***
Погребальный перебор тягуче поплыл над землей Ордуфа. Тяжелый язык, ударяясь о стенку колокола, рождал звон, что нес могучие, чистые волны далеко за пределы города, и еще дальше дотекли бы они, если бы готова была колокольня. Но та все еще росла помалу, перестраивалась заново и опять упорно стремилась главой ввысь. Поэтому и колокола били пока на старой звоннице, оттого голос их летел близко к земле, насквозь, до внутренней дрожи пронизывая слышащих, омывая со всех сторон. Вроде один и тот же остается металл, и колокол его висит, не меняясь, а как по - разному звучит под рукой умелого звонаря. На Пасху, на воскресную мессу воспевает он светлую, торжественную радость, а ныне каждый удар, не другим на согласие, а сам по себе, тянется, как горестный вопль одинокого на безмолвии, пока не стихнет, и тогда лишь нагоняет его другой. Так темно, так тоскливо становится на душе от этого звона, встанешь посреди дела, невольно задумавшись: вот, ещё кто - то покинул грешный мир, а мне когда? Подбитые железом сапоги адъютанта быстро застучали по ступеням административного корпуса. Каждый шаг отдавался в истерзанном теле новой, ослепительной вспышкой боли. Штандартенфюрер, чья голова уже безвольно откинулась на плечо молодого офицера, судорожно глотал ртом повлажневший льдистый воздух. Его безупречный мирок рухнул, растоптанный неумолимой, жестокой жизнью, которую он презирал всей душой. В ярко освещенном коридоре первого этажа их уже ждали. - Дьявол!... - Дико выбранился Ягер, едва санитары попытались перехватить такую золотую ношу с чужих рук. Дернулся он в руках подбитой птицей, от чего адъютант опасливо пошатнулся, но все же удержал своего господина. - Не трогайте меня! - Продолжил в гневе лаять Клаус, судорожно потянувшись к пустой кобуре на поясе - и пистолет, и нож - кровопийца в кабинете остались. Чертыхались по сторонам, ругались медики на буйного штандартенфюрера, но супротив мечущегося в бешенстве Ягера никто бы не смог пойти - в такие моменты он не разбирал, где свой, а где чужой - драл до последней кровавой жилки любого. - В мой кабинет. Давай - давай - давай!... Белобокая купа обслуги из медсанчасти в почтении отступила перед лицом чужого гнева, но только не нагнавшие их чины - куда спешить, если уж все случилось? Комендант, бледный и покрытый испариной, мгновенно оценил ситуацию. Гиммлер еще на подходе к управлению потерял всякий интерес, а вот перед Геббельсом и Гудерианом позор нужно было срочно замести под ковер. - Господин генерал - инспектор, господин рейхсминистр... - В три погибели изогнулся тучный Гримм, точно болванчик, оттесняя от недостойной и взгляда драмы консулов - деспотов, - инцидент на полигоне несколько испортил наше утро. Прошу вас в мой кабинет. У меня есть превосходный французский коньяк и сигары... Мы сможем в спокойной обстановке обсудить технические итоги демонстрации. На это Гейнц Гудериан лишь сухо кивнул, потеряв к штандартенфюреру последнюю каплю интереса - сломанная игрушка не представляла для него ценности. Геббельс, окинув скрюченного Ягера последним взглядом, медленно развернулся на каблуке. - Ведите, Гримм, - холодно бросил министр пропаганды. - Очень надеюсь, что ваш коньяк окажется лучшей выдержки, чем некоторые слуги Рейха. Не взглянул больше он на Ягера, неприятно было ему, а может, досада подгрызала. Когда разбивался в досаде рейхсминистр, это не шло на пользу его жертвам, напротив, хуже он злился. А ведь поначалу Геббельс не сильно беспокоился о преждевременном рождении отродья. Он хоть и ухватист был, но упрям, грубоват, душой негибок, тонкие предметы, сердечные переживания казались ему пустыми. А может, просто позабыл он, как сам терял ум от страха каждый раз, когда время Магды приходило, как метался птицей в петле, сам себе перья ломая, сам себя раня тонкой леской, как простое слово могло благодатью пролиться или камнем прибить. Совсем позабыл и про то, что супругу свою нынешнюю брал без благословения, без одобрения, разведенную, да еще и с ребенком - по единой любви брал. Немудрено забыть, с головой увязнув в государственных делах. Покуда руководство Рейха удалялось, вычеркнув его из списков живых, адъютант внес Ягера в полумрак кабинета. Тяжелая дубовая дверь захлопнулась, отрезая их от внешнего мира. - Ну все, все... - прохрипел тот, сползая с чужих рук. Очередная схватка скрутила таз так, что он до хруста стиснул зубы, прокусив губу до крови, - отпускай. И тут их ждали, навстречу бросились фигуры в белых халатах. Тускло блеснула сталь никелированных лотков, вонь карболки, спирта и эфира - тошнотворный, стерильный запах госпиталя ударил в ноздри, пробиваясь сквозь пелену боли вперемешку с гневом. И в этот миг агония от скорбевшей вовсю поясницы отступила перед лицом парализующего ужаса. Липкий пот мгновенно покрыл все Ягерово лицо. Вспыхнули с новой силой почти забытые образы из прошлого: слепящий свет хирургических ламп, металл операционного стола, марлевые повязки. Давняя та полевая операция, в которой он оставил троичный нерв, оставила на лице шрамы не менее уродливые, чем в душе. Однажды он уж доверился медикам и расплатился улыбкой, и не позволит случиться этому вновь. Фельдфебель - пожилой человек со скорбными морщинами и бегающими от страха глазками осмелился к нему приблизиться. - Герр штандартенфюрер... - Склонился врач в полупоклоне - того требует служба даже от медиков. Старческий голос его звучал профессионально - ровно, но сквозь это заученное подхалимство так и просилась нотка предательской дрожи, - мне необходимо оказать Вам помощь по приказу господина рейсхминистра. «Не поддавайся сатане» - твердил про себя Клаус перенятое от Николая слово. Хоть и казался всем глупым мальчишка, но сведущ был, владел словом страшным, сильным, от которого и подохнуть можно, если до души доберется. И боялся Ягер этого слова, и превозносил его, пряча браслет с навитыми чужестранными буквицами под рукав - к своей крови ближе. Принялся он мерять шагами кабинет подраненным зверем, заметался в тисках, пока чуть отпустило. Но очередная волна боли, тяжелая, как гусеницы танка, раздавила его изнутри. Кулаками он с силой впился в обивку кресла, да так, что побелели костяшки. В теперь потемневших глазах плескалась кристально чистая паника. Как собака с первого удара понимает, что не вхожа она в курятню, так и та давнéшняя операция навсегда выжгла с корнем доверие к медицине, оставив лишь животный страх с презрением. В голове горела уверенность: если даст он фебелю прикоснуться сейчас, то умрет не солдатской смертью, а как выпотрошенная на бойне скотина. - Герр штандартенфюрер?... Адъютант стоял в углу, вжавшись в книжный шкаф - уж не знал, куда себя деть. - Тронешь - убью!... - Прокряхтел Клаус, еле удерживаясь от того, чтоб не взяться за поясницу, как старый дед: охватило ее огненным жгутом, когда он попробовал разогнуться. Врач, переборов страх перед ним, осмелился приблизиться, как если бы выходил на кулачный бой. Спешно отпрянул назад Клаус, спиной наткнулся на чучело, предательски заградившее ему путь для отступления. Так шутки шутить не смел прежде штандартенфюрер, если кому и смерть предрекал - исполнял все самолично, вон уже глазом проскользил по ножу. С тем и отошел неудачливый врач, понимая, что нет у него над Ягером никакой власти - силой не скрутит, добро не причинит. - Послушайте, - фельдфебель попятился в сторону Тилике, обронив голос до торопливого шепота в надежде, что не услышит его Ягер сквозь собственную скорбь. Но ухо былр острым у Клауса, уж тем более по собственной судьбине, - все началось слишком рано. Скорее всего, требуется хирургическое вмешательство, иначе... - Время уже пришло! - От обезображенного ора Ягера лопнул спертый воздух кабинета. Он рванулся подальше от пары переговорщиков, тяжело, со свистом втягивая ноздрями воздух. Заблестело лицо от холодного пота, а в глазах вспыхнул сумасшедший огонь. Поймав момент, едва слышно выспросил Тилике главный свой вопрос: - Он переживет это? Фельдфебель все мялся и мялся с ноги на ногу, прикидывая, во что ему встанет такая правда. - Моего искусства хватит спасти только одного, - выдохнул, наконец, старик, - выбор стоит за Всегерманским Рейхом. Так вот, в чем все соль - выбор стоит за Рейхом, и выбор этот был давно сделан. Истерзанное поганой службой тело воина не предназначено природой для этого чудовищного созидания - оно не выдержит. Это была дьявольская расплата за секундную слабость, за ту единственную ночь, когда Ягер позволил инстинктам взять верх над долгом. «Ну вот и все», - с пугающим спокойствием подумал Ягер, чувствуя, как сам по себе едва не оседает на пол, стреноженный. Не стало больше страха - лишь мрачное предвкушение финала. - Уйдите все. - Герр штандартенфюрер, умоляю, вам нужна помощь, иначе... - Уйдите все! - Крик Ягера сорвался на отчаянный лай. Его аж повело от поднявшейся в сердце ярости. Да долго ли будут немытыми пальцами в самую душу лезть?! Вряд ли спознал Тилике, какая буря заметалась у штандартенфюрера внутри, лицо его совсем не двигалось, ни бровей нахмурить, ни щёк развести. Уж столько надумался - уперся разум в некую стену, как глупое насекомое: шевелил лапками, но вперед не двигался. А уж сколько Клаус напереживался, себя кляня, себя же и оплакивая - душа отупела вслед за головой. Чувствовал, как жизнь по капле вытекает вместе с кровью, струится по иссиня - белым ногам. Врач попятился к тяжелой дубовой двери. - Герр Ягер, не тратьте голос... - Сделал адъютант другую попытку вмешаться в свару. - ЗАКРОЙ ПАСТЬ!!! Третье зло сорвав, Клаус помалу успокоился. Что возьмешь с адъютанта, у которого обычай бычий, а ум телячий? Ягер даже устыдился немного, хотел доброе что сказать, позаботился, видите - ли, Хайн Тилике, о нем. Но адъютант, который смолчать никак не мог и себя в обиду дать не хотел, развязал длинный язык: - Ты... бездушная тварина! Только о себе и думаешь, о себе и плачешься! - Заорал Тилике на штандартенфюрера сорвавшимся на дребезжащий визг голосом. Лицо его пошло дурными пятнами, жилы на шее вздулись, как натянутые под кожей канаты. Он кричал, едва не захлебываясь подкатившим к самому горлу удушливым, глухим и черным гневом, от которого мутилось в глазах, - сам сдохнешь - так ребенку жизнь дай! Видать, проклюнулись - таки первые перья у желторотого цыпленка, что в одночасье заспешил в боевого петуха перерасти! Поднял гребень прежде тихий и послушный умница - адъютант. От такого яростного отпора, от этой горячей, бившей через край злобы даже оробел на короткую секунду Клаус. Сроду он не видел своего прислужника таким: а ведь заорал сейчас адъютант куда похлеще самого фюрера, метал слова в лицо, как раскаленные угли. И с тем, круто рубя воздух плечом, развернулся к дверям Тилике. Сердце в груди заколотилось гулко, отдавало в виски свинцовой тяжестью - не уходи. Но на каждого скупую слезу не уронишь, на всех утешенца не сыщется, а Ягер уж выел и без того всю душу, выбесил вконец своим непробиваемым, как крупповская сталь, эгоизмом. Да и фельдфебелю в этом проклятом месте в принципе не был рад ни один живой человек. Не успел Тилике взяться за скобу, как в ту же секунду новая лютая боль вновь обрушилась тяжелой волной. Она ударила снова, разом пытаясь согнуть Клауса пополам, безжалостно, словно на дыбе, выкручивая ломящие кости, выворачивая суставы. Но он не дал ей слабины. Лишь лицо его страшно, побледнело, враз покрывшись крупной холодной испариной. Превозмогая смертную муку, разрывающую плоть на куски, Клаус тяжело, исподлобья поднял на своего адъютанта взгляд - звероватый, полыхающий нездешним огнем, но сквозь эту пелену страдания до озноба ясный. Сном теперь виделся Ягеру этот долгий - предолгий и такой злополучный день, как будто память прочь хотела вытеснить срам и досаду, которые он принес. Особенно острым стыдом отзывался обратный путь через полигон, в раскровавленной форме, посередь мертвого, глухого молчания. Нарочно он не закрывался. И так всем все понятно, закрываться - только являть робость. - Хайн! Хайнрих! Лишь раз звал по полному имени господин своего преданного слугу, да и то - в беспамятном хмеле. А сейчас, когда по уху стегнуло забытым именем, от пращуров данным, Хайн Тилике замер в дверях, как ногами прирос к дубовому паркету. - Ты... ты наследуешь за мной все имущество, - Ягер хрипел, слова давались ему ценой невероятных усилий. Он перевел лихорадочный взгляд на застывших у входа охранников и фельдфебеля. - Засвидетельствуйте! Где бы оно ни находилось и в чем бы ни заключалось - Хайнрих - Август Тилике примет все. А теперь - за дверь! Когда захлопнулась дверь, Ягер судорожно вцепился побледневшими пальцами в рукав бросившегося к нему адъютанта, притягивая его к самому своему лицу. Дыхание Клауса было обжигающим и прерывистым. - Послушай, что я скажу... - он прильнул к уху Тилике, - бери «Фенрира» и беги! Беги в вольные города. Об одном прошу - не продавай его на металл... Выменяй на усадьбу с землей и правами - без горя проживёшь всю жизнь. Сделай себе пропуск, печать в верхнем ящике стола. Ягер закашлялся, и на губах выступила розоватая пена, но он лишь крепче встряхнул за воротник адъютанта, заставляя смотреть себе в глаза. Тилике всхлипнул, мотая головой, не в силах поверить, что штандартенфюрер вручает последнюю свою волю. - И еще... - Ягер зажмурился, пережидая новый спазм. - Господи боже... Ты станешь опекуном этому ребенку. Вплоть до его двадцать первого года. Будь ему хорошим отцом, раз я не смогу. Хоть и горько было до слез со старым другом прощаться, а выбора нет. Адъютант есть самое дорогое имущество у Ягера: припекся по случайности, а стал десницей такой крепкой - двумя шуйцами не управишься. И найдет Тилике, кому мену предложить, танк в черные руки сбыть - богачом три жизни вперед проживет, не зная нужды: обозленные французы, ляхи, и те - купят, за любое ответное требованье купят! Такая техника на вооружении станет козырем в рукаве - если только не стоскуется насмерть «Фенрир» по хозяину. - Никого не впускай, - со скрипом провернув в пересохшей глотке слова, продолжил Ягер надломленным своим голосом. Лицо его, еще недавно хранившее цепкие и хищные черты, теперь заострилось, обтянулось желтой, неживой кожей. Глаза уж стекленели, наливаясь мутной поволокой, затуманиваясь той серой гиблой дымкой, из - за которой проглядывало одно лишь рвущее жилы страдание. - Только когда я умру. Понял?! - Да... г - г - герр... Клаус, - разом обессилев, словно из него выдернули стальной стержень, выдохнул адъютант, всем телом влетев в прощальные объятия. В этом сломанном шепоте засквозила вся неподъемная тоска и глухая боль рушащегося на глазах, такого привычного и незыблемого мира. Тая дыхание, Клаус незаметно потянул носом тяжелый воздух - ловил запах прислужника. Сколько служил, сколько топтал землю, столько и знал его: этот въедливый, терпкий, густо замешанный на горьком поте телесный дух юдоли. Запах этот разом ударил в голову, безжалостно возвращая в заросшую бурьяном времени печаль по Николаю. Сам воспитал, сам выучил, сам от сердца отпускает обоих. Захолонуло в груди, резануло предчувствием: «Надолго ли разлучаемся?.. Насовсем?» Тилике отступил назад тяжело, как глубокий старик. Глядя перед собой остекленевшим взором, он на неслушных ногах подошел к двери. Пальцы его дрожали, когда он нащупал стылый металл - он повернул ключ в замке дважды, наглухо отрезая их от всего суетного Рейха, от хлопотливых врачей, от всякой надежды на спасение. Он так и остался снаружи, глухо привалившись сутулой спиной к тяжелому дубовому полотну. Почувствовал, как окончательно подламываются, не держат его колени, и, царапая лопатками гладкое дерево, медленно сполз на холодный пол. А этажом выше гудело сытое, пьяное и раздольное, как на праздник, гуляние. В просторном комендантском кабинете тяжелый от дорогого табака дым пластами висел под высоким потолком, словно туман над лесами на утренней зоре. Распаренные винным жаром оберсты и безымянные штабные офицеры, позабыв про хваленую выправку, распустили уж тугие воротники мундиров. Они гомонели, смеялись, звенели хрусталем, и лица их, лоснящиеся от пота и сытости, зацвели густым багровым румянцем. - И этот бокал, - провизжал Геббельс очередную здравницу, - этот полный бокал я хочу поднять за фюрера! Так выпьем же за то, чтоб Всегерманский Рейх распространился на весь мир! Рейхсфюрер, конечно, поднял и свой бокал, но опорожнять его до дна, как сидевший по правую руку от него оберст не стал. Он и без того выпил немало - Геббельс - первый здесь господин, уже успел поднять чашу за здоровье штандартенфюрера («Хоть и «кровь», но знает толк в том, как нести службу!»), за великое наследие предков («Которое струится сквозь века!»), за СС («Как самое верное делу ведомство!»), за Вермахт, за Гудериана, за Гейдриха, за бравых солдат, даже за Гинденбурга, за бронетанковые войска, за гарнизон, за всех своих пятерых дочерей и сына по отдельности, и даже успел поднять бокал помина всем павшим. От вина он будто бы особо и не пьянел, только лицо его краснело всё сильнее, а редкий смех становился громче. Гудериан, сидевший поодаль, слушал эти трескотные речи молча. Главный инспектор бронетанковых войск навалился грузной медвежьей тушей на столешницу и, щурясь сквозь сигарный дым, методично и тяжело, как воду из ковша, тянул бренди, оставаясь при этом твердым и непоколебимым валуном. Если бы Гиммлер осушал бокал каждый тост, то он бы выглядел сейчас не лучше Адальберта Шульца точно - тот отдавал должное и правда славному янтарному коньяку и держался на стуле прямо только благодаря годам опыта в бражничестве. Но глаза у него уже блестели так стеклянно, что рейсхминистр не сомневался - уйти сам Шульц уже не сможет. Благо, что он успел перехватить его на полпути к служанкам и усадить по правую руку от себя, чтобы держать в поле зрения. Впрочем, генерал - майор грустил по поводу отсутствия прехорошеньких прислужниц недолго и принялся изводить оберста очередной бессмысленной говорильней, но помогать ему с этим Гиммлер уже не собирался. Ему хватало проблем и по левую руку. - И хочу сказать, в чью честь я поднимаю этот бокал! - Не унимался Йозеф Геббельс, и уж никто не понимал, почему он не может просто сидеть и пить молча, - наш штандартенфюрер, как и всякая «кровь», ждёт дитя! Так выпьем же за то, чтобы оно родилось здоровым и сильным! И я уверен, - рейсхминистр покачнулся, расплескивая добротное вино, - этот уберсолдат возьмет танк покрепче и послужит во благо великому Рейху! Все тут же перехватили свои бокалы, едва успев увести их из - под штофов разливающей напитки прислуги, и, проговорив поздравления, больше похожие на злые роптания, выпили. Слева от Гиммлера, куда он весь вечер старался не смотреть, чтобы не портить себе настроение, тоже донеслось что - то похожее, потом тихо звякнуло и утихло. С самого утра комендант будто старался не издавать лишних звуков, и рейхсминистр действительно не понимал, зачем тогда он уселся рядом. В первую минуту он ещё хотел прогнать его, но Йозеф Геббельс своими призывами выпить за всё на этом свете не дал ему и шанса, а после момент ушёл. Только и оставалось, что вести себя так, будто слева от него никого не было. Коменданту лагеря, Вальтеру Гримму, это общество ударило в голову посильнее любого хмеля. Хозяин кабинета, изрядно уже набравшийся, упрел в своем мундире, как в натопленой бане. Глазки его осоловели, заплыли мутной влагой, а на губах то и дело блуждала глуповатая, маслянистая улыбочка. И надо же было такому случиться, что размякшую душу коменданта неудержимо потянуло на задушевные беседы аккурат к рейхсфюреру СС. Гиммлер сидел в глубоком кожаном кресле отчужденно, сухо и прямо, словно аршин проглотил. Вся эта потная человеческая свалка, запах перегара, грязные пятна на скатертях - поднимали в нем брезгливую тревожность. Он едва пригубил шнапс, и теперь бескровными пальцами методично протирал стеклышки пенсне белоснежным платком. Гримм, тяжело отдуваясь и покачиваясь, словно груженая баржа на волне, подгреб к креслу рейхсфюрера. Нависнув над Гиммлером, он обдал того густым, как перепрелое тесто, духом. - Господин рейхсфюрер! - Проникновенно, с надрывом начал Гримм, прижимая пухлую руку к груди, отчего на его мундире опасно натянулась пуговица. - Это несказанная честь для моей скромной обители... Вы не представляете! Ягер, конечно, герой, но без вашего мудрого, всеобъемлющего руководства... Генрих Гиммлер медленно водрузил пенсне на переносицу. Сквозь круглые стекла его водянистые глаза посмотрели на коменданта с таким холодным рыбьим выражением, что любой трезвый человек немедля провалился бы сквозь землю - но Гримм был безнадежно пьян. - Гримм, - голос Гиммлера прозвучал тихо, шелестяще, но прорезал застольный гомон не хуже бритвы, - Ваше гостеприимство воистину не знает границ. Как, впрочем, и амбре. Гримм непонимающе хлопнул ресницами. До его затуманенного винным духом разума тонкая издевка не дошла. Он принял это за дружескую солдатскую шутку и раскатисто, сально загоготал, брызнув слюной: - О, господин рейхсфюрер! Вы изволите шутить! Праздник же! - Гримм качнулся вперед, фамильярно, едва не касаясь носом лица Гиммлера, и заговорщицки зашептал: - Для Вас, как самых дорогих и желанных гостей, я достал лучшее из личных запасов! Так выпьем же за здоровье нашего Клауса! Гиммлер брезгливо, чуть заметным движением вжался в спинку кресла, уклоняясь от этой вони, и ноздри его нервно дрогнули. - Здоровье штандартенфюрера находится в руках медицины, - сухо отчеканил Гиммлер, демонстративно доставая серебряный портсигар, чтобы хоть как - то отгородиться от Гримма стеной табачного дыма, - а Ваше, боюсь, находится под серьезной угрозой. У Вас, кажется, расстегнут воротник, и на лацкане... пятно неизвестного мне происхождения. Смею напомнить: солдат СС должен являть собой образец порядка даже в момент триумфа. А вы являете собой образец кабака. Улыбочка наконец - то начала медленно сползать с потного лица Гримма. До него со скрипом доходило, что начальство недовольно. - Я... виноват, господин рейхсфюрер, - пробормотал он, неуклюже пытаясь застегнуть воротник опухшими пальцами. - Оставьте пуговицу в покое, Гримм, Вы ее сейчас оторвете, - с нескрываемым отвращением вздохнул Гиммлер. - Присоединяйтесь к солдатне. Ваш голос там будет куда уместнее. Пристыженный как девица, Вальтер Гримм суетливо поклонился, едва не потеряв равновесие, и, пятясь задом, скрылся в сизой дымовой завесе, спеша затеряться среди смеющихся офицеров. А Гиммлер брезгливо достал из кармана чистый платок, промокнул губы и перевел холодный взгляд на часы. Ему было невыносимо скучно среди этой разнузданной плоти. Он и знать не знал, что прямо под его начищенными сапогами, отделенный лишь досками перекрытий и балками, в черном одиночестве выгрызает себе путь отродье, чьи ножки они сейчас так обильно обмывают французским коньяком. Контраст этот был страшен своей житейской слепотой - пока наверху жизнь плясала и хмельно гомонела, внизу, в стылой тишине, по - волчьи скалилась в лицо человеку смерть.***
А там, внутри, за закрытой дверью, зачалось страшное, совсем непонятное Хайну Тилике. Сначала сквозь толщу дуба пробились сдавленные стоны сильного человека, в кровь, до самой кости кусающего собственные руки, чтобы только сдержаться, не закричать в голос. Потом стоны эти слились, переросли в тягучий, надрывный вой, переходящий в нечто совершенно дикое, ужасающее, от чего стыла в жилах кровь. Сидя на полу, адъютант в отчаянии прижал потные ладони к ушам. Он зажмурился до красных и желтых кругов под веками, но страшные эти звуки не знали преград - они рвали перепонки, проникали под самую кожу, прямо в изболевшуюся душу. Он не впустит никого. Ни единой живой души. Даже если сам фюрер явится по душу - скорее пустит себе кусок свинца в висок, ляжет тут костьми, но не нарушит последний приказ штандартенфюрера. И если не выйдет оттуда живым Ягер, то, по крайней мере, встретит он смертный час так, как сам того хотел - по - мужски, страшно, гордо, как и служил - один. В углу пустой приемной, равнодушные ко всему человеческому горю, мерно и тяжело тикали массивные напольные часы. Медный их маятник тяжело ходил из стороны в сторону, слепо и безразлично отсчитывая утекающие сквозь пальцы минуты, которые неумолимо, как вешняя вода, уносили истерзанную жизнь Клауса. В просторном кабинете враз залегла такая глухая, мертвящая немота, что, казалось, само время остановило свой бег и замерло в ожидании. Лишь его собственное дыхание - рваное, с натужным, сиплым хрипом, ровно у загнанного по глубокому снегу старого волка - тоскливо содрогало эту страшную тишину. Из углов неторопливо, по - осеннему густо полз сизый полумрак. Он растекался по полу темной водой, сгущался над головой, пеленая комнату и словно примеривая к живому еще человеку непроглядный смертный саван. Ягер до сухого хруста в позвонках запрокинул налитую чугунным гулом голову. Пальцы его, сведенные судорогой по - коршунячьи впились в полированное дубовое древко столешницы, сдирая лак. А в самом нутре его в эту пору уже вовсю бушевала черная, разнузданная буря. Мука эта не знала ни пощады, ни края: она безжалостно крутила кости, как ломает дикий весенний ледоход гнилые сваи, и чуть ли не с мясом выворачивала наизнанку, досуха выпивая последние жизненные соки. На самом дне этого непереносного страдания, промеж ослепительных всполохов агонии между бедер, пришло к нему нежданно и просто абсолютно ясное осознание. Подкатило к горлу ледяным комом - теперь и правда все. Отмучался. Подошел его край, оборвалась жизненная стежка, и дальше расстилалась перед ним лишь одна немая, злющая вечность. Лишь одинокая лампа на столе, сиротливо горя, бросала блеклый, мертвенно - желтый свет на ворох исписанных бумаг. Лежали они на зеленом сукне мертвым, отжившим свой короткий век грузом - и было в этой стопке приказов что - то до жути тоскливое, потому как ни одна живая душа больше не склонится над ними, не станет вчитываться в потерявшие всякий смысл строки. Жизнь ушла из них, вытекла до последней капельки. А сам Клаус, уже едва цепляясь гаснущим рассудком за явь - ровно утопающий, что в кровь сдирает ногти о склизкую корягу, - тяжело сполз по стене в самый угол. Там, подле пышущего ярым и сухим жаром камина, он привалился спиной к горячей кладке в поисках облегчения. С натужным выдохом он подтянул к впалой груди колени. В этой позе, свернувшись тугим комком, он поначалу находил хоть малое спасение от грызущей нутро боли. Да только облегчение это вытекло сквозь пальцы, как вода в песок, еще час назад, безжалостно оставив его один на один с неотвратимой бедой. Внезапно новая волна ломающих кости судорог от поясницы к животу, накатила с такой сокрушительной силой, что в глазах разом свет померк. Боль рванула под самое сердце, скрутила жилы в тугой жгут. Не помня себя в этой пытке, Клаус мертвой хваткой вцепился скрюченными пальцами в собственные колени. Он рвал сукно брюк, с остервенением впивался оборванными ногтями глубоко в неподатливое мясо, оставляя на бледной коже сочащиеся горячей кровью борозды - лишь бы только этой наружной мукой хоть на единый миг заглушить ту, что уже в открытую пожирала его чрево. А звон погребальный все плакал и плакал, стенали колокола поочередно, от малого до великого, подобно возрастанию человеческих лет, и в конце вместе ударяли одним захлебывающимся вскриком - так жизнь прерывается. И снова начинался перебор, душу бередя. «Неужели на смерть мне звонят?» Клаус уже в любое лукавство был готов поверить. Звонить принято по тем, кто своей смертью умер, не нужно́й, а много ли бывает таких в Рейхе? Дыхание его, иссеченное жуткой болью, срывалось на задавленный, хриплый скулеж, который он с отчаянием силился удержать в пересохшей глотке. Мускулы, налитые дурной кровью, натянулись до звона, ровно постромки на крутом подъеме, - казалось, неведомая сила прямо сейчас рвет его изнутри на кровавые лоскутья. Боль эта не секла саблей сплеча, не колола остро - она перекатывалась тяжелыми валунами от поясницы к самому низу живота, скручивая тело в бараний рог. Крупный едкий пот прокатился по бледному лицу в три ручья, застилая глаза мутной пеленой. Зимний свой китель с рубашкой Ягер скинул с плеч уже с час как, когда стало вовсе невмоготу, и теперь взмыленное его тело тускло поблескивало в желтушном свете настольной лампы. Каждый отравленный болью вдох давался с кровью: раздутую грудь распирало, будто залили легкие кипящим свинцом, а сведенное судорогой горло давило так, что ни крикнуть в голос, ни сглотнуть. Отродье кромсало себе дорогу кинжалами, не меньше! По ту сторону затворенных наглухо дверей, в стылой темени коридора, у адъютанта сыскалась - таки отчаянная молитва за здравие своего покровителя. Стерегущий порог похлеще дракона Хайн Тилике истово шептал давно, еще с босоногого малолетства позабытые слова Розария. Пальцы его так впились в бусины четок, что костяшки взбугрились белым камнем, готовые вот - вот прорвать кожу. - ... Святая Мария, Матерь Небесная, молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей. Аминь. Святая Мария, помоги рабу своему... Слова эти падали в пустоту тяжело и страшно. Пусть бы сам фюрер грозил ему расстрелом, пусть бы на ремни резали - не преступил бы адъютант клятвы, данной штандартенфюреру. Ни единой души не пустит он в кабинет, намертво заслонив собой проход. Жмурился Тилике до цветных, огнистых кругов под веками, глотал горький ком в горле, вслушиваясь в нечеловеческий ор своего патрона, пробивавшийся сквозь дубовую толщу, - да только стоял насмерть. Знал, чуял верным нутром: Ягеру нужно было одно лишь глухое одиночество. Чтоб без этих вот сочувствующих взглядов, без липкой жалости. Ни один человек на всем белом свете не смел видеть штандартенфюрера таким - расхристанным и разломанным надвое. Из стылого окна, откуда из - за серых, припавших к земле хребтов бесчисленных бараков докатился невнятный гул. Рваный этот шум, принесенный колючим ветром, на короткий миг заставил Ягера вынырнуть из черного омута собственных скорбей, оттянул от терзавшей тело непереносимой боли. Попервоначалу гул этот походил на гомон растревоженного пчелиного роя, когда по весне в открытую разорят улей. Но не прошло и минуты, как заросшие толстой ледяной корой стекла жалобно звякнули, мелко задрожали в рамах от знакомого раскатистого рева. И от этого стального грома на потемневшей душе Клауса вдруг потеплело, словно ясным лучом пробило глухую хмарь - «Фенрир». Даже в эти страшные часы, когда смерть уже хозяйкой стояла за плечом, накрепко перевязанная связь между ними не обрывалась, не желала молчать. Сквозь этот железный гул пробивались испуганные вопли и густая ругань заметавшихся по стоянке охранников: видавший виды «Тигр» до смерти напугал их дикой вспышкой беспричинного гнева. Умом - то хотелось верить: мол, пустое это, опять нерадивые механики напортачили с ремонтом состарившегося, кашляющего порой гарью двигателя. Но сердце чуяло иное. Бился Клаус, метал по кабинету изломанное тело - и точно так же, в один голос с ним, заходился в смертной муке его стальной любимец. Тугую капитанскую слабину, вытягивающую из жил последние соки, «Фенрир» чуял паче дикого зверя. «С ума схожу», - умываясь потом, подумал Клаус. Чтобы хоть малость прийти в себя, он до сухого хруста сжал и разжал взмокшие ладони, до ломоты в суставах с нечеловеческой силой вдавил тяжелые стопы в деревянные половицы, словно ища в них последнюю опору. И нечего больше взять от этой ускользающей сквозь пальцы жизни. Вся выжженная его душа исходила одной неутолимой жаждой - хоть ползком, хоть на трех костях в последний раз добраться, дотянуться дрожащими руками до стылой брони «Фенрира». Стряхнуть бы с плеч погоны, отдать бы свои звания да кресты не глядя, как дешевый откуп, ради одного - единственного, пусть самого заунывного выезда в чистое поле. Пройти тихой ноченькой под благодатью звезд, запомниться бы в силе, да и отдать Богу душу. Пошел уж десятый час мучений. Ничего и никогда не приходит в легкости, и деторождение не является исключением из правил: Клаус никогда бы прежде не подумал, что в такой миг будет проклинать свою кровь за переменчивость так же сильно, как и превозносить ранее. Нутро его скрутило так, что он не смог вздохнуть: незримые челюсти захлопнулись на груди капканом, не позволяя впустить и порыва стоячего воздуха. Уже невластный над собой, Клаус позволил себе один - последний отчаянный вопль, перед которым все звуки в здании умолкли в неведении. Эта мука принадлежала только ему и той жизни, которая боролась за право на существование. Все остальные: адъютант, командование, врачи, Николай - они могли подождать за дверями. В выстуженном сквозняками коридоре штабного этажа стыла мертвящая темень. Лишь тусклые желтые лампы дежурного освещения бросали на паркет дрожащие неверные блики, похожие на расплескавшуюся мутную воду. Анна Ярцева кралась по этому стылому коридору невесомо, как полевая мышка под ковылем. Худенькая, хрупче весенней хворостинки, в своем не по размеру мешковатом платье, она казалась здесь случайно занесенной ветром пушинкой. Светлые ее волосы растрепались под косынкой, и большие глаза заблестели в полумраке тревожным светом. Сердце в худой девичьей груди колотилось так гулко, что отдавало в ушах набатом. Заставил ее выйти из спасительного закутка переводчицы выворачивающий душу наизнанку звериный рев: кричали так страшно, надсадно, с хрипом, и Анюте до смерти хотелось зажать уши ладонями и бежать без оглядки, но какая - то невнятная женская тревога погнала ее вперед на этот страшный звук. Надо было вызнать, что за чертовщина творится тут, пока наверху гремит пьяный пир. Она поравнялась с глубокой нишей, где пряталась в густой тени глухая двустворчатая дверь, и тут же из этого черного провала на нее вдруг метнулась тяжелая тень. Потная ладонь намертво зажала Анне рот, а другая трясущаяся рука стальной хваткой рванула ее за хрупкое плечико, втаскивая в непроглядный мрак закоулка. Анна помертвела. Ноги сразу обмякли, в глазах потемнело от ужаса. - Тс - с - с! М - м - молчи, ради Бога, молчи! - Обдавая ее лицо прерывистым шепотом, забормотал во мраке знакомый голос. Анна скосила расширенные от ужаса глаза. Это был Хайн Тилике, адъютант штандартенфюрера. Но господи, на кого он стал похож! Всегда вылощенный, застегнутый на все пуговки солдатик теперь казался сбежавшим из прямиком из лечебницы для душевнобольных безумцем. Лицо его обтянулось серой, как пергамент, кожей, а в вытаращенных глазах бился такой дикий страх, что Анне стало жутко вдвойне. Тилике дрожал крупной дрожью, как в лихорадке, его зубы мелко выбивали дробь. Он отнял ладонь от ее губ, но плечо продолжал сжимать так, что останутся синяки. - Ф - ф - фройляйн Анна... - Заикаясь на каждом слове, зашептал он, заглядывая ей в глаза с сумасшедшей собачьей мольбой, - И Вы... Вы тут... Сам Бог прислал! - Пустите... - Едва слышно выдохнула девушка, пытаясь вырваться из его мертвой хватки, - что Вы делаете?! И кто кричит? - Эт - то герр Ягер... штандартенфюрер, - Тилике всхлипнул чуть по - бабьи, жалобно и жалко. - Приказал... никого не впускать! Проклятая его гордость... А я не могу! Слышишь?! Не могу я больше слушать его вопли! За тяжелой дубовой дверью в этот миг снова полыхнуло - раздался глухой, полный нечеловеческой муки стон, перешедший в задавленный рык. Тилике сжался, втянул голову в плечи, будто его ударили кнутом. - Слышишь?! - Отчаянно зашипел он, тряхнув Анну так, что у нее клацнули зубы. - Он же живой человек! Помоги ему, фройляйн Анна... Богом молю, помоги! Ты же женщина - он тебя не убьет. Ты... ты пойди к нему! - Вы в своем уме?! - Анна, окончательно придя в себя от тряски, забилась в его руках. Ужас перед этим беснующимся от боли фрицем похолодил кровь, - что я могу сделать?! Я не врач, я всего лишь переводчик! Пустите меня, пустите сейчас же! - Нет - нет - нет... - Тилике уже не слушал. Разум его, подточенный часами стояния под этой дверью и слушанием предсмертных мук своего господина, окончательно помутился. В воспаленном мозгу пленница стала единственной соломинкой, за которую можно было ухватиться. Он круто развернул Анну, подтащил упирающуюся, насмерть перепуганную девушку к двери. - Иди... сделай хоть что - нибудь, - выдохнул он ей в самое ухо. Прежде чем она успела набрать в грудь воздуха, чтобы крикнуть охрану, адъютант навалился на тяжелую створку, приоткрыл ее ровно настолько, чтобы пролез человек, и с отчаянной силой толкнул девушку в темный провал кабинета. Анна споткнулась о порог, взмахнула руками и, едва не упав, влетела в густой, пахнущий болезнью и мужским потом полумрак. Сзади тут же сухо и быстро лязгнул замок, и она осталась в зловещей темени кабинета, где самый воздух, казалось, сделался липким от человеческого страдания. В нос ударил тяжелый дух: пахло гарью из камина и тем острым, приторно - соленым запахом свежей крови, от которого у Ани сразу захолонуло под сердцем. Она пошла вперед, ступая осторожно, как по тонкому льду над глубоким омутом. В кривом отблеске догорающих поленьев, у самой стены скорчился Ягер. Вид его, прежде грозного штандартенфюрера, теперь внушал жуткую, мешающуюся с брезгливостью жалость. Он сидел, разломанный надвое нездешней мукой, подтянув острые колени к подбородку, а под ним на дорогом паркете уже натекла темная лужа крови. Лицо его, прежде холеное, теперь вытянулось, ровно у покойника, и пошло сизыми пятнами. Аня, чуя, как мелко дрожат поджилки, потянулась рукой к столу - опереться бы, чтоб не рухнуть. Пальцы вслепую наткнулись на что - то холодное, по-змеиному гладкое. Она машинально сжала этот предмет, и в тусклом свете лампы блеснуло лезвие безобидного канцелярского ножика. Клаус, до того лежавший почти в беспамятстве, вдруг вскинулся. - Зарежешь... зарежешь меня?! - Выхрипнул он, вжимаясь спиной глубже в кладку камина так, что, казалось, камни вот - вот треснут. - Режь! Что ты, русская сука, ждешь?! Вот я - добивай!... Он зашелся в хриплом лае, похожем на смех и плач разом. Дрожащие руки его, перепачканные в крови по самый локоть, судорожно закрывали тяжелый живот. Аня вскрикнула, ровно ее кипятком обварило, и с силой отшвырнула ножик в сторону. Железка со звоном улетела под диван. Она смотрела на него, и в сердце, запекшимся от ненависти и страха за все годы войны, вдруг заворочалось неприятное чувство. Враг - он и есть враг, зверь в человеческом обличье, и поделом бы Ягеру такая страшная смерть... Да только невинная душа, что сейчас в муках пробивалась в этот мир через истерзанное тело, была ни в чем не виновата. Это грех, смертный грех, за который ни на этом, ни на том свете прощения не вымолишь. Аня решительно опустилась на колени рядом, не жалея узнической робы. - Что... что ты делаешь? - Клаус уронил голову на плечо, и губы его, искусанные в кровь, искривились в горькой усмешке. - Брось... я умираю, не старайся. Колокола уже по мне отзвонили. Беги к своим, девочка... - Вы не умрете, - Аня оборвала его жестко, и в глазах ее полыхнул такой упрямый злой огонь, что немец осекся. Она метнулась к серванту и выхватила тяжелую бутылку коньяка. Зубами вырвав тугую пробку, Аня не глядя выплеснула жгучую влагу прямо на ладони, на последок сделав щедрый глоток для храбрости, и в нос ударил спиртовой огонь. Растирая руки докрасна, она чувствовала, как вместе с хмельным духом уходит из сердца липкий страх, оставляя лишь одну волю: вырвать живую душу из когтей смерти. Но что говорить?! Что делать?! Анюта была знатоком языков, а не помощницей на родильном ложе, уж тем более для своего же палача. Каждое прикосновение к нему отдавалось отвращением, каждая минута казалась предательством памяти погибших. Господи, когда же это прекратится. Когда же он перестанет скулить, как шавка, и замолкнет наконец? Хоть бы издох, сил нет уже слушать эти вопли. Негоже мужчине корчиться и орать, как барышне какой. Лагерные служанки, и те глухой стон в груди душат, чтобы никого не разбудить. А этот… Голосит, будто режут его нутро. Так и было. Ребёнок отчаянно брыкнул во чреве своего родителя. Будто кинжалами пробивая путь сквозь плоть, он заставлял Клауса орать, что есть мочи, когда приходила очередная волна боли. Аня метнулась по кабинету дальше, словно вспугнутая птица. Полки, шкафы - все чужое - казенное. За ширмой нашелся глубокий умывальник, а при нем - стопка хрустких, до синевы выбеленных полотенец и запасные офицерские сорочки тонкого льна. Не жалея, она вцепилась в этот крахмальный лен, рванула на широкие полосы - с сухим треском, похожим на винтовочный выстрел, разошлась дорогая тканина. Нагребла полные руки этого чистого тряпья и волоком потащила к Ягеру. - Я... знаю, как сильно ты меня ненавидишь, - судорожно немец изломал брови, когда новый приступ боли скрутил нутро, - твори со мной, что хочешь, режь живьем... но ребенка не тронь. Если что... - Он с клокотанием откашлялся, выплевывая на подбородок густую кровь, - с того света достану. - Тогда помогай, дьявол! - Взорвалась наконец Анна первозданным женским гневом, отбросив всякий страх, - раздевайся! Трясущимися руками она ухватила штандартенфюрера за острые колени, разводя его бедра шире. К горлу то и дело подкатывала тошнота, мутило от густого, парного запаха крови и пота, но она давила эту слабость, загоняла вглубь. Как бы ей ни хотелось сбежать, бросить все, но заступить на эту страшную службу ни Тилике, ни кто - либо еще не мог кроме нее. Клаус безвольно подался было вслед за ее влажными руками, но тут новая, лютая боль обхватила его поперек живота, словно дубовым кулаком великана. Дыхание покинуло его, выбитое из легких, оставив лишь пустой сиплый кашель. В этот короткий миг весь белый свет для него померк, все звуки сгинули, уступив место одной лишь сплошной агонии. - Не ори! - Анюта сама не почуяла, как сорвалась на истошный крик. - Нет! Я не хочу! Н - Е - Е - Е - Е - Т!... Клаус уже не помнил себя, не сдерживал первобытных, нечеловеческих воплей. Он забился под ее руками, ровно бьется на рогатине подстреленный секач. Аня в последний миг успела отшатнуться, когда его тяжелое колено со свистом пронеслось рядом с головой. И откуда только в этом изломанном, выпитом досуха человеке бралась такая отчаянная сила? Исполненные муки вопли, попервоначалу мешавшиеся с рваными рыданиями, скоро перешли в один долгий тягучий вой. А там, за глухой дверью, Хайн Тилике, к собственному стыду и ужасу зажмурил глаза. Стоял он, изможденный бессилием перед тем первородным таинством, над которым не имел никакой власти. И шептал неистово губами латинские строки Розария, пока бурлила зарождающаяся жизнь. Из вязкого забытья Ягера вырвал обжигающий удар по щеке и голосок Анны. Казалось, она уже целую вечность бьется над ним, то и дело торопливо отирая тыльной стороной ладони застилающий глаза пот со лба. С непереносимым мучением приходилось ей наблюдать, как прямо под ее руками фриц вьется ужом, силясь вывернуться из капкана. - Послушай меня! Не кричи! Дыши медленно... еще разок, так, да - а - а!... Медленно... И только с десятого, считай, раза увещевания ее пробились сквозь стену упертости. От былого недоверия и взаимной неприязни между пленницей и надзирателем не осталось и следа - их смыло. Ягер каким - то внутренним чутьем понял нехитрое ее желание: разрешить его от этого страшного бремени поскорее. И он покорился ее приказам, со свистом втягивая в себя спертый воздух. - Еще раз, герр Ягер, - голос Анны не дрогнул, хоть ладони ее уже по самые запястья густо обагрились чужой горячей кровью, - клянусь, последний... Нечеловеческий рев разодрал воздух натопленного кабинета надвое. Переводчица даже не дернулась закрыть уши: ее скользкие пальцы, теплые от крови, уже нащупали новую жизнь. Еще одно, распоследнее усилие. Отчего ж так страшно, так нестерпимо больно?! В помутившийся разум Ягера вползла гадкая мысль: вот так он и умрет. Здесь. В обществе русской пленницы, трясущегося за дверью адъютанта и высших чинов Рейха, что сейчас этажом выше загодя справляют по нему траур. Неправильная смерть. Благородному солдату дóлжно вручать душу Богу в ревущем пламени боя, а не издыхать по - скотски в собственном кабинете. Да только это была теперь его главная битва. И пусть победа в ней стоила непомерно, страшно дорого - он готов был уплатить эту цену сполна. Еще немного, и силы окончательно покинули его. Высоко и тяжело вздымая влажную грудь, он силился изгнать из себя этот плод сладострастия и похоти, но мука затянулась свыше всякой меры. Все. Выдохся. Как падают в борозду загнанные лошади, так и он бессильно откинул темную голову к камню, позволяя глухой слабости взять над собой верх. Внезапно ветер с силой ударил в окна, распахивая их настежь, и они тут же успели покрыться колючим инеем, впуская в кабинет злой холодный воздух. Ветер заставил тяжелые тканевые занавеси захлопать под потолком, словно крылья огромной птицы - стервятника. - Я вижу ее, вижу... - Весь мир, внимание и забота Анны сузились теперь до размеров этого медленно выскальзывающего ей навстречу тельца. Всего пара ловких движений - сама не зная, откуда в ней взялась эта древняя наука, - и в ее трясущиеся руки выскользнуло осклизлое нежно - розовое тельце. Набитое лебяжьим пухом одеяло и впрямь более подобало юной деве или капризной старухе. Слишком мягкое и пухлое, оно путалось в руках, и вместо того, чтобы послушно отлететь в сторону, вздымалось вверх птичьими крыльями. Проклятая тряпка не желала ничего ему показывать - а Клаус взамен не желал с ней церемониться. Прочь, прочь, на пол, да хоть за двери, в мороз! К вящей радости, нелепое создание среди пуха тут же запищало. Не дожидаясь первого полновесного крика, Анна спешно принялась укутывать его в одеяло. И тут же, вытесняя собой затихающий рев Ягера, под сводами кабинета раздался звонкий, требовательный крик, кольнувший прямо в сердце. Она сидела на полу, тяжело и прерывисто дыша, баюкая в руках теплый, живой еще комочек, завернутый в белоснежные прежде, теперь уже запятнанные одеяла. В кабинете пристоялась густая тишина, нарушаемая лишь посвистом морозного ветра в распахнутых створках да редким хрустом прогорающих в камине углей. Весь ярый гнев, вся злоба вышли из них вместе с потом и кровью, оставив одну только серую усталость. Анна осторожно краем чистого полотенца отерла личико младенца и, пересилив дрожь в руках, глянула на Ягера. Тот лежал недвижно, закинув голову, и только по бьющейся жилке на шее можно было понять, что душа его еще дребезжит в теле. - Познакомься с дочкой... - Негромко выдохнула Аня. Голос ее прозвучал глухо, будто из колодца. Ягер с трудом приоткрыл веки. Взгляд его, пустой, лишенный былой стальной мощи, медленно переполз на белый сверток в Аниных руках. Он хотел было что - то сказать, но лишь шевельнул серыми губами, издав неясное мычание. Аня вновь склонилась к ребенку, поправляя край одеяла. Младенец притих, только мелко - мелко вздрагивал под ворохом одеял, привыкая к первому холодному воздуху этого мира. Была она крохотная, сморщенная, как печеное яблоко, с тонким светлым пушком на макушке, который в тусклом свете лампы отливал блеклой золотинкой. В этот миг младенец разомкнул веки, ровно две крохотные щелки в иную жизнь. Аня глянула - и у нее похолодело под сердцем, а по спине пробежал колючий мороз, какой бывает перед большой грозой. Один глаз смотрел на мир чисто и ясно, отливая сочной зеленью молодой майской травы, - добрый, человечий глаз, точь - в - точь как у Николая. Но другой... Он был цвета стылого подзимнего льда, густо - голубой и страшный в своем ледяном окрасе. И зрачок в нем не стоял черным зернышком, как у всех людей, а вытянулся в гадючий прорез, и без того покривленный то - ли молнией, то - ли росчерком пера. Зрачок этот дрожал, следя за пляшущими тенями на потолке, и было в нем что - то жуткое. - Господи, помилуй... - Аня помянула бога по - русски, прижимая дитя к груди, будто защищаясь от недоброго глаза. Под сердцем ныло от пустоты. Ягер поднял оба глаза на Анну - губы, язык, глотка - ничего больше не повиновалось ему, и незаданный вопрос разросся в груди чудовищной опухолью, отнявшей у него дыхание. Но помощница его, набравшись наконец смелости, его все же поняла - то ли вычитала в изломанных яростью чертах лица, то ли все это время ждала его и теперь просто позволила ответу сорваться с губ. Почти даже безобидная боль глодала его нутро беззубыми челюстями, оставляя после себя только вымерзшую пустоту. Маленькая, своевольная тварь, как же Клаус ее ненавидел - явилась прежде, чем он сам до нее добрался! Аня растерянно повела плечами, сжимая крепче пуховые одеяла. - Она… какая - то не такая. Я не знаю, что... - Покажи. Девушка прервалась на полуслове и тупо затрепыхала ресницами, словно растеряла последние крохи разума в своей голове. Идиотка. - Покажи мне это, - повторил Клаус еще раз, медленнее, чтобы до нее наконец дошло. Теперь они смотрели друг на друга - пристально и цепко. Он знал, что сейчас услышит: что не дозволено, что он болен и должен избегать всяческих волнений, что сперва его должны осмотреть врачи, а беспокоить его уродливыми младенцами запрещено указом. Боль под ними все еще не унималась, лишь насыщалась новыми оттенками: отдавала в поясницу, лозой взбиралась по позвоночнику и стекала между ног. Отродье. Надо было все - таки избавиться от него раньше, выволочь из себя, насадив на стальную спицу, и пусть бы даже они истекли кровью вместе, но оно бы сдохло у него на глазах, а не вылезло из его живота раньше срока, еще и покореженное. Клаус знал, всегда знал, с того самого дня, как понял, что понес: отродье, зачатое из его плоти и семени Николая, и родиться должно было таким же страшным чудовищем, как и они сами. Гнев бурлил внутри, клокотал, точно жидкий огонь, извергаемый вулканом, и Клаус уже ждал, когда пол под ним начнет тлеть от его жара и рассыпется серым пеплом. И эти серебристые тени на стене - разве не дым, тянувшийся из трещинок - царапин на его коже? Ягер ведь чуял его горечь, и глаза так знакомо и едко жгло - от чего еще, если не от дыма? Уставший его взгляд медленно переполз на белый сверток. Впервые за весь этот долгий - предолгий день в сердце промелькнуло робкое, едва волнуещее нутро волнение. Он, штандартенфюрер, не раз смотрел в пустые глаза мертвецов, не раз отправлял на тот свет чужие жизни твердой рукой распорядителя, сейчас до одури боялся прикоснуться к собственному ребенку. - Дай. - Затребовал он, и в этом единственном слове была одна лишь беззащитная мольба. Он потянулся было рукой, но непослушные пальцы скребнули по воздуху. Вся его выпестованная арийская гордость бунтовала против этого унижения. Ему хотелось приказать девчонке унести это отродье прочь, выбросить на мороз, с глаз долой, чтобы стереть из памяти этот кровавый позор. Девушка помедлила, охваченная смутной тревогой, но подползла ближе - не зверь же перед ней, хоть и фриц, свое дитя не загрызет. Она бережно переложила целое море пуховых одеял в чужие руки. Первая мысль была брезгливой - отшвырнуть этот мокрый, пахнущий кровью комок подальше. Но в тот самый миг, когда его огрубевшие и пальцы сомкнулись на тельце, ребенок снова разомкнул веки. - Она живая... - произнес Клаус вслух, скорее для себя. Анна же безмолвно сидела напротив, и о ее присутствии напоминало только осторожное, слишком размеренное дыхание. - Ей... не нравилось, когда я долго находился на посту. И она так и норовила ударить его посильнее, чтобы вернуть в постель. Будь она уже тогда изуродована неведомым проклятием, разве стала бы так капризничать? - Она... - подала голос Аня и ухватилась за одеяла покрепче. Ребёнок в его руках качнулся, недовольным криком озаряя день, - Вам не кажется, что ее глаза… - Она на миг замялась, но все же продолжила мысль, от очевидности которой сводило скулы, - …похожи на змеиные? Кажется? Да любой бы дурак подумал об этом первым делом. Но в чем же была вина Клауса? В чем была вина Николая? В чем они так провинились перед богами - лютеранским, православным, старыми, новыми, да какими угодно, - что сделали их ребенка таким чудовищным?... Надо было убить Ивушкина сразу. Не говорить с ним - истинным отродьем и сучьим выродком, - а расстрелять без лишних слов и удовлетворения собственного самолюбия. И ничего этого бы не случилось. И эта маленькая тварь продолжала бы портить Клаусу жизнь изо дня в день, росла бы в его чреве до срока, а после вылезла здоровой, как оно и было задумано его странной природой. Если бы только не Рейх и та высокомерная злоба, которую он посеял в душе Ягера своими требованиями. Если бы только не он. Маленькая, до чего же она была маленькая, совсем крохотная - почему? Живот ведь так сильно вырос, разве отродье должно было быть таким маленьким? Зря, конечно, ей бы ткнуться сейчас своим носом и сердито застучать худыми ножками, чтобы намекнуть о своем недовольстве: зачем его вытянули из родительского чрева так рано? Он замер, не смея отвести взора от этого жуткого зрачка, тень гордости промелькнула в его измученных чертах. Давешняя ненависть к «паразиту» вдруг сгорела дотла, вытесненная совершенно иным, страшным и тяжелым чувством - звериным торжеством и властью над этой жизнью. Он вглядывался в этот искривленный зрачок и узнавал в нем себя. Превозмогая слабость, Клаус пытался разубедить скорее себя, чем переводчицу: - Это все глупости. Вы, русские, не чтите своих предков и их знания. Едва касаясь, он провел костяшкой пальца по бархатной щечке младенца. Отчего же она родилась такой? Из - за его слов? Из - за его злости и ненависти? Из - за того, что он бросился на испытания, не подумав о ней? - Древний змей Фафнир... - голос Ягера чуть окреп, - это дракон, что стерег золото нибелунгов. Тот самый, чью кровь испил Зигфрид, чтобы обрести великую мудрость, оставил на ней свой след. Ягер завороженно смотрел в расколотый надвое зрачок. - У нас верят, что отмеченные знаком змея - это великие люди. Был даже один такой король . Ягер криво заулыбался, и висок его прижался к розовой дочкиной щеке, и тот почуял теплый, невинный дух, как пахнет животинка - малышня, которую от морозов забирают со двора в дом, жеребеночек или теля. И детки - несмышленыши пахнут так, покуда не вырастут, а дальше выветривается куда - то запах этот, и чем старше, тем хуже смердит человек. Тишина в кабинете стояла такая, что слышно было, как в камине с тяжким вздохом оседает прогоревшее полено. Аня сидела на полу, не чуя под собой ног, подкошенная усталостью. Руки, по локоть измазанные в пахучей крови, все еще предательски дрожали, а в голове гулом стоял недавний крик - то ли ее собственный, то ли этого маленького существа, что теперь тихо сопело в ворохе одеял. - Спасибо тебе, Анна... - Голос Ягера проскрежетал ржавой задвижкой. Он рванулся всем телом, превозмогая свинцовую тяжесть, и намертво вцепился своей ладонью в ее тонкое запястье. Аня вздрогнула, хотела было отпрянуть, уйти от этого липкого страха подальше, но пальцы немца держали крепкой хваткой. Под ладонью бился бешеный пульс - так буянит только пойманная в силки перепелка. Казалось, эта девчонка, сама того не зная, вместе с ним выпила горя до самого дна. Аня шумно выдохнула, и вдруг - впервые за все долгие, горькие годы плена - ее губы дрогнули в нечаянной улыбке. Сквозь всю мерзость, ненависть и колючую проволоку, ей было до слез радостно. Жизнь - она ведь выше всего. И ребенок был от любимого человека, пускай в нем текла и иная половина вражьей Ягеровой крови. В глазах взмокшего, как пахотный конь, Ягера, теперь засветился такой пытливый разум, что Ане стало не по себе. Он не просто смотрел - жадно впитывал каждое ее движение. - Я в вечном долгу перед тобой, Анна, - вкрадчиво донес Клаус, и в этом шепоте прорезалась прежняя стальная жилка, - не молчи. Говори, пока у меня есть силы слушать. Аня подняла на него глаза - загнанные, но вдруг блеснувшие нежданной смелостью. Словно это разделенное таинство сравняло их, смыло чины и звания. - Герр Ягер... могу ли я попросить у Вас... - Голос ее сорвался на высокой ноте. - Не проси! - Клаус оскалился в искривленной радостью ухмылке. - Требуй! Все, что в моей власти, все, что хочешь - требуй! Девушка замерла. В голове закружились метелью мысли. Чего бы ей, пленнице, выспросить у штандартенфюрера? Мехов, шелков, золота, парчи, новую пару ботинок? Любая другая на ее месте, бесовка какая, уже бы и медвежью шубу потребовала, и кольца с камнями. Бери, дура, пока дают! Все теперь у твоих ног - и этот кабинет, и лагерь, и штандартенфюрер. Но душа ее, изнывшая в неволе, просила иного. Она долго молчала, собираясь с духом, пока Ягер сверлил ее своим немигающим взглядом. - Я хочу домой, герр Ягер. В ответ он ухмыльнулся - горько и лукаво. И снова отвел взгляд к дочери, которая была ему сейчас интереснее всего на свете. Аня даже похолодела на миг: «Откажет, тварь... Посмеется и пинком назад, в барак, отправит...» - Я не отправлю тебя домой, - слова щелкнули в морозном воздухе кабинета промасленной плетью. - Я дарую тебе свободу. - Клаус возвысил голос, и в нем зазвенел металл прежнего штандартенфюрера, властелина людских судеб. -Ты больше не пленница, Анна. Ты - человек. Девушка не смела шевельнуться. Только слеза, тяжелая и чистая, застыла в уголке глаза. Штандартенфюрер лежал на своем кровавом ложе, но слова его сейчас рушили горы. - Ты выберешь себе домициллиум. Ты будешь называться моей «доброй сестрой» и выйдешь замуж за кого захочешь. Аня всхлипнула, закрыв лицо ладонями. Верить или не верить? Помнится, сулил ей когда - то гражданство Клаус через постылый брак, а тут - свобода, да еще и под крылом у самого дьявола... А Ягер уже распоряжался дальше. Раз в кабинете родились две новые души, и он, как настоящий отец каждой, решил дать новые имена. Хоть и минул давно день памяти святой венгерской принцессы - покровительницы всех больных и гонимых, а имя это легло на душу девушке, как родное. - Не плачь, Ханна - Елизавета Яртцен, - голос мужчины стал мягче. - Ты теперь немка, а немки не плачут.