку.       – Я была спортсменкой, – сказала она наконец. – Чемпионкой области по лёгкой атлетике. Прыгала в высоту. Знаешь, что такое прыжки в высоту? Это когда ты раз за разом пытаешься перелететь через планку, которая стоит выше твоего роста. Ты падаешь, снова и снова. Это больно. Ты раз за разом видишь, как планка слетает с креплений и падает вниз. Но ты всё равно поднимаешься. Потому что в какой–то момент ты понимаешь: сдаться – это предать ту маленькую девочку, которая когда–то впервые пришла в зал и поверила, что сможет летать. Я не умела сдаваться. Это была моя единственная суперсила. Это и мой дар, и моё проклятие.       Она замолчала, глядя куда–то вдаль, сквозь стены, сквозь время.       – Когда тот голос в моей голове сказал мне прыгнуть с крыши, – продолжила она тихо, – я… я почти поверила ему. Он был таким спокойным, таким уверенным. Он говорил: «Ты никому не нужна. Отец в долгах, он продаст тебя. Единственный выход – шагнуть. Просто шагнуть, и всё закончится». И я шагнула. Но в самый последний миг, когда асфальт уже летел мне в лицо, та маленькая девочка внутри меня – та, что когда–то верила в полёт – закричала. Она не хотела умирать. Она хотела лететь вверх, а не вниз. И это её сопротивление, этот последний, отчаянный крик, разорвал что–то в механизме. Меня, как и тебя, выплюнуло сюда. Как неликвид.       Они шли дальше, и их босые ноги бесшумно ступали по серой воде.       – И много вас здесь? – спросила Диана. – Таких, как ты? Не тварей. Людей.       – Немного, – Карина покачала головой. – Большинство… сдаётся и превращается в таких вот… как там, в коридорах. Или их ловят, высасывают последний свет, и они становятся частью этого места. А те, кто остаётся, прячутся. Есть один дедушка – он в библиотеке живёт, среди книг. Говорит, что был учителем литературы. Всё время читает вслух стихи. Только стихи у него какие–то… странные. Не такие, как я в школе учила. Не Пушкин, не Лермонтов. А про тьму, про пустоту, про то, что ждёт в конце. Я его боюсь, если честно. Есть ещё женщина – она всё время плачет. Молча, без слёз. Просто сидит в углу и раскачивается. Я пыталась к ней подойти, но она закричала. Так страшно закричала.       Она замолчала, и в её глазах снова заблестели слёзы.       – За что? – спросила она, и в её голосе прозвучала такая вселенская, детская обида, что у Дианы сжалось горло. – За что они так с нами? Я никому ничего плохого не делала. Я просто… была. Я в спортивную школу ходила. Мечтала на Олимпиаду попасть. Отец мой, конечно, дурак – влез в эти госзакупки, в «Аркадию», из‑за него всё и началось. Но я‑то тут при чём? Я просто его дочь.       Она замолчала, вытирая щёку тыльной стороной ладони. Грызя, почувствовав её состояние, тревожно засвистела и потёрлась мордочкой о щёку.       – А ты? – спросила Карина, поднимая на Диану покрасневшие глаза. – Ты тоже… из‑за них?       – Из‑за них, – глухо ответила Диана. – Только меня не заставили прыгать. Меня… зарезали. На алтаре. Как жертвенного козла.       Карина вздрогнула, и её взгляд упал на живот Дианы, на то, как неестественно, с провалом, держался свитер, на чёрную, маслянистую кровь, сочившуюся сквозь грубые узлы.       – У тебя… у тебя там дыра. – прошептала она. – Это серьёзно. Наверное… Тебе нужно… тебе нужно отдохнуть. Перестать двигаться. Хотя бы ненадолго.       Она оглянулась по сторонам – длинный, бесконечный коридор, всё та же серая вода под ногами, далёкий, нарастающий шорох.       – Я знаю одно место, – быстро сказала Карина, хватая Диану за руку. – Там сухо. И тихо. Они нас не найдут. Идём.       Убежище       Комната, в которую они ввалились, была не похожа на всё, что Диана видела до этого в Лимбе. Небольшое помещение без окон, но с низким, сводчатым потолком, который кто–то выложил обрывками старых афиш и выцветших карт. Стены здесь не были голыми – они были завешаны: лоскутами кружев, старыми фотографиями в потрескавшихся рамках, высушенными букетами, чьи лепестки при малейшем движении осыпались серой пылью. Здесь пахло не сыростью и тленом – здесь пахло старым деревом, сухой мятой и почему–то ванилью.       В углу – продавленный, но всё ещё мягкий диван, накрытый пёстрым, застиранным покрывалом. Рядом – столик из перевёрнутого ящика. На столике – три жестяные банки разного калибра: в одной торчали сухие полевые цветы, в другой – несколько пожелтевших открыток с видами городов, которых, наверное, больше не существовало. Третья была пуста, но начищена до блеска – в ней отражался слабый, ровный свет от единственной керосиновой лампы.       Лампа – настоящее сокровище. Не электрическая, не эта вечно гудящая, мерцающая мерзость, которая висела в коридорах. Старая, керосиновая, с закопчённым стеклом и выщербленной эмалью на основании. Она горела ровно, тепло, отбрасывая на стены танцующие золотистые тени.       – Это моё убежище, – сказала Карина, отпуская руку Дианы и привычно поправляя покрывало. – Я его… обустроила. Потихоньку. Всё, что здесь есть, я нашла в других комнатах. Кто–то же раньше жил в этих местах. Или не жил, а… был. Они оставляли вещи. А я собирала.       Она кивнула на полки – доски, прибитые к стене старыми гвоздями. На них теснились диковинки: фарфоровая кукла с отбитым лицом и кружевным, почти не тронутым временем платьем; стопка книг в кожаных переплётах; несколько виниловых пластинок без конвертов; старый, сломанный будильник, чьи стрелки навсегда застыли на без двадцати пяти три; и даже один конёк – тяжёлый, с загнутым носком, начищенный так, что в нём отражался свет лампы.       – Как в музее, – выдохнула Диана, чувствуя, как напряжение понемногу отпускает.       – Это мой музей, – Карина улыбнулась, и в этой улыбке мелькнуло что–то почти прежнее, живое. – Моя коллекция. Здесь так мало вещей, которые помнят тепло. Я их собираю, чтобы не забыть. Что такое – тепло.       Грызя, до этого сидевшая на плече хозяйки, спрыгнула на диван, деловито обнюхала покрывало и, убедившись, что всё в порядке, свернулась калачиком в углу.       – Садись, – сказала Карина, указывая на диван. – Отдохни. Ты вся дрожишь.       Диана опустилась на покрывало. Оно оказалось на удивление мягким, и на мгновение ей показалось, что она снова в своей комнате, в своей кровати, и всё, что случилось – просто страшный сон.       Карина села рядом, и некоторое время они молчали. Тишина здесь была другой – не звенящей, не давящей, а почти домашней. Только лампа тихонько потрескивала, да Грызя иногда посапывала во сне.       – Ты спрашивала, – наконец сказала Карина, глядя на огонь. – Почему я не растворилась. Я сказала про спорт, про планку. Но есть ещё кое–что.       Она помолчала, теребя край покрывала.       – Здесь, на границе, иногда бывают пробоины. Трещины в реальности. Через них мы, здешние, можем видеть мир живых. И не только видеть. Однажды я пришла на крышу «Северной звезды» – туда, где умерла. Это моё место силы, понимаешь? Там грань тоньше всего. И я иногда выходила туда, просто посмотреть на город. А потом какой–то парень меня заметил, и…       Она замолчала, и в её глазах отразилось что–то тёмное, болезненное.       – Он поднялся на крышу потоиу что думал будто я самоубийца, отговорить хотел… – Карина улыбнулась нежно, убрала волосы за ухо. – Но внутри… он был такой же, как я. Сломленный. Раздавленный виной. И я… я не знаю, что на меня нашло. Тень, которая осталась во мне, та частица тьмы – она завладела мной. Я пыталась столкнуть его. Я была как марионетка. С тех пор я решила больше не выходить отсюда. Опасно. Для живых.       – Парень?       Карина наморщила лоб, вспоминая.       – Высокий. Русый. Выглядел уставшим и поцарапанным. Он ещё был в серой куртке… красивая, сверху более светлая чем снизу.       – Подожди… а что ещё? Причёска?       – Ветер был… ну, такая, не под ноль. Кажется, набок укладывает. У него ещё с собой пакет с какими–то лекарствами был.       Диана резко выпрямилась. Глаза её, ещё секунду назад мутные от усталости, вспыхнули.       – Эээй… Это мой брат. Ты пыталась столкнуть моего брата с крыши?       – Я не хотела! – Карина отшатнулась. – Клянусь, я не хотела! Тьма во мне – она действовала сама. Я боролась, я… я проигрывала. Но потом он вырвался. Он посмотрел на меня – и в его глазах был не страх, а жалость. Понимание. Как будто он видел не монстра, а жертву. И в этот момент я смогла вырваться. Тьма отступила.       Она замолчала, глотая слёзы.       – Он единственный, кто посмотрел на меня так с тех пор, как я умерла. Не как на тварь. Как на… как на человека. И я… я привязалась к нему. Не как к живому – как к маяку. Как к единственной нити, которая связывает меня с тем миром, где есть тепло и свет. Я не хотела ему зла. Я хотела помочь. Но всё, что я могу – это являться ему в кошмарах, и каждый раз это приносит ему боль.       Диана смотрела на неё, и гнев понемногу уступал место чему–то другому – пониманию. Она и сама была марионеткой. Она и сама делала то, чего не хотела. И она знала, как трудно бороться, когда твоими руками управляет кто–то другой.       – Он вырвался, – повторила она тихо. – Ты сказала, он вырвался. Значит, он сильный. Сильнее, чем думает.       – Да, – прошептала Карина. – Он сильный. И я… я хочу помочь ему. Искупить то, что пыталась сделать. Но не знаю как.       – Ты уже помогаешь, – сказала Диана. – Тем, что держишься. Тем, что не сдаёшься. Тем, что помнишь о нём.       Она помолчала, чувствуя, как усталость снова наваливается на плечи.       – Ладно, – выдохнула она. – Потом поговорим. Мне нужно… мне нужно просто лечь. Хотя бы на минуту.       Карина кивнула и вдруг, словно спохватившись, подскочила.       – Погоди, – сказала она. – Ты не можешь так оставаться. У тебя же… дыра.       Она осторожно, почти не касаясь, отвела край разорванного свитера. Под ним, в тусклом свете лампы, виднелась зияющая, рваная полость – там, где когда–то было сердце. Края раны почернели, но не кровоточили – из них медленно, как смола, сочилась чёрная, маслянистая жидкость. Карина побледнела, но не отвела взгляда.       – Это… это вырезали, – выдохнула она. – Всё вырезали. Как же ты…       – Не знаю, – устало ответила Диана. – Наверное, никак. И вообще ты тоже не очень живая…       – Я хотя бы целая.       Карина решительно выпрямилась, подошла к углублению в стене, завешенному куском грубой ткани, и порылась там. Вернулась со свёртком в руках.       – Держи, – сказала она, протягивая его. – Это я нашла в одной из комнат. Оно висело на спинке стула, как будто его только что сняли. Я думала, вдруг пригодится. И пригодилось.       Диана развернула свёрток. Это был свитер – мягкая, тёплая шерсть молочного цвета, с высоким воротом и длинными рукавами. Чуть великоватый, чуть потрёпанный на манжетах, но чистый – на удивление чистый. Он пах не пылью и тленом, а чем–то сухим, почти забытым – детством, что ли.       – Спасибо, – сказала она, чувствуя, как к горлу подкатывает ком.       Она стянула остатки старого свитера, и натянула новый. Шерсть оказалась мягкой, почти невесомой, и в ней Диана вдруг почувствовала себя… не лучше. Но целее. Как будто этот простой, чужой, найденный в небытии свитер стал первой защитой, которую она получила с тех пор, как умерла.       – А теперь ложись, – сказала Карина, указывая на диван. – И закрой глаза.       – А ты?       – А я посижу рядом. И Грызя с нами. Она никому не даст нас застать врасплох. Правда, Грызя?       Крыса, до этого дремавшая в углу, подняла голову, недовольно фыркнула и снова уткнулась носом в лапы. Но свистеть перестала – значит, было тихо.       Диана легла. Покрывало было тёплым, диван – продавленным, но мягким. Лампа отбрасывала на потолок золотистые круги, и в этом свете даже стены, выложенные обрывками старых афиш, казались почти уютными. Она закрыла глаза. Веки были тяжёлыми, словно налитыми свинцом.       Рядом, на краю дивана, сидела Карина. Она не шевелилась, только изредка поправляла фитиль лампы, и тогда свет становился чуть ярче, чуть теплее. Грызя, свернувшись клубочком у её ног, тихо посапывала.       – Здесь можно спать? – спросила Диана, не открывая глаз.       – Не знаю, – честно ответила Карина. – Я… я не пробовала. Боялась, если засну – не проснусь. Или провалюсь куда–нибудь ещё глубже. Вниз, к ним. К голосу.       – А сейчас?       – Сейчас, – Карина помолчала, – сейчас, наверное, можно. Ты так устала, что если не уснёшь – просто рассыплешься. А я посторожу.       Диана хотела сказать, что не рассыплется, что она держится, что ей не нужна никакая охрана. Но слова застряли в горле. Потому что это была правда. Она держалась – на последнем, на истерзанном, почти оборвавшемся канате. И если бы не эта случайная встреча, не это странное, обустроенное с такой тщательной любовью убежище, она, возможно, уже лежала бы где–нибудь в коридоре, и твари рвали бы её на куски, а она даже не сопротивлялась.       – Спасибо, – прошептала она.       – Не за что, – так же тихо ответила Карина. – Отдыхай.       Время в Лимбе не текло. Оно стояло, застывшее, как вода в этом бесконечном, сером море. Но здесь, в этой маленькой комнате, освещённой керосиновой лампой, оно, казалось, всё же дышало – медленно, едва заметно, как спящий зверь.       Диана не знала, сколько они пролежали так – минуту, час, день. Может быть, вечность. Иногда она проваливалась в забытьё – не сон, а что–то другое, похожее на чёрную, тёплую воду, в которой не было ни мыслей, ни чувств, ни боли. И каждый раз, когда она выныривала, Карина была рядом – сидела на краю дивана, гладила Грызю и смотрела на лампу.       – Ты не спишь? – однажды спросила Диана.       – Нет, – ответила Карина. – Я… я не могу. Каждый раз, когда закрываю глаза, я вижу ту крышу. И асфальт, который летит мне в лицо. И его взгляд – тот парень, твой брат. Он смотрит на меня, и в его глазах нет ненависти. И это… это тяжелее, чем ненависть.       Диана открыла глаза. Карина сидела, обхватив колени руками, и её лицо в свете лампы казалось высеченным из старого, пожелтевшего мрамора.       – Он простил бы тебя, – сказала Диана. – Если бы знал. Он… он вообще не умеет долго злиться. Злится, конечно, но быстро отходит. И всегда пытается понять. Даже когда не надо.       – Откуда ты знаешь? – тихо спросила Карина.       – Он мой брат, – ответила Диана. – Я знаю его всю жизнь. И я знаю, что он не оставил бы тебя умирать. Он полез бы за тобой. Даже на крышу. Даже зная, что это не ты. Он такой. Дурак. Настоящий дурак. Но хороший.       Карина улыбнулась – слабо, едва заметно.       – Счастливая ты, – сказала она. – Что у тебя есть такой брат.       – Была, – поправила Диана. – Теперь у него есть я… только здесь. А там… там он один. И я не хочу, чтобы он был один.       Она помолчала, собираясь с силами.       – Мы пойдём на крышу? – спросила Карина. – К трещине?       – Да, – Диана села, поправила свитер. – Сейчас. Только…       Она посмотрела на лампу, на стены, на все эти собранные по крохам вещи – свидетельства чужой, потерянной жизни.       – Спасибо тебе. За убежище. За свитер. За то, что не бросила.       – Не за что, – повторила Карина. – Пойдём. Я проведу тебя. Но будь осторожна. Трещина привлекает их. Тварей. Они чувствуют живую энергию. Им хочется вырваться.       – Значит, мы будем быстрыми, – сказала Диана, вставая.       Она взяла Карину за руку – холодные, тонкие пальцы, почти невесомые. Грызя, почувствовав, что пора, перебралась на плечо хозяйки и настороженно засвистела.       Они вышли из убежища, и дверь – простая, деревянная, сколоченная из старых досок, закрылась за ними с тихим, уютным щелчком. За ней остался свет керосиновой лампы, запах мяты и ванили, и то странное, почти забытое чувство покоя, которого нет в мире живых и почти не бывает в мире мёртвых.       – Это будет стоить дорого, – прошептала она. – Каждый раз, когда ты будешь до него дотягиваться, ты будешь оставлять там, в его реальности, часть своей… сути. Он будет видеть сны, кошмары, слышать голоса. Он решит, что сходит с ума. Это сломает его. Ты готова заплатить его рассудком за свой план?       Ответ созрел мгновенно. Он был таким же холодным и твёрдым, как сталь ножа, которым её убили.       – Да. Я готова заплатить и этим.       Путь к пробоине занял у них, по ощущениям Дианы, несколько часов, хотя время здесь вообще не имело смысла. Карина вела её через лабиринт, уверенно сворачивая то в одну дверь, то в другую, иногда возвращаясь назад, потому что проход оказывался заблокирован обвалом или в нём таилась очередная тварь. Грызя, сидя на её плече, время от времени тревожно посвистывала, и тогда Карина резко меняла направление, избегая встречи с кем–то, кого Диана не видела, но чьё присутствие чувствовала кожей – холодное, голодное, липкое.       Наконец они оказались в длинном, узком коридоре, который, в отличие от всех предыдущих, не имел ответвлений. Он уходил прямо, теряясь в желтоватой дымке, и в конце его, на самой границе видимости, мерцал странный, неестественный свет – не жёлтый, как от ламп, а серебристый, холодный, лунный.       – Там, – сказала Карина, указывая вперёд. – Там пробоина. Трещина, через которую я вижу мир живых. Это место моей силы – и моей смерти. Оно всегда здесь, даже в Лимбе. Как шрам, который не заживает.       Они пошли дальше, и коридор постепенно расширялся, стены его становились всё более ветхими, ободранными, пока наконец не исчезли вовсе, сменившись открытым пространством. Они стояли на крыше.       Не на настоящей крыше – на её призрачной копии, такой же серой и безжизненной, как всё здесь, но с одной важной деталью: в центре, в том месте, где у настоящей «Северной звезды» был парапет и где три месяца назад Карина шагнула в пустоту, зияла трещина. Она была длиной в несколько метров и шириной не более ладони, но сквозь неё, сквозь эту тонкую, едва заметную щель в реальности, пробивался свет. Живой, тёплый, золотистый свет мира, который они потеряли.       Диана подошла ближе, опустилась на колени, заглянула в трещину.       Руслан, – попыталась она позвать. Руслан, я здесь. Я рядом.       Но он не слышал.       – Бесполезно, – тихо сказала Карина, стоя за её спиной. – Стена слишком толстая. Я пробовала сотни раз – он слышит только обрывки, сны, голоса. Ему кажется, что он сходит с ума.       – Тогда мы будем кричать громче, – сказала Диана, и в её голосе зазвенела та же сталь, что слышалась в нём, когда она принимала решение отдать свою жизнь за сестру. – Я буду кричать, пока он не услышит.       Она закрыла глаза и сосредоточилась. Её дар – дар видеть прошлое, чувствовать суть вещей, она развернула его внутрь себя, к тому невидимому канату, что всегда связывал её с братом, и потянула. Потянула изо всех своих нечеловеческих сил, вкладывая в это усилие всю свою боль, всю свою любовь, всё своё отчаяние.       Руслан! – крикнула она в пустоту. – Руслан, послушай меня! Это я, Диана! Я здесь! Я не ушла! Я не оставила тебя!       И в этот момент в далёком, живом мире Руслан вздрогнул. Он резко обернулся, вглядываясь в темноту, и Диана увидела его лицо – бледное, измождённое, с горящими, как угли, глазами.       Он услышал, – подумала она.       Он услышал.       Но на этом всё не кончилось.       Она рассказала ему – через образы, через боль, через ту самую невидимую нить – о Сане, умирающем в больнице. О том, что врачи его теряют. О том, что только он, Руслан, может что–то сделать. Что только он может привести помощь. Она вбивала в его воспалённый мозг образы – лицо Сани, бледное, восковое, искалеченное тело, мониторы, с которых срываются в панику сигналы тревоги.       Она говорила ему о своей вине. О том, что Саня полез в это дело из–за неё. Из–за своей любви к ней, из–за своей глупой, рыцарской веры в то, что он может её защитить. Что он не знал всей правды – не знал, во что ввязывается, но пошёл, потому что она была для него младшей сестрой, которую надо беречь.       Спаси его, Руслан, – шептала она, и этот шёпот проходил сквозь трещину в реальности, сквозь сны и кошмары, впиваясь в его сознание раскалёнными иглами. Спаси его ради меня. Я не хочу, чтобы он умирал. Я не хочу, чтобы моя смерть стала причиной ещё одной смерти. Я хочу, чтобы он жил. Пожалуйста.       И когда видение закончилось, когда он исчез, растворился в тумане, Диана сидела на коленях на холодном бетоне призрачной крыши и плакала. Не слезами – чёрной, маслянистой кровью, что сочилась из её глаз, как из ран.       Карина подошла к ней, села рядом, обняла за плечи. Грызя, спрыгнув на пол, устроилась у ног Дианы и тихо, успокаивающе засвистела.       – Получилось, – прошептала Карина. – Ты до него достучалась.       Они сидели на крыше, две потерянные души, в сером, бесконечном Лимбе, и смотрели на бледную, едва заметную трещину в реальности, сквозь которую пробивался свет живого мира. И в этой тишине, в этом безмолвии, нарушаемом лишь тихим посвистыванием крысы, было что–то почти святое. Почти искупительное.       А где–то далеко, в городе Н–ск, Руслан, выбежав из квартиры, уже нёсся по тёмным, обесточенным улицам к больнице, где умирал его друг. В его голове всё ещё звенел голос сестры – слабый, далёкий, искажённый, но живой. И этот голос вёл его вперёд. Как маяк в ночи. Как рука помощи, протянутая из самого сердца тьмы.              

***

             Руслан проснулся не от звука – от отсутствия звука.       Телевизор в соседней комнате, который он забыл выключить, молчал. Холодильник не гудел. Часы на тумбочке, эти вечно тикающие советские «Слава», замерли. Тишина была не просто тихой – она была плотной, как вода, заливающая уши. В ней можно было утонуть.       Он сел на кровати. Голова была чугунной, тело ватным. И тут же понял: он не один.       Кто–то стоял в углу.       Он не видел фигуру – только сгусток тьмы, более чёрный, чем сама ночь. Но тьма эта дышала. Тяжело, неровно, с присвистом, как у астматика после бега.       – Руслан...       Голос шёл не из угла. Он шёл изнутри. Из его собственного позвоночника, из костей, из спинного мозга. Такой голос не услышишь ушами – он вибрирует прямо в черепе, заставляя зубы ныть.       Он хотел закричать – и не смог. Челюсть свело, язык стал деревянным. Он попытался встать – и не смог. Кто–то держал его за лодыжки. Невидимый. Холодный.       – Это я... Диана.       Свет в комнате изменился. Не зажёгся – просто посинел. Стены пошли рябью, как экран старого телевизора, который ловит сразу все каналы. Обои поплыли, рисунок на них сложился в лица – сотни лиц, и все с открытыми ртами, как будто они кричали, но крика не было.       – Ты слышишь меня?       Голос теперь шёл из–под кровати. Руслан замер. Оттуда, из темноты между полом и пружинами, тянуло ледяным сквозняком, пахнущим сырой землёй и чем–то сладковатым, гнилостным. Как из открытой могилы.       – Слышу, – прохрипел он. Слово далось с трудом, будто его выдавливали из желудка.       Из–под кровати показалась рука.       Она была бледной, почти фосфоресцирующей, с длинными, тонкими пальцами, которые шевелились, как черви. Кожа на ней висела лоскутами – не старая, а неправильная, как будто эту руку собрали из обрывков чужих тел. Она ухватилась за край матраса, подтянулась – и из темноты, из–под кровати, выскользнула она.       Диана.       Но не та Диана, которую он знал. Её лицо было серым, с провалившимися щеками и глазами, затянутыми бельмами. Оранжевый свитер – тот самый, её любимый, – был разорван от ворота до самого низа, и из разреза, из чёрной, зияющей полости в груди, сочилась густая, маслянистая жидкость, которая пахла ржавчиной и смертью. И в этой полости не было сердца. Только пустота. Чёрная, пульсирующая, как вторичное рождение чего–то, чему не место в этом мире.       – Что... что с тобой? – выдохнул Руслан. Его голос звучал жалко, по–детски.       Она наклонилась к нему. Её лицо оказалось в сантиметре от его лица. Холод, исходивший от неё, был таким сильным, что на ресницах выступил иней.       И тогда Руслан увидел.       Не просто представил – увидел. Картинка ворвалась в его сознание, как удар ножом, но это было не видение, а реальность, которая на секунду подменила собой его комнату. Чёрный камень. Багровые отсветы. Фигуры в балахонах, стоящие кругом.       Руслан закричал.       Но крик утонул в тишине. Он открыл рот, лёгкие разорвались от вопля, но не вырвалось ни звука. Тишина пожирала его крик, как вакуум пожирает воздух.       – Не кричи, – прошептала Диана, и её губы – синие, потрескавшиеся – скривились в жуткой, неестественной улыбке. – Они услышат. Те, кто охотятся на таких, как я. Они придут. И тогда ты станешь таким же.       Она показала на свою грудь. На пустоту.       – Бесполезным. Пустым. Неживым.       Она начала отползать обратно под кровать, и Руслан, повинуясь животному ужасу, схватил её за руку. Рука была холодной и скользкой, как рыба, и она таяла в его пальцах, превращаясь в вязкую, чёрную жижу, которая капала на пол, прожигая паркет.       – Не уходи! – крикнул он. – Не уходи, пожалуйста! Как тебе помочь? Что мне делать?       – Найди Хранителя, – сказала она, уже исчезая в темноте, оставаясь только голосом, который звучал теперь из стен, из потолка, из–под половиц. – Он в лесу. Скажи ему, что ты мой брат. Он поможет. Он должен. И скажи Руслане... скажи, что я люблю её. Что я всегда любила. Что я не хотела... не хотела уходить...       – Диана!       Он рванулся вперёд, к кровати, сунул голову под неё, ожидая увидеть её тело, её лицо, хоть что–то. Но там была только темнота. И пыль. И старый, забытый кроссовок, который он потерял год назад.       Ничего.       Он вылез из–под кровати, сел на полу, дрожа. На руках – на тех, которыми он касался её – остались чёрные, маслянистые следы, похожие на грязь.       В комнате горел свет. Телевизор работал – шла старая комедия, кто–то смеялся за кадром. Часы тикали. Холодильник гудел. Мир вернулся в нормальное русло, как будто ничего и не было.       Но русло это было чужим.       Он подошёл к зеркалу. Оттуда на него смотрел человек с белыми, как мел, губами, с тёмными кругами под глазами – и с чёрными отпечатками пальцев на щеках, там, где он касался своего лица, когда плакал.       Или не плакал.       Он не помнил.       А в углу, за его спиной, в зеркальном отражении, всё ещё стояла она. Смотрела на него пустыми, затянутыми бельмами глазами, и её губы беззвучно шевелились, повторяя одно и то же слово:       – Найди... найди... найди...       Он резко обернулся – в углу было пусто.       Только тень от шкафа, дрожащая в свете уличного фонаря.       Только холод, который никак не уходил.       И только чёрные отпечатки на коже, которые он смывал, тёр, скрёб ногтями, но они не исчезали. Они въелись в него. Как память. Как проклятие. Как любовь, которая не кончается даже после смерти.       Он не помнил, как оделся. Не помнил, как вышел из дома. Тело двигалось само, подчиняясь не разуму, а тому глухому, настойчивому зову, который теперь пульсировал не в голове, а в чёрных отпечатках на руках – они горели, указывая дорогу.       Лес встретил его враждой.       Ветки хватали за одежду, корни цепляли за ноги, и каждый раз, когда он падал, ему казалось, что земля под ним дышит. Тяжело, неровно, как исполинский зверь, спящий внизу.       Он нашёл частокол случайно – наткнулся на него лбом в полной темноте, когда телефон сел. Брёвна были тёплыми, как живая плоть, и когда он прижался к ним ухом, он услышал голоса. Не те, что внутри – настоящие, живые, принадлежащие людям. Они говорили о хлебе, о дровах, о том, кто сегодня пойдёт к реке за водой.       Обычная, человеческая жизнь.       За стеной, которая была больше, чем просто стена.       Он постучал. Долго, настойчиво, пока с той стороны не раздались шаги.       – Кто там? – голос был низким, мужским, с хрипотцой.       – Руслан Вишневский. Я брат Русланы. Мне нужно поговорить с… Хранителем.       Молчание. Потом скрип засова, и в щель между брёвнами выглянуло лицо – жёсткое, обветренное, с холодными глазами цвета осеннего неба.       – Уходи, – сказал мужчина.       – Мой друг умирает, – Руслан говорил быстро, почти крича, боясь, что дверь сейчас захлопнется. – Он в больнице. Врачи говорят, что у него нет шансов. Но Хранитель может помочь. Я знаю. Диана сказала мне.       – Кто?       – Моя сестра. Она сказала, что Хранитель – единственный, кто может спасти Сашу.       Мужчина хотел ответить, но из–за его спины раздался женский голос – взволнованный, знакомый до боли.       – Открой. Это мой брат.       Руслана.       Она стояла за воротами, бледная, худая, в простом льняном платье, и смотрела на него глазами, полными слёз.       – Пусти его, – сказала она. – Он не причинит вреда.       Ворота открылись.       Хранитель ждал их на краю леса. Он стоял неподвижно, и его безликая голова была чуть склонена набок, как у пса, прислушивающегося к далёкому звуку.       Руслан сделал шаг вперёд – и сразу почувствовал давление. Не физическое – ментальное. Кто–то влез в его голову, перебирал мысли, вытаскивал на свет самые тёмные, самые постыдные воспоминания. Он попытался отгородиться, но стена рухнула, как карточный домик.       

Ты принёс с собой запах города. – голос Хранителя был не громким и не тихим – он был везде. В земле, в воздухе, в самой крови Руслана.

      – Я не... – начал Руслан, но голос перебил его, стал громче, жёстче.       

Ты принёс с собой смерть.

      Хранитель шагнул вперёд. Его длинные руки взметнулись вверх, и между пальцами, на прозрачных, как лёд, когтях, заплясали синие, электрические искры. Воздух запа́х озоном и горелым железом.       – Нет! – Руслана бросилась между ними, раскинув руки, загораживая брата собой. – Не трогай его! Он не такой! Он не с ними!       

Он – человек, – голос Хранителя стал тише, но от того – страшнее. – А все люди – с ними. Рано или поздно. Вы предаёте. Вы убиваете. Вы открываете двери, которые должны быть закрыты навечно.

      – Он мой брат! – закричала Руслана, и в её голосе зазвенела сталь, которой Руслан никогда раньше не слышал. – Моя кровь! Моя семья! И если ты тронешь его – ты тронешь меня. А я... я не прощу тебя. Никогда.       Хранитель замер.       Его безликая голова повернулась к Руслане.       

Ты просишь за него, – сказал он. Это был не вопрос. Констатация.

      – Да, – выдохнула Руслана. – Прошу. Умоляю. Он пришёл не ради себя. Он пришёл, чтобы спасти друга. Саша. Я его знаю. Он хороший.       Хранитель молчал долго. Так долго, что Руслан начал думать, не ушёл ли он, не растворился ли в воздухе, оставив их одних в этом лесу.       Но он был здесь. Он всегда был здесь.       

Хорошо, – сказал он наконец, и в его голосе впервые за всё время прозвучало что–то, похожее на усталую, вековую покорность. – Я помогу. Но не ради тебя, Руслан. И не ради твоего друга. Ради неё.

      Он указал на Руслану.       

Она попросила. А я... я не могу ей отказать. Даже если это будет стоить мне всего.

      Они шли обратно в деревню молча. Руслан держал сестру за руку – холодную, тонкую, почти невесомую, и чувствовал, как она дрожит. Не от холода – от чего–то другого. От того, что она знала, но боялась спросить.       – Руслан, – наконец сказала она, останавливаясь у колодца. – Ты говорил, что Диана сказала тебе... Как она узнала?       Руслан отвернулся. Ему не хотелось смотреть ей в глаза. Не хотелось видеть ту боль, которая сейчас отразится на её лице.       – Она мертва, – сказал он тихо. – Её убили. На алтаре. Вырезали сердце.       Руслана замерла, когда осознание обрушилось на неё волной. Её лицо, и без того бледное, стало белым, как мел. Глаза широко раскрылись, и в них, на самом дне, зажглась та самая искра – искра ужаса, который она пыталась заглушить все эти дни, убеждая себя, что Диана жива, что она справится, что всё будет хорошо.       – Нет, – прошептала она. – Нет, не может быть. Ты врёшь. Ты... ты не мог этого знать. Ты не был там. Ты не видел.       – Я видел, – Руслан поднял на неё глаза, и в его взгляде было столько боли, что Руслана отшатнулась. – Она показала мне. Сквозь сон. Сквозь смерть. Она позвала меня, и я увидел всё: алтарь, человека с ножом, её... её сердце у него в руке. Она кричала, Руслана. Она кричала так, что у меня до сих пор звенит в ушах.       Руслана покачнулась. Её ноги подкосились, и она рухнула на колени прямо в грязь, не чувствуя холода, не чувствуя боли. Из её горла вырвался звук – не крик, не плач, а что–то среднее, словно вой скорбящей волчицы, что у Руслана перехватило дыхание.       – Диана... – прошептала она, и это имя прозвучало как молитва, как заклинание, как последний, отчаянный призыв. – Диана, нет... Нет, нет, нет...       Она забилась в истерике. Её тело сотрясали судороги – не эпилептические, а те, что бывают у людей, чей разум не в силах принять реальность, и он пытается вытолкнуть её, выплюнуть, избавиться от неё любым способом. Она колотила кулаками по земле, царапала пальцами мокрую траву, и из её горла всё так же вырывался тот жуткий, надрывный вой.       Кто–то из жителей деревни, услышав шум, подбежал к ним. Арина, Захар, Артём, Злата – они окружили Руслану, пытаясь её успокоить, но она не слышала их, не видела, отталкивала руки, тянувшиеся к ней, кричала, захлёбываясь слезами.       – Диана! Диана! Вернись! Вернись, пожалуйста! Я не успела! Я не попрощалась! Я не сказала, как сильно тебя люблю!       Арина опустилась на колени рядом с ней и обняла её, прижала к себе, гладя по голове и что–то тихо шепча. Потом подошёл Захар, принёс какой–то настой в глиняной кружке, и они вдвоём заставили Руслану выпить его – она отплёвывалась, давилась, но пила.       – Тихо, милая, тихо, – приговаривала Арина, баюкая её, как маленького ребёнка. – Всё пройдёт. Всё пройдёт. Мы с тобой. Мы рядом. Ты не одна.       – Она умерла, – всхлипывала Руслана, уткнувшись лицом в её плечо. – Моя сестра умерла. А я даже не смогла... я даже не попрощалась...       – Ты попрощаешься, – сказал Захар, присаживаясь рядом на корточки. – Не сейчас. Но попрощаешься. А пока – живи. Она бы хотела, чтобы ты жила.       Руслана подняла на него красные, опухшие глаза.       – Откуда ты знаешь, что она бы хотела?       – Потому что, – Захар усмехнулся, и в его усмешке не было насмешки – только печаль и та странная, выстраданная мудрость, которая появляется у людей, переживших много потерь, – потому что, если бы она не хотела, чтобы ты жила, она не позвала бы брата. Не просила бы спасти его друга. Не дала бы ему шанс. Она думала о вас. О вас всех. Даже мёртвая.       Руслана затихла. Её тело всё ещё сотрясала мелкая дрожь, но истерика отступила, оставив после себя только пустоту и тупую, ноющую боль, которая, казалось, пронизывала каждую клетку.       Арина помогла ей подняться, отряхнула платье, поправила волосы.       – Пойдём в избу, – сказала она. – Отдохнёшь. Поспишь. А завтра – новый день. Завтра вы пойдёте в город. Спасёте друга. И тогда, может быть, боль станет чуть меньше.       – Спасибо, – прошептала Руслана, глядя на неё. – Спасибо вам всем.       – Не за что, – ответила Арина. – Мы – семья. И семья не бросает своих.       Она повела Руслану в дом, а Руслан остался стоять у колодца, глядя на серое, низкое небо. Внутри у него было пусто – не от равнодушия, а от усталости. От той особенной, выматывающей усталости, когда ты сделал всё, что мог, и теперь остаётся только ждать.       Хранитель стоял на краю леса, невидимый из деревни, и смотрел на них своей безликой головой. Он чувствовал боль Русланы, чувствовал её слёзы, чувствовал её отчаяние – и в его древнем, усталом сердце ворочалось что–то, похожее на сострадание.       

Люди... – подумал он. – Такие хрупкие. Такие ранимые. И такие сильные. Даже когда сломлены – они продолжают идти. Продолжают бороться. Продолжают любить. Может быть, в этом и есть их главное чудо. Не в дарах. Не в магии. А в этой бесконечной, иррациональной способности надеяться

      Он развернулся и ушёл в лес, оставляя деревню позади. У него было время подумать. Времени было много – больше, чем у любого человека. Но, глядя на этих сломленных, потерянных, но всё ещё живых людей, он впервые за долгие века почувствовал, что, возможно, не зря выбрал этот путь. Не зря отказался от власти, которую мог бы получить, став частью Голода. Не зря предпочёл быть слабым, но свободным – чем сильным, но рабом.       

Завтра, – подумал он. – Завтра я пойду в город. И, может быть, это будет началом конца. Или началом чего–то нового.

      Он не знал. Но он шёл.       Потому что так решила Руслана.       А он верил ей.       Больше, чем себе.                     

***

      Больница скорой медицинской помощи №1 города Н–ска в четыре часа утра являла собой организм, пребывающий в тяжёлом, лихорадочном сне. Она была построена в конце семидесятых – типовой советский проект с длинными, как тоннели, коридорами, выкрашенными на три четверти стены в унылый зелёный цвет, и побелкой, которая шелушилась и осыпалась на пол мелкой, невесомой пылью.       Лампы дневного света – длинные, матовые, с вечно гудящими дросселями – придавали всему происходящему жёлто–зеленоватый, болезненный оттенок. Центральное электроснабжение было мертво уже вторые сутки. Больница жила на мощном дизельном генераторе, установленном во внутреннем дворе, и его низкий, рокочущий гул был постоянным фоном, к которому персонал уже привык, как привыкают к дыханию тяжелобольного. Лифты работали только для перевозок тяжелобольных, часть коридоров была погружена в полную темноту, и весь режим экономии погрузил учреждение в состояние перманентной, напряжённой полутьмы.       На посту дежурной смены, в стеклянной будке–аквариуме, умирала от скуки и тревоги старшая медсестра – Галина Петровна, женщина предпенсионного возраста с уставшим, одутловатым лицом и пергидрольной «химией» на голове. Она заполняла журнал дежурств – её шариковая ручка монотонно поскрипывала в такт попискиванию кардиомониторов, доносившемуся из палат. Вокруг неё, на стенах, висели плакаты по гражданской обороне и пожелтевшие, выцветшие схемы эвакуации, а в углу, на тумбочке, стоял электрический чайник, подаренный главврачом на Восьмое марта три года назад и с тех пор ни разу не ломавшийся. Чайник был горячим – Галина Петровна, в нарушение всех правил пожарной безопасности, держала его включённым, потому что без чая в этом царстве скорби можно было сойти с ума.       – Чёрт знает что творится, – бормотала она себе под нос, водя ручкой по строчкам. – Света нет, связи нет, город как вымер. Ещё эти слухи про людей, которые пропадают... С ума можно сойти.       Она поставила жирную точку в очередной записи – «пациент Петров А.В., состояние без динамики, сознание отсутствует, кормление через зонд, пролежни стадии 2» – и отложила ручку. Взяла кружку с чаем, отхлебнула. Чай остыл, горчил, отдавал пластиком, но другого не было.       Именно в это сонное, тревожное царство и ворвались они. Ворвались буквально – с грохотом распахнув тяжёлую деревянную дверь приёмного покоя. Руслан шёл первым, как ледокол, сметая всё на своём пути. Руслана, прижимаясь к его плечу, напротив, словно сжалась, став похожей на дикую кошку перед прыжком. И между ними, замыкая шествие, вплыл ОН.       – Матерь… Что... что это?! Семён! Семён, беги! Зови главного! Охрану! –выкрикнула Галина Петровна, и кружка выпала из её рук, разбившись о кафельный пол с оглушительным в тишине звоном.       Из подсобки, на звук, выскочил фельдшер Семён – молодой парень, ещё студентом пришедший в больницу на практику и так и застрявший здесь на два года. Он был в заляпанном зелёном халате, с вечно растрёпанными волосами и добрыми, наивными глазами телёнка. Увидев процессию, он замер на месте, открыл рот, попытался что–то сказать – и не смог. Его челюсть отвисла, и он только тыкал пальцем в сторону коридора, издавая какие–то нечленораздельные, булькающие звуки.       – Беги, идиот! – заорала на него Галина Петровна, и Семён, наконец, очнувшись, сорвался с места и понёсся по коридору, разнося эхом грохот своих ботинок.       Хранитель с трудом протиснулся в дверной проём, слишком низкий для его почти двух с половиной метров роста. Ему пришлось согнуться, и его рога – чёрные, закрученные, как корни старого, мёртвого дерева – оцарапали дверной косяк, оставив на нём глубокие, тёмные борозды, похожие на следы от удара молнии.       Лампы на потолке замигали, заморгали, как при скачках напряжения в предсмертной агонии. Та, что висела прямо над входом, с тихим, печальным хлопком лопнула, осыпав пол осколками матового стекла. Чайник на тумбочке, до этого мирно кипятивший воду, вдруг засвистел на одной ноте. Кардиомониторы в соседних палатах взвыли разом, фиксируя аритмию там, где её не могло быть, и срываясь в панику.       В коридоре, куда выбежал Семён, послышался топот – несколько пар ног, приближающихся с разных сторон.       – Кто здесь? Что за шум? – раздался властный, прокуренный голос заведующего отделением, Михаила Борисовича, грузного, лысеющего мужчины в мятом халате, который выскочил из ординаторской прямо в пижаме – его разбудили среди ночи, и он не успел переодеться.       Но договорить он не успел. Увидев Хранителя, он попятился, наткнулся спиной на косяк и замер, как заворожённый кролик перед удавом. Его лицо, и без того красное от гипертонии и ночного дежурства, стало багровым, а затем стремительно побелело.       – Это... это что за чёрт? – прошептал он. – Кто это? Откуда? Вызовите полицию! Связь! Есть связь?       – Нет связи, Михаил Борисович, – пискнула из–за его спины медсестра Катюша – та самая, которую Семён успел подхватить по пути. – Вторые сутки нет. И света нет.       – А это что, блядь, по–вашему, не свет? – рявкнул заведующий, указывая на гудящие лампы.       Он не договорил, потому что Хранитель, не обращая на него никакого внимания, двинулся дальше по коридору. Его шаги были беззвучными, но каждый шаг отдавался в полу лёгкой, едва заметной вибрацией, как при землетрясении – только очень глубоком, скрытом от человеческого глаза.       – Стойте! – крикнул Михаил Борисович, забыв о страхе и включая режим начальника. – Стойте, я сказал! Это медицинское учреждение! Вы не имеете права! Кто вы вообще такие?! Что это за существо? Что вы притащили в моё отделение?!       – Он может помочь, – прохрипел Руслан, не оборачиваясь. – Наш друг умирает. Только он может его спасти.       – Помочь? – взвился заведующий, и в его голосе послышались истеричные нотки. – Как он может помочь? Вы посмотрите на него! Он выглядит как... как демон из преисподней! У нас тут реанимация, стерильная зона! А вы приводите... это?! Без масок, без бахил, без ничего! Это антисанитария! Это нарушение всех норм!       – У нас друг умирает, – повторила Руслана, и в её голосе зазвенела сталь. – А вы говорите о бахилах. Очнитесь, мужик. В городе пиздец. Света нет. Связи нет. Люди пропадают. А вы о бахилах.       – Я не мужик, я заведующий отделением! Хамло малолетнее. – Обиделся Михаил Борисович, но его голос уже не звучал так уверенно. – И я отвечаю за каждого пациента!       – Вот и отвечайте, – отрезала Руслана, и они пошли дальше, оставляя за собой растерянного, бледного заведующего, который всё ещё пытался найти слова, но не мог.       У входа в отделение интенсивной терапии им преградил дорогу он. Андрей Воронов, дежурный хирург. Он был в мятом, несвежем хирургическом костюме, и его каштановые волосы стояли дыбом от хронического недосыпа. Он выскочил в коридор, готовый жёстко пресечь любое нарушение порядка в своём отделении.       – Что за хрень? – рявкнул он, но, увидев процессию, замер на полушаге, оперевшись рукой о косяк. – Вишневский? Ты? Что ты здесь делаешь? И что это... что это за херня с тобой?       Его мозг, отточенный годами работы с анатомическими атласами и десятками тысяч пациентов, на секунду отказался обрабатывать входящую информацию. Рост – значительно выше двух метров. Телосложение – астеническое, кахексическое. Кожные покровы – патологически бледные, с неестественным, люминесцентным свечением. Лицо… отсутствие лица… рога… чёрт возьми, рога! И холод. Физический, измеряемый холод, снижающий температуру воздуха вокруг существа на несколько градусов.       – Саша умирает, – сказал Руслан, и его голос был хриплым, сломанным. – Врачи его теряют. Только он может помочь.       – Кто "он"?! – Андрей указал на Хранителя. – Это что, по–твоему, врач? Это... это чудовище какое–то! Откуда ты его притащил? Из леса? Из того самого леса, о котором ты рассказывал?       – Из леса, – кивнула Руслана. – Он – Хранитель. Он может вытянуть болезнь. Любую. Даже смертельные раны. Мы видели.       – Вы видели? – Андрей нервно рассмеялся. – Вы в своём уме? Он выглядит как демон из фильма ужасов! И вы хотите, чтобы я пустил его в мою реанимацию? К моему пациенту?       – Он спасёт его, – повторила Руслана, и в её голосе не было мольбы – была уверенность. – Я знаю. Он может.       – Да пошла ты со своими знаниями! – взорвался Андрей. – У нас тут наука, понимаешь? Медицина! Капельницы, аппараты, протоколы лечения! А не... языческие ритуалы с рогатыми монстрами!       – А наука твоя Сашу спасти не может, – тихо сказал Руслан. – Ты сам сказал – он умирает. У него нет шансов. А у нас есть. Хотя бы один. Ты же врач, Андрей Сергеевич. Ты должен хотеть спасти пациента, даже если для этого надо... переступить через свою гордость.       Андрей замер. Он смотрел на Руслана, на его бледное, измождённое лицо, на его горящие, безумные глаза – и видел там не ложь. Видел отчаяние. Видел надежду. Такую отчаянную, такую хрупкую, что она, казалось, могла рассыпаться от одного неосторожного слова.       – Чёрт с вами, – выдохнул он, отступая от двери. – Проходите. Но если он навредит ему – я вас всех убью. Своими руками. Клянусь своей… медицинской клятвой.       Он набрал код на электронном замке – дверь с тихим, мелодичным писком открылась, пропуская их внутрь.       Палата была царством машин. В центре, на функциональной койке, опутанный паутиной трубок, катетеров и проводов, лежал Саша. Его мощная грудная клетка мерно поднималась и опускалась в такт механическому дыханию аппарата ИВЛ. Мониторы жизнедеятельности рисовали бегущие кривые: нитевидный пульс, давление – сорок на двадцать, сатурация кислорода, с трудом удерживаемая на девяноста двух процентах.       Запах был тяжёлым, спёртым – смесь антисептиков, лекарств и той особой, сладковатой ноты, что появляется там, где смерть уже присела на край койки, ожидая своего часа.       Хранитель остановился у кровати. Его безликая маска уставилась на молодого человека, и тишина в комнате стала звенящей, почти осязаемой. Затем его длинная, бледная рука потянулась к эндотрахеальной трубке, уходящей в горло пациента.       – НЕТ! – заорал Андрей, бросаясь вперёд и хватая Хранителя за запястье. – Не трогай трубку! Ты убьёшь его! Без неё он задохнётся через три минуты! Это не игрушки, понял?!       Контакт был шокирующим. Кожа Хранителя была не просто холодной – она была абсолютно инертной, как камень, как мёртвое, отполированное временем дерево. По руке Андрея от пальцев до самого плеча пробежала волна леденящего онемения, и мышцы свело судорогой. Но он не отпустил. С выпученными глазами, не чувствуя собственных пальцев, он вцепился в эту нечеловеческую плоть, пытаясь оттащить её, оторвать от трубки.       – Ты не понимаешь, как работают его лёгкие! Как идёт газообмен! Ты убьёшь его! Любое вмешательство – и его мозг умрёт от гипоксии через пять минут! Это сложнее, чем махать своими рогами, понял?! Отойди от него!       Хранитель дрогнул. Его безликая маска повернулась к Андрею, и на мгновение – на одно краткое, как удар сердца, мгновение – в ментальном голосе промелькнула искра раздражения.       

Ты шумишь, человечишка. Ты издаёшь вибрации. Они мешают гармонии. Твоя наука – гордость слепца, который меряет бесконечность обломком своей трости. Ты лечишь следствие, поливаешь мёртвой водой то, что должно просто перестать быть, и думаешь, что это исцеление. Отойди. Я не трону твои... машины. Я обойду их. Смотри и учись, если сможешь.

      Он несильным, но непреодолимым для человека движением высвободил свою руку. Андрея швырнуло назад, и он врезался спиной в стойку с капельницами. Та с грохотом и звоном ломающегося стекла обрушилась на пол, разбрасывая капли раствора и осколки.       – Твою мать! – выругался Андрей, пытаясь подняться. – Капельница! Это был гепарин!       Никто не двинулся с места. Все заворожённо смотрели на Хранителя.       А он, повернувшись к Саше, поднёс свои длинные, паучьи пальцы к его вискам, не касаясь кожи. Расстояние между пальцами и телом было не больше сантиметра – но в этом сантиметре, казалось, была сосредоточена вся мощь этого странного, жуткого существа.       Из кончиков его прозрачных когтей потянулись тонкие, едва видимые нити. Серебристые, холодные, они мягко, словно лаская, коснулись кожи Александра. И в тот же миг мониторы взбесились.       Кардиомонитор завыл на одной ноте, фиксируя аритмию, которой не было ни в одном учебнике. Артериальное давление, которое держалось на сорока, за несколько секунд поднялось до ста двадцати, до ста тридцати, до ста сорока, и приборы зашкалили. Сатурация кислорода подскочила с девяноста двух до девяноста восьми, а затем и до ста процентов.       Тело Саши выгнулось в одной, единственной конвульсии – такой мощной, что заскрипели крепления металлической кровати, и простыни под ним натянулись, как струны. Его рот открылся в беззвучном крике, и из уголков губ потекла пена – розовая, с примесью крови. Глаза его, закатившиеся под веки, бешено вращались, как у человека в эпилептическом припадке.       – Судороги! – закричал Андрей, пытаясь подняться. – У него судороги! Это плохо! Это очень плохо! Сибазон!       – Не трогайте его, – тихо сказала Руслана, и в её голосе была такая сила, что Андрей, сам не понимая почему, замер на месте. – Он знает, что делает.       – Откуда ты знаешь?! – заорал Андрей. – Откуда, блядь?!       – Я знаю, – повторила Руслана, и её глаза, глядящие на Хранителя, были полны странной, почти религиозной веры. – Я знаю.       В этот момент конвульсии прекратились. Тело Саши обмякло, и из его рта повалил чёрный, густой, маслянистый дым. Он не имел запаха, но от него хотелось кашлять, давило на глаза, и воздух в палате стал тяжёлым, почти осязаемым, как перед грозой.       Дым сворачивался в причудливые клубы, поднимался к потолку, где распадался на тонкие, почти невидимые нити, которые втягивались в пальцы Хранителя, в его ладони, в его безликую маску. И каждый раз, когда очередная нить касалась его кожи – или того, что было вместо кожи, – она пульсировала тёмным, багровым светом, словно питалась этой чужой болью, этим чужим страданием, этой чужой, почти угасшей жизнью.       Андрей смотрел на это, и его медицинский разум, его научное мировоззрение, его вера в протоколы и капельницы – всё это рушилось, как карточный домик, как тот лоток с пробирками, что разбился минуту назад. Он видел то, что не мог объяснить. Он видел чудо. Или колдовство. Или то, что было по ту сторону и того, и другого.       – Чёрт... – прошептал он, вытирая рукой пот со лба. – Чёрт, чёрт, чёрт.       А затем всё стихло.       Мониторы, до этого взбесившиеся, постепенно успокоились. Ровная, зелёная линия пульса, нормальное давление, сто процентов сатурации. Саша лежал неподвижно, но его грудная клетка теперь поднималась и опускалась сама – без помощи аппарата ИВЛ, без трубок, без капельниц. Он дышал. Сам. Глубоко, ровно, спокойно.       Аппарат искусственной вентиляции лёгких, до этого мерно шипевший, издал последний, жалобный звук и замолк навсегда. Экран его погас, индикаторы потухли, и он превратился в груду бесполезного, мёртвого металла. Та же участь постигла все электронные приборы в палате – кардиомонитор, инфузоматы, пульсоксиметр. Они разом, как по команде, выключились, оставив после себя лишь тишину и слабый, едва уловимый запах горелой проводки.       – Что... что ты сделал? – прошептал Андрей, глядя на тёмные экраны. – Ты сжёг всё оборудование? Это стоит миллионы!       

Машины больше не нужны, – ответил голос в его голове. – Организм работает. Без них. Сам.

      – Этого не может быть, – сказал Андрей, но его голос звучал неуверенно. – Человек не может... без аппарата... с такими ранами...       

Может. Я выжег ту гниль, что плесневела в его ранах. Я вытянул ту тьму, что коренилась в его крови. Он чист. Почти.

      Хранитель выпрямился. Он казался истощённым до предела – его обычно люминесцирующая кожа потускнела, стала серой, землистой. Рога его, чёрные и грозные, словно втянулись, потеряв часть своего зловещего блеска. Весь его облик излучал бездну усталости – не той, что проходит после сна, а той, что накапливается веками, тысячелетиями, и от которой нет лекарства.       

Будет жить, – повторил он, и в этом повторении слышалась не столько радость, сколько констатация факта. – Через несколько часов очнётся. Кормить жидкой пищей. Лекарства – по минимуму. Его организм теперь работает иначе.

      Андрей хотел спросить, что значит «иначе», но не успел. Хранитель уже двинулся к выходу, и его фигура в тусклом, мигающем свете единственной уцелевшей лампы казалась огромной, неестественной, почти нереальной – как сон, от которого не можешь проснуться, как кошмар, от которого не можешь убежать.       Проходя мимо кровати второго пациента в палате – пожилого мужчины в вегетативном состоянии, с заострёнными чертами лица, с капельницей в вене и зондом в желудке, он на мгновение замедлился. Его рука чуть дёрнулась, будто в нерешительности. А затем он, не останавливаясь, проследовал дальше, к выходу.       Никто из присутствующих не заметил, что старик на кровати перестал дышать. Монитор, к которому он был подключён, погас вместе со всеми остальными приборами, и сигнал тревоги не прозвучал. Койка стояла в углу, в полумраке, и никто не смотрел в ту сторону – все взгляды были прикованы к Хранителю, к Саше, к Андрею, который стоял на коленях среди осколков стекла и пытался осознать неосознаваемое.       Утром, когда пришла новая дежурная смена, обнаружилось, что в паллиативном отделении, этажом выше, пропали трое. Не умерли – пропали. Бесследно.       Койки были аккуратно застелены – простыни натянуты, подушки взбиты, одеяла сложены в ногах. Как будто пациенты просто встали и ушли. Но они не могли встать – двое из них были в вегетативном состоянии больше года, третий – глубокий старик с деменцией, который не узнавал собственную дочь и не мог сам пошевелить даже рукой.       Медсестра, обнаружившая пропажу, Антонина Васильевна, женщина с двадцатилетним стажем, видавшая всякое, закричала. Не от страха – от непонимания. Она обошла все палаты, проверила туалеты, подсобки, даже выскочила на улицу, но пациентов нигде не было. Только койки, аккуратно заправленные, и тишина. Такая плотная, давящая тишина, от которой хотелось выть.       – С ума сойти, – говорила она, трясущимися руками наливая себе корвалол прямо в горло. – С ума сойти. Куда они делись? Как? Я же только в час ночи обход делала. Все были на месте. Все. А сейчас – пусто.       Вызвали заведующего. Тот прибежал, злой, невыспавшийся, с похмелья, но, увидев пустые палаты, посерел лицом.       – Звоните в полицию, – сказал он. – Срочно.       – Нет связи, – напомнила Антонина Васильевна.       – Тогда... – заведующий растерянно посмотрел на неё. – Тогда не знаю. Доложите главному врачу. Пусть решает. А я... я пойду, выпью.       Он ушёл, а Антонина Васильевна осталась стоять в коридоре, глядя на пустые палаты, и чувствуя, как по спине пробегает холодок. Она вспомнила ночной переполох – крики, беготню, что–то про рогатое чудовище в реанимации. Говорили, что это какой–то целитель, которого привела родня того парня, что лежал после ножевых. Говорили, что он вылечил его. Говорили, что от него исходил такой холод, что на стёклах иней выпал.       – Неужели это он? – подумала она. – Забрал их? Зачем? На что?       Она перекрестилась – привычный, почти автоматический жест, доставшийся от бабки, которая всю жизнь молилась перед иконой в красном углу.       В реанимации тоже хватились не сразу.       Только когда Андрей, придя в себя после шока, попытался наладить резервное питание для приборов, он заметил, что одного пациента не хватает.       – А где Петров? – спросил он у медсестры, указав на угол, где стояла пустая койка.       – Какой Петров? – не поняла та.       – Как какой? Лежал тут. Инсульт, вегетативное состояние.       Медсестра заглянула в журнал, потом в компьютер – компьютеры, правда, не работали, так что толку было мало. Посмотрела на пустую койку, на аккуратно заправленную постель.       – Не знаю, – сказала она. – Ничего не знаю. Может, перевели куда? Связи нет, может, перевод был, а нас не предупредили.       – Перевели? – Андрей нервно рассмеялся. – Кого перевели? Куда? У нас весь город отрезан от мира. Электричество только на генераторе. Куда его могли перевести?       Он хотел добавить что–то ещё, но передумал. Слишком много всего случилось за эту ночь. Слишком много странного, необъяснимого, пугающего. Слишком много для одного человека – даже для врача, привыкшего к смерти и страданиям.       – Ладно, – махнул он рукой. – Разберёмся потом. Спишем на... на неразбериху. Напишем в отчёте, что пациент скончался и тело было выдано родственникам. Кому сейчас есть дело до одного парализованного старика?       Но он знал. И медсестра знала. И Антонина Васильевна, и заведующий, и все остальные, кто был в ту ночь в больнице, – они знали. Исчезновение не было случайным. Это было частью чего–то большего. Чего–то, о чём не хотелось думать, о чём не хотелось говорить, от чего хотелось просто отмахнуться и сделать вид, что ничего не случилось.       Потому что если признать, что случилось – придётся признать и то, что мир, в котором они жили, не был таким, каким они его себе представляли. Что за привычной, скучной реальностью скрывается другая – тёмная, страшная, полная древних, голодных сил, для которых люди были всего лишь пищей. И что эти силы – уже здесь. В их городе. В их больнице. В их собственных душах.       И признать это было страшнее смерти.              

***

             А в городе Н–ске тем временем занимался серый, неохотный рассвет. Он не принёс облегчения – только новую, ещё более тяжёлую усталость. Люди просыпались в темноте, включали телефоны – и не находили сети. Пытались зажечь свет – и не могли. Выходили на улицы и видели чёрные, слепые окна соседей, пустые, словно вымершие улицы, и где–то на горизонте – багровое зарево от пожаров, которые никто не тушил.       Слухи ползли по городу, как тени. Говорили, что в больнице случилось чудо – какой–то парень, которого уже отпевали, вдруг встал и пошёл. Говорили, что в реанимацию пришёл кто–то из леса – огромный, рогатый, страшный – и вылечил умирающего, а заодно забрал с собой нескольких безнадёжных пациентов, которые всё равно не жили, а только мучились. Говорили, что это был сам дьявол. Говорили – ангел. Говорили – просто галлюцинация на почве массового психоза от отсутствия света и связи.       – Психоз, – ворчала Антонина Васильевна, протирая пустую койку дезинфицирующим раствором, хотя в сложившейся ситуации в этом не было смысла. – Психоз, бред, шизофрения. Не было никакого рогатого. Привиделось. С голодухи и бессонницы. Нет его. И не было.       Но она перекрестилась, прежде чем выйти из палаты.       И что–то прошептала.       Что – никто не расслышал.              

***

             Утром, часов в семь, когда Руслан и Руслана наконец вышли из больницы, их встретил холодный, пронизывающий ветер. Они стояли на ступеньках, глядя на серый, спящий город, и молчали. Внутри было пусто – не от отчаяния, а от усталости. От той особенной, выматывающей усталости, когда ты сделал всё, что мог, и теперь остаётся только ждать.       – Думаешь, он выживет? – спросила Руслана, не глядя на брата.       – Да, – ответил Руслан. – Я верю в это.       – Я тоже, – сказала она. – Наверное.       Они постояли ещё немного, а потом, не сговариваясь, пошли прочь – каждый в свою сторону. Руслан – в город, к тому, что от него осталось. Руслана – в лес, за частокол, к Хранителю.       И никто из них не оглянулся.       За спиной у них, в больничном окне, в палате интенсивной терапии, Андрей Воронов склонился над койкой Саши и проверял пульс. Тот был ровным, сильным, живым – таким, какого он не видел у этого пациента с того самого момента, как того привезли с двумя ножевыми в живот и одним – в грудь.       – Чудо, – прошептал он, вытирая пот со лба. – Просто чудо.       И он перекрестился – вслед за Антониной Васильевной, вслед за Галиной Петровной, вслед за всеми, кто в эту ночь увидел то, что не должен был видеть, и теперь пытался забыть.              

Но забыть не получалось.

      

      

Чудо или колдовство – какая разница?

      

      

Главное, что он жив.

      

      

А остальное – потом.

      

      

Потом, когда вернётся свет.

      

      

Потом, когда появится связь.

      

      

Потом, когда этот кошмар наконец закончится.

      

      

Если закончится.

      

      

Если когда–нибудь закончится.

Примечания:
11 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник