***
Словно набитая стылой ватой тишина крыла штандартенфюрера, тяжко давила на виски. Сон не шел. Ночь безжалостно выстуживала комнату, выпивая из углов остатки тепла, и лишь серп идущего на ущерб месяца турецким клинком рассекал небо. Клаус сидел на самом краю смятой постели, а на расстоянии вытянутой руки спала и Мария. Девочка тихонько сопела, смешно морщила лоб и беспокойно ворочалась, путаясь в пеленках, словно отмахиваясь от невидимых ночных теней. На заострившихся скулах плясали пепельные блики. Он устал, ох как устал вести свою тревожную стражу. Не бессоница ела душу, а страх напополам с тоской, и дабы усмирить их, он мерным ритмом перебирали тонкую серебряную цепочку. На конце ее тускло поблескивал пожелтевший у основания волчий клык - выохоченный им же подарок дочери в обрамлении стараний мастеров златокузен. Когда Мария в очередной раз судорожно вздохнула и дернула ручкой, собираясь заплакать, Клаус мягко накрыл ее ладонью. Ощутив спасительное тепло родителя, младенец мгновенно затих, доверчиво ткнувшись щекой в его большой палец. Клаус пальцем подушечкой по острию клыка, и это почти болезненное прикосновение вернуло ему ясность. Управление не спит никогда. Даже в этот глухой час за стенами скользят наверняка тени, а жадные до чужих тайн уши могли прижиматься к дубовым панелям. Слишком уж много у штандартенфюрера появилось тайн, слишком заязвимым он стал. Клаус, сжав зубы, все сильнее сжимал украшение и нарочно не оборачивался на дочь, боялся дух утратить, снова увидев и черты Николая, и счастье бывшее, да сглупу едва не утраченное. - Давай, нареви еще реку, - сам себя обругал Ягер, чуя, как защипало глаза. А шрамы и вовсе огнем зажгло. Никто в целом свете не смог бы попрекнуть его в слезливости, да и сам забыл он, когда в последний раз плакал по - настоящему, наоборот - все уважали штандартенфюрера за неисчерпаемую живость, от которой можно было и подпитаться. А что было, когда его с дочерью соединяла одна плоть и кровь - так то со всякими бывает, уж никому не секрет. Когда измученная душа потребовала выхода единственным способом, окромя слез, Клаус не позволил себе родного немецкого, обратился он вновь к языку помертвевшего в книгах Рима. Грудь его размеренно вздымалась, задавая ритм - тягучий, как дыхание самого зимнего леса. Песня родилась не в горле, как у орущей похабные песенки солдатни, она поднималась из груди, похожая на причудливое сплетение древних наветов. Голос он явил низкий, вплетенный в ночь серебряной нитью:- O, Sancta Maria, stella noctis…
Mater gratiarum, audi vocem meam.
Gratias tibi ago pro lumine in tenebris.
Pro Maria, parva stella mea.
Sanguis de sanguine meo.
Sub hoc dente feroci, sub filo argenteo,
Serva spiritum eius. Serva animam eius.
Gratias… tibi ago.
Как у первого песенника среди всей лагерной братии, каждое слово ложилось в полумрак весомо и ладно. Клаус пел тихо, чуть раскачиваясь в такт своему же ритму. Девочка, словно вслушиваясь, задышала ровно и глубоко. Перебирая пальцами серебряную нить, штандартенфюрер петля за петлей выплетал вокруг своей постели купол, и в этой песне не было страха - только выстраданная благодарность за спокойный дочерин сон. Месяц за окном нырнул в рваную тучу, погрузив комнату в густой мрак. Клаус сжал клык в кулаке так сильно, что острие болезненно впилось в ладонь, и перевел дыхание. Следующие строки проросли темной печалью, надрывной и острой, как сам этот клык:- O, Sancta Maria, mater dolorosa…
Gratias tibi ago pro lupo in nive.
Pro Nicolao, flamma in glacie mea.
Qui mortem fregit, qui vitam dedit.
Etiamsi viae nostrae divisae sunt,
Custodi viam eius in bello.
Protege cor eius silvestre.
Gratias… tibi ago.
Он возносил свою странную молитву за Ивушкина на языке покойных в истории легионеров, и хаос мыслей, ультиматумы - все это медленно вымывалось из сознания вместе с усталостью. Последний долгий слог медленно истаял под потолками, оставив после себя лишь покой и ровное дыхание уснувшего ребенка. Клаус осторожно разжал пальцы, позволяя клыку мягко лечь рядом с бьющимся сердечком Марии. Попустила тяжесть. Латинская вязь расковала его тревоги, и теперь знал Клаус: пока цела эта нить, и еще не перерезали горло песеннику, никто не посмеет разорвать сплетенное кровью.***
Шинели столичного начальства схлынули из лагеря, точно мутная вода по весне, унося с собой спертую тревогу. Едва за важными птицами из Берлина осела грязь, жизнь в крыле штандартенфюрера вошла в странное русло. Затянутый с головой в тягучий водоворот хлопот, Клаус словно забыл о существовании пленного экипажа. Их перестали дергать на полигон, не гнали на изнурительные работы: танк щедро обкидало пылью, а узники получили почти курортную передышку. Однако один Ивушкин покоя все не знал. При каждой встрече он точил Клауса, как вода мельничный камень, выпытывая все дозволение окрестить дочь по православному обычаю. - Нельзя ей некрещеной ходить, - гудел Николай, упрямо набычившись. - Зье муст... Кирхе, да? Да, в кирхе надо. По людским законам она у нас и так вон... меж двух огней. Пусть хоть под одним божьим будет. Клауса вера давным - давно обратилась в пепел и развеялась над пылающими костелами Польши, и он слушал это мракобесие с ухмылкой. Но недосып и размягчившееся сердце сделали свое дельце. Дабы Ивушкин наконец отстал со своими заверениями, он небрежно махнул рукой - делайте, мол, что хотите, только тайно, чтобы ни одна лагерная собака не пронюхала. Таинство назначили на вечер, в святая святых пленных - в пропахшем отработанным маслом и накалом ангаре. Гараж встретил их густым дегтем сумрака, который робко разгоняли лишь трепещущие язычки лучин. Посреди этого мрака высился танк. Покрытый боевыми шрамами и копотью боец стоял здесь не просто машиной - он замер исполинским свидетелем, покорно склонившим голову перед чудом жизни. Аня стояла у гусениц, преображенная и светлая. По такому великому случаю в дело пошли роскошные летние шторы Ягеровского кабинета, безжалостно раскроенные и перешитые. Теперь кружево заструилось по ее плечам и груди богатой вуалью, делая изможденную пленом девушку похожей на сошедшую с почерневшей доски Магдалину. Рядом с ней переминался с ноги на ногу Демьян. Выбор Николая пал на него не случайно, а с посконным расчетом: пахан по кресту должен быть злющим, как сам черт, чтобы нечисть шугануть одной своей образиной. И Волчок, осознав оказанную ему великую честь, превзошел самого себя. Сейчас он держал девочку с такой истовой бережностью, словно нес полную живой воды чашу. Грудь распирало от гордости: он - то кумом командиру стал! Еще и чуть цапнул Аню шуточкой накануне, мол, плоха та кума, что под кумом не была, благо Анька - девушка незлобивая. Лицо его, обычно суровое и рубленое, сейчас разгладилось под скромным светом. Серафим на правах единственного знающего обрывки церковных таинств выступил вперед. В его надтреснутом голосе зазвучала позабытая в этих стенах певучая благодать. Запах машинного масла и солярки в ангаре причудливо сплелся с капелькой человеческой веры. Окропив лобик младенца водой из фляги, Серафим с легкой дрожью торжественности нарек ее именем - Пелагея. - А теперь, - Серафим понизил голос, строго глянув на восприемников из - под кустистых бровей, - обернитесь на запад. Отрекитесь от сатаны, от всех дел его, от всей гордыни его, и плюньте на него. Аня послушно повернула голову к воротам и одними губами сделала положенное: «Тьфу, тьфу, тьфу». Демьян же, восприняв наказ всей мощью новообретенной крестной ответственности, набрал в грудь побольше воздуха и харкнул в темноту от души - раскатисто и со смаком. - Да чтоб ни один бес не тронул! На секунду воцарилась оторопелая пауза, а затем Серафим прыснул в кулак. Тихо захихикала Аня, прикрывая лицо кружевом, и даже сам Демьян, смущенно крякнув, расплылся в широченной улыбке, пркрепче прижимая к себе крестницу. А за воротами, прильнув к щели в рассохшихся досках, замерли две тени. Николай смотрел на происходящее, почти не дыша, и в глазах заплескалась утоленная, наконец, радость. Он глядел с упоением на своих товарищей, на танк, на окрещенную дочь, и чувствовал, как выбитая войной из - под ног земля снова обретает твердость. Плотнее кутаясь в полы шинели, рядом маячил Клаус. Он приплелся сюда уже недовольный, чуть сонный и ожидающий всяких глупостей, но оказался захвачен врасплох этой диковенной в своей трогательности сценой. Когда гараж огласился смехом после молодецкого плевка Демьяна, Клаус почувствовал, как в груди вдруг стало тесно и горячо. Свет лучины через щель мазнул по лицу - железная маска штандартенфюрера вдруг треснула. Губы сами собой поползли вверх, обнажая зубы в совершенно светлой улыбке. Испугавшись было внезапной слабости, Клаус быстро вскинул ладонь, смущенно прикрывая губы пальцами. Он стоял в ночи, пряча улыбку, и смотрел, как неведомый ему православный Бог берет под крыло его дочь.***
Откровенное безделье захлестывало все безжалостнее, и Клаусу до смертной тошноты понадобилось вырваться из четырех стен. Спасительный предлог для коменданта он вытесал по - военному топорно: рекогносцировка лесных квадратов на предмет партизанских заломов и попутный отстрел дичи. Сборы в его кабинете напоминали неспешное облачение рыцаря перед богатым походом на восточную сторону. Густо настоянный на терпкости ружейной смазки, мыла и теплоты воздух казался плотным, почти как корабельная парусина. Утро это выдалось беспокойным. Обычно собиравшийся с выверенной до секунды точностью Клаус сегодня то и дело ломал свой же ритм. Он шнуровал подбитые железом егерские сапоги, но после каждого перехваченного ремешка бросал тревожный взгляд на колыбель - в самом центре кружевного моря возилась проснувшаяся дочь. Клаус взялся было за портупею, собираясь привычным жестом стянуть талию, но резковатый лязг пряжки заставил девочку вздрогнуть и по - птичьи пискнуть.И тогда - то безжалостный хозяин лагеря, не задумываясь пускавший в расход тысячи жизней, покорно опустил ремень на спинку стула. Сталь виновато отступила перед беззащитной плотью. Он завился над ней беспокойным коршуном, и подолгу, с замиранием сердца выправлял сбившуюся кружевную распашонку, а Мария вче тянула крохотные розоватые ручонки к тускло блестящим пуговицам. Ей не было дела до того, что на пуговицах этих вычеканена мертвая голова Адама - для нее это были просто манящие игрушки. Клаус осторожно подставил ей указательный палец. Его задубленая ветрами и порохом кожа встретилась со слепой нежностью детской ладошки, и в этой крохотной точке соприкосновения рассыпалась в прах вся идеология Рейха. Девочка ухватилась за палец с удивительной цепкостью, и Клаус с каждый раз замирал, боясь даже вздохнуть, чтобы не спугнуть это мимолетное счастье. Но время поджимало. Отодравшись от нее, словно срывая с раны присохшую повязку, он возвратился к столу. Споро проверил ход затвора на охотничьем штуцере, сунул в карманы запасные патроны и тяжелый нож - хиршфангер с рукоятью оленьего рога. Однако стоило сухо щелкнуть защелке патронташа, как за спиной снова раздалась требовательная возня. - Тише, моя птичка, тише, - бархатным шепотом осаживал он то ли раскапризничавшуюся дочь, то ли собственное рвущееся на части сердце. Он шагнул к колыбели в последний раз. Теперь штандартенфюрер был полностью в сбруе: затянутый в неприметное сукно, туго опоясанный скрипучей кожей, уже пахнущий морозом и грядущей кровью. Клаус наклонился так низко, что его нос щекотно мазнул девочку по лбу. Всей грудью вобрал он запах - нездешний, святой дух тепла и чистой жизни, вбирая его в прокуренные легкие про запас. Сухие и жестко очерченные губы, что прежде с жаром лобзал Николай, теперь с затаенным трепетом коснулись теплого темечка. - Я скоро вернусь. Жди, - выдохнул он в самые кружева, и в этом неловком приказе было больше отчаяния, чем во всех молитвенных песнопениях. Резко он выпрямился и отвернулся к дверям, шаг сделал чеканным. Из теплой спальни в коридор вышел уже не сомневающийся миллион раз отец, а штандартенфюрер. Выведенный на подворье мерин его задышал с нахрапом с мороза. Конь вышагивал крепкий, с грудью широкой, что кузнечные меха, и копытами величиной чуть ли не с добрую суповую тарелку. Не принято у солдат давать имена боевой скотине, мягкосердечно все это, но Клаус за глаза дал коню порекло Каштан за отливающую медной рыжиной шкуру и почерненные бабки. Перешел этот коняга по чистой случайности, по наследству, считай, от покойного бригадефюрера, что сложил голову под Варшавой. Хотели тогда сослужники на мясо пустить пришедшего с мёртвым всадником в седле коня, мол, на хвосте еще беду притащит, но Ягер не дал - забрал себе на постой. С того дня если конным и выезжал куда, то только на Каштане. Но в одном маху дал штандартенфюрер, конягу себе беря. Уж где не доглядели коноводы, а оказалось - это бастард тракененки и тяжеловоза без роду и племени, в одном строю с гордыми ганноверцами прочих офицеров не стоять ему никогда. Не сильно тогда опечалился Клаус - хоть и изяществом конь не отличался, дичились его и другие, а вот тягловой силы ему было не занимать. От пахнущей горьким потом шкуры повалил густой сизый пар, мешаясь с морозным маревом. Каштан нетерпеливо загрыз удила, пуская пенистую сукровицу по брылям, и косил на коновода налитым кровью глазом. Позади него, понуро опустив морду, топталась гнедая вьючная кобыленка - безымянная лагерная труженица со стертым крупом, послушно несшая на себе тюки переметных сум. Уже и плоть подзажила, как надо, перестало кровить, и Клаус взлетел в седло единым движением, точно врос в луку. Рыжий конь под ним немедленно засвечил, взрывая копытами ледяную корочку с земли. Но так заигрываться со штандартенфюрером было опасно даже скотине - Клаус осадил его коротко, рванув поводья до хруста. - Ивущкина ко мне, - с ленцой он бросил караульным. - И без глупостей. Оружие ему не давать, пусть зубами дичь ловит. Николая вытолкнули из ворот взашей. Двое из капо, сытые и ухмыляющиеся, напоследок ударили прикладом под лопатки, заставив пленника ткнуться лицом в колючий сугроб. Оружия ему, само собой, не полагалось - обыскали до исподнего. Николай поднялся, неторопливо утер рукавицей кровь и взглянул на Ягера снизу вверх - как внасмешку пленнику, немец теперь возвышался над ним в целый лошадиный рост. В этом немигающем взгляде не было страха - только злоба смертная. Тяжелые лагерные ворота со стоном разошлись, пуская конного и пешего в ослепительную белизну. Немец сразу пустил коня размашистой рысью, увлекая за собой на привязи и гнедую кобылу. Каштан пошел ходко, с каждым шагом выкидывая вперед крепкие ноги, а из - под его копыт в лицо трусившему позади Николаю летели ледяные комья. Началась безжалостная игра на человеческий износ. Ягер сознательно задирал темп, проверяя, когда же уже пленника замучит отдышка, да и конь под ним выгарцовывал по - царски, а Ивушкин все упрямо бежал следом, увязая по колено в хрустких снегах. Лес зазывал их ледяной стужей, сосны тянули к дороге белые мохнатые лапы, а между всадником и бегуном рос и ширился звенящий проводочек злобы. Легкие горели, будто в них щедро плеснули свинца, бушлат на спине намок и лип к телу холодным саваном. Каждые сто метров давались Николаю с боем. Он видел перед собой лишь ритмично вздымающийся круп коня да дергающийся хвост вьючной кобылы, но упрямо держал дистанцию. В какой - то момент всадник, устав, видимо, от такой скучной забавы, резко осадил мерина у опушки леса, и конь недовольно всхрапнул, перебирая ногами. Николай пробежал тогда еще несколько шагов и остановился, с присвистом дыша, уперев руки в колени. От его головы валил такой же густой пар, как и от конской туши. В глазах немца засквозило любопытство, пополам притравленное ядовитой насмешкой. - Устал? - Клаус похлопал коня по лоснящейся шее, и мерин угодливо прянул ушами. - Это теб'е не panzer. Hier muss mit den Füßen gearbeitet werden. Saubere Luft, sagen sie, ist für die Lunge nützlich. Ивушкин медленно выпрямился. Лицо его от мороза и бега потемнело, сделавшись похожим на старую дубовую кору, и капли пота замерзали на ресницах хрустальными бусинами. - Ты б пфера своего рыжего поберег, - срываясь на кашель, ответил он, глядя прямо в синие глаза. - Ему еще тебя назад тащить. Мах дир кьене сорген, не беспокойся. Я... я уж свое отбегаю. Главное, чтоб ты с седла не свалился, когда земля под ногами гореть будет, - добавил он злым шопотом. Клаус дернул щекой в недовольстве. Отношения между ними давно вышли за рамки «надзиратель - пленный» - то был уже поединок двух воль, двух стихий, двух родителей. - Н'е д'ерзи, Ивущкин. Der Wald verzeiht keine Fehler, - Ягер резко развернул коня, пуская рысью прямо вглубь бора, где вековые ели смыкали свои заснеженные челюсти. - Folgen Sie mir! Николай сплюнул под ноги кровавую слюну и, не дав себе секунды отдыха, снова рванул с места, уходя в черную тень деревьев вслед за мелькающим рыжим крупом коня. Колючая паутина лагерного ограждения и хищные силуэты сторожевых вышек окончательно растаяли в промерзлом мареве, уступив место вековому бору. Лес сомкнулся за их спинами глухо и враждебно, отрезая от остального мира. Силы оставляли Ивушкина не сразу, вытекали, подлые, по капельке. Каждый шаг по проламывающейся под тяжестью сапог ледяной кромке отдавался болью в пояснице и бедрах, а во рту стоял железистый привкус собственной крови. Понимая, что еще верста такой заячьей гонки - и он рухнет замертво, Николай решился. Выгадав момент, когда Клаус на своем уйдет вперед, он намертво вцепился в кожаную тороку вьючной кобылы. С надрывом скрипнула задубевшая на морозе сбруя, глухо звякнули переметные сумы, и кобыла, всхрапнув от неожиданности, сбилась с ровного шага. Николай, кряхтя и глухо матерясь сквозь зубы, неловким мешком перевалился через ее островатый хребет, чудом угнездившись поверх тюков. Острый слух зацепил возню позади. Клаус вполоборота обернулся, и конь, повинуясь властной руке, вкопался в снег всеми четырьмя копытами. Выбеленные холодом брови штандартенфюрера взлетели вверх, а пальцы до хруста сжали ременную плеть. Для штандартенфюрера, чья посадка была выкована прежде в кавалерии, эта раскоряченная нелепость верхом на лошади была оскорблением самого понятия верховой езды. Но он сдержался - мертвый от усталости пленник был ему сейчас ни к чему. Клаус лишь коротко скривил губы и, не сказав ни слова, дал мерину шенкеля. А для Ивушкина езда обернулась новой мукой. До войны - то на родной стороне он если и знал лошадь, то лишь в борозде - когда, упираясь сбитыми в кровь ногами в парящую пашню, наваливался грудью на плуг да тянул заскрузлые от пота вожжи, а вот жизнь в седле была ему в диковинку. Горбатая мышечная гора под ним ходила ходуном, уплывала из - под бедер, заставляла Николая судорожно вжиматься в поклажу и балансировать всем телом, ловя ускользающий баланс. Чем глубже они уходили в чащу, тем ощутимее менялся сам дух леса. Зима здесь уже неохотно сдавала свои позиции. Лес перед ними расстегивал тугой воротник снегов, земля под копытами начинала прело и сыто дышать, а с тяжелых еловых лап срывались прозрачные капли, пробивая в насте колодцы. Разрезая чащобу надвое, пролегла извилистая ниточка весеннего ручья. Освободившаяся от ледяного панциря вода была густо - синей и ледяной. Клаус, не задумываясь, пустил коня по правому берегу, выбирая приподнятые над хлябью проталины, а вот Николаева кобылка побрела по левому краю. Ручеек был курам на смех - в пол - кулака шириной, коню перешагнуть его ничего не стоило. Но сейчас эта журчащая вода пролегла между ними непреодолимой границей, словно линия фронта на свежей карте. Дальше ехали в густистом молчании. Слишком уж много несгоревшего пепла стояло между ними - искру пусти, и взорвется все. Николай, окончательно стерев себе бедра и устав бороться с тряской, смахнул рукавицей пот со лба. Тишина давила на уши хуже орудийного гула. Ивушкин прищурился, глядя на прямую, как шомпол, спину немца, и голос его, чуть хриплый, с чисто русской ленцой и хитрецой, оборвал покой: - Что ж ты в сторону - то забираешь? - Николай кивнул на бегущую меж конских копыт воду. - Дер флюсс - то - воробью по колено, переплюнуть можно. А ты аж за кусты жмешься. Брезгуешь, что ли, со мной в одно стремя идти? Или боишься? Клаус чуть натянул поводья, осаживая рвущегося вперед коня и позволяя кобыле Николая поравняться с ними, но ручей так и остался посередке. Немец медленно повернул голову, и в уголках обветренных и давно уж нецелованных губ прорезалась тонкая ухмылка. - Nein, - голос Ягера звучал негромко, но эта сухость ответа перекрывала даже шум воды. Он сделал крошечную паузу, поглаживая большим пальцем кожаный повод. - Боюсь, Кол'я, я теб'я задушу. Слишком много blutt у мен'я пить. Николай замер на долю секунды, осмысливая услышанное, а потом лающе рассмеялся. Да эта обнаженная прямота была ему куда понятнее и ближе штабного политеса! Он устроился на тюках чуть поудобнее, перехватил повод покрепче. - Ну, души, майне либер, души… - с вызовом бросил Ивушкин, глядя немцу прямо в зрачки. - Гляди только, как бы тебе самому здесь не остаться. Пфер у тебя, слов нет, гут, очень гут. Да только в лесу всякий споткнуться может, тогда уж не обессудь - кто кого вперед мордой ткнет. Ягер еще раз скупо ухмыльнулся, оценив отчаянную дерзость. Ничего не ответив, он отвернулся и тронул коня шпорами. Висевшая между ними напряга с самого лагеря никуда не делась, утратила свою подлую природу и стала чистым, как этот весенний лед, поединком двух равных, но оказавшихся на одной тропе хищников. Они снова поехали молча. Мерно покачивались лошадиные крупы, подкованные копыта со влажным хрустом вминали в оттаявшую землю прелые листья. Пахло свободой, прелью и близким снегом, а синий ручей все так же звенел между ними, уводя в самую сердцевину равнодушного ко всему леса. Весна шла нахрапом, по - хозяйски взламывая ледяные панцири и обнажая черную мякоть земли. Лошади шагали внатяг, грудью прорывая настоянный на гнилой хвое воздух, и землица под оковаными копытами больше не звенела спасительной твердостью - она напиталась талой водой и теперь сочно чавкала, засасывая бабки по самые путы. Вокруг творилось великое таинство водополья. Стволы корабельных сосен, сочащиеся терпкой смолой, курились паревом под косыми ударами еще бледного, но уже яростного солнца. Отяжелевшие эти ветви, сбрасывая с себя снежную коросту, со вздохом распрямлялись, обрушивая вниз целые водопады слепящей капели. Воздух стоял такой густой, дурманный и хмельной, что впору было резать ломтями: тянуло горькой осиновой почкой, тленом и тем невыносимо острым духом оживающей плоти, от которого у всякой живой твари сладко ноет дух. Тишина висела над проталинами глухая и прерывалась лишь натужным скрипом седельной кожи, влажным храпом запалившихся коней да хрустом валежника. Эта лесная немота пеленала всадников, словно мокрая шинель, стягивая грудь и мешая дышать. Но Ивушкина эта затянувшаяся пауза начала жрать поедом. Его неуемная натура требовала выхода, требовала искры. Трясясь на неудобных вьюках, он то и дело с нарастающим раздражением зыркал на спину штандартенфюрера. Ягер ехал впереди - застегнутый на все пуговицы своей непробиваемой спеси, влитой в седло, недосягаемый и отстраненный, словно и не было между ними того иступленного переплетения судеб, от которого и зубы стучат, и в паху сладко ноет. Николай зябко передернул плечами, запахнул поглубже ворот провонявшего бушлата, с натугой сплюнул в грязный снег и, не выдержав, решил ковырнуть эту немецкую броню. - Слышь, Кла - а - а - а- ус, - голос Ивушкина с намеренной ленцой распорол тишину, как штык мешковину. Мерин под тем сразу нервно прянул ушами, но Ягер даже шеей не повел. - Ты чего смурной - то такой весь день, бозе? Ни слова, ни полслова мне. Клаус промолчал, не сремясь понять даже десятую часть сказанного. Лишь чуть заметно повел острыми плечами, поправляя съехавший ремень штуцера. Это высокомерное молчание плеснуло керосина в тлеющий костер Ивушкиной злобы. - Вот смотрю я на тебя, и диву даюсь, - продолжил Николай, повышая голос так, чтобы он гулко заметался между сосен. - Ты ж сейчас - чисто это... как оно... сонне над нами. Висеть - то висишь, глаза блеском выедаешь, а толку с тебя - найн. Не холодишь, не греешь. Смотреть на меня тошно стало, а? Да зловредный голосок, в голове поселившийся, нашептывал: «Зачем ты, Коля, метуси́шься, домогаешься правды? Ну найдешь, а что изменится? Немец тебя сызнова полюбит?» Клаус жестко натянул поводья, заставив мерина сбиться с шага и захрапеть, вскидывая морду, и вполоборота повернул голову. Профиль его, высеченный из бледного мрамора, казался сейчас безжалостным ликом карающего божества. - Заткн'ись, Ивущ'кин, - процедил Ягер сквозь зубы. Голос его зазвучал с ядовитой сдержанностью. - Берег'и аtmung. - А чего мне его беречь? Мое дыхание, хочу - по ветру пускаю! - Николай было рванулся вперед, едва не слетев с кобылы, уперся сбитыми в кровь костяшками в жесткую луку. В его голосе прорезалась низкая нота - без тени насмешки, но полная кровоточащей обиды. - Мы с тобой, чай, не чужие теперь, чтобы в молчанку играть да глаза прятать. Было между нами… всякое. Ягер на то всем корпусом развернулся в седле. Его глаза мгновенно потемнели, налившись грозовым свинцом, и на впалых щеках живенько заиграли желваки. Одно упоминание их вырванного вопреки всем законам войны и человеческого естества прошлого ударило под дых, порвало наспех наложенные швы самообладания. И в груди у Николая уже который день грызла черная ревность. Злая полынь - трава, глухая и древняя. С того самого мига, как он узнал про дочь, вместе с радостью в душу заползла склизкая червоточина сомнения. Он смотрел на этого выточенного из чужеродной кости немца, на его тонкие черты, и все думал, думал, растравливая себе рану. Вспоминал лагерь. Вспоминал, как терся возле штандартенфюрера его прилизанный адъютантик. Как заглядывал в рот, как тенью следовал по пятам, ловя каждое слово. «А он - то изнеженный, поди, привык к теплу да ласке, - грызла Николая ядовитая мысль. - Я в бараке гнил, вшей кормил, а он в перинах лежал. Кто ж знает, как у фрицев заведено? А я теперь чужую кровь своей назову?» Это наваждение накатывало на Николая душными волнами, стоило ему только закрыть глаза и вспомнить лицо оставленной в лагере дочки. Поначалу перед внутренним взором вставала его собственная родовуха. В упрямом изломе детских бровей, во взгляде исподлобья разномастных глаз с замиранием сердца узнавал он себя. В эти короткие минуты Николай верил, что это его кровь, его семя. Порой даже чудилось, что от макушки дочери сквозь расстояние пахнет тем же прохладным речным камнем. Но стоило этой робкой радости пустить корни, как черная дурь кривила память. В аккуратном подбородке ребенка Ивушкину внезапно мерещилась трусливая утонченность, а в невинном детском прищуре чудился заискивающий взгляд штабной шестерки. Лицо Машки в его больном воображении двоилось, плавилось, как воск: родные черты вдруг перетекали в чужую физиономию, превращая дочь в дышащее доказательство измены. Эти мороки душили его ночами, травили кровь, заставляя до скрипа стискивать зубы, терзали мыслью - свое это продолжение или же ворованный грех? Одна мысль жгла изнутри глотком спирта, выворачивала наизнанку, не давала дышать. Николай сцепил челюсти так, что желваки заходили ходуном. - А ну расскажи мне, милаха… - голос Ивушкина прозвучал надтреснуто, будто он ворочал языком камни. - Скучалось по мне долгими ночами? Хас ду фермест? Или у кого еще на груди пригрелся? Клаус, до этого счищавший грязь с голенища, замер. Он медленно поднял голову, и в сузившихся глазах мелькнуло непонимание, тут же сменившееся настороженностью. - Und? - Хуй на, - Николай притерся вплотную, обдавая тяжелым духом пота и махорки, - я спрашиваю - чья кровь? Моя, или, может, адъютанта твоего? Что - то он больно резво вокруг тебя крутится, все в глаза заглядывает, сучий потрох. Слова эти ударили наотмашь, страшнее и грязнее любой пощечины. Плебейская подозрительность царапнула Ягера до самого дна души, растоптала крупицу выстраданного терпения. Тогда штандартенфюрер ударил наотмашь, втесав в разившую Николая не раз десницу всю свою ярость вместе с растоптанным достоинством, да так, что голова мотнулась в сторону, а на скуле Николая моментально вспух багровый след. - Halt die Klappe, - в этом змеином шепоте отчетливо лязгнула угроза. - Не замолчу! - По - бычьи мотнул русой головой Ивушкин, глядя на немца снизу вверх, горячо и отчаянно, - чего ты морду - то воротишь?! Так не выйдет, Клаус, все уж! Моя - не моя, а не брошу. Ивушкин тяжело перевел дух - его широкая грудь заходила тяжело под распахнутым воротом, пуская пар в морозный воздух. - Так что давай по - человечески как - то будем, фридлих нам с тобой надо... Хочешь - не хочешь, чай, не чужие теперь. В Клаус все уж думал - прикидывал, есть ли вменяемость в том, что услышал он от Николая. Да и что вообще за зверь он, можно ли хоть на ноготь верить этому перевертышу? - Да стой ты, не сердься! Стой. Не в уши, а в самое сердце вошел этот окрик, в сплетенье жил нутряных. Над оттаявшей проталиной повисла вновь тишина, казалось, было слышно, как с влажным треском лопаются на солнце клейкие еловые почки. Немец смотрел на сопряжника долго, словно пытался испепелить того взглядом. Рука в скрипучей коже до побеления костяшек вцепилась в луку седла. Вся его выверенная выдержка и дисциплина сейчас корчилась в тесной клетке, истекая кровью о прутья неприглядной правды. Наконец, Клаус тяжело вздохнул, словно выпустил из груди застрявший осколок. Он отвел взгляд, уставившись в непролазный ельник впереди. - Ты хоч'ешь friedlich... - Одними губами повторил он, пробуя странное слово на вкус, как горькое лекарство. Углы его губ надломились в вымученной усмешке. - Du bist ein Idiot, du verstehst nichts. In diesem Fleischwolf muss ich alles sein, um ihr Leben zu retten. Штандартенфюрер снова посмотрел на пленника, и в его глазах на секунду плеснулась такая черная тоска, от которой пленнику стало не по себе. - Der Mensch ist hier , - Ягер кивнул в сторону невидимого за лесом лагеря, - zerquetschen. Он оборвал фразу так же резко, как и начал. Ударил коня шенкелями да и пустил в густые тени. А Ивушкин, оставшись позади, только сплюнул в пропитанный талой водой снег красное. Но уже без злобы - с горьким вздохом, внезапно осознав, что в этот раз немец ударил его этой обнаженной правдой куда больнее, чем если бы полоснул по лицу плетью. Разговор этот малость утешил. Первый человек вслух сказал, что все еще переменится да перемелется, и мука́ будет. Да не просто утешения ради сказал, а с упованьем - когда впору было Николаю самому покрова хоть под ушастым лопухом искать. Много может правда, хоть со дна поднять, а уныние, напротив - вниз за ноги тянет. Вот и долой его! Слова эти, тяжелые, как могильная земля, упали и затерялись в весеннем гомоне леса. Но вот странное дело - стоило Ягеру выхаркнуть из себя этот гнойник, как стягивавшая его позвоночник цепь вдруг лопнула. Пусть и такая страшная исповедь сработала как кровопускание. Лес дышал весной, а весна жадно перетирала в труху любые человеческие трагедии. Выкатившееся из - за зубчатого гребня солнце ударило по глазам щедрой желтизной. Настоянный на талой воде и прели воздух ударил в голову крепче ядреной браги. Все шуршал, шептался, шипел оседающий шершавый снег. Клаус ехал впереди, и под этим настырным светом его серая форма уже не казалась саваном. Он прислушивался к тому, что творилось за спиной. А там царило чистое горе: понурый со схлынувшего гнева Ивушкин, окончательно сбившись с ритма, ухал, кряхтел и вполголоса, на чем свет стоит костерил и кобылу, и седло, и всю кавалерию Рейха заодно. Вот что значит от жизни лихой, бранной устраниться: малая хвороба уже томит. Были времена, когда мог он, неделями не спавши, не евши, рубахи не сменив, ясность ума хранить и бодрость тела. И раны будто даже не так тяготили. Один раз длинной щепицей от треснувшего бревна прошило бедро, сквозь форму в самое мясо вонзилось и наружу выставилось. Николай только тогда заметил, когда кровью вса устряпал. Теперь иначе. Может, правильно Ягер его прибрал к экипажу своему на время? Эта неуклюжая возня русского за спиной вдруг показалась Ягеру смешной и… родной. Железный рыцарь Рейха растаял, оставив в седле лишь встретившего вторую молодость мужчину. Тропка резко сузилась, зажатая между двумя пузатыми валунами. Клаус, чуть попридержав поводья, вдруг мягко сжал шенкелями конские бока и поставил огромного мерина поперек тропы, наглухо перекрыв проход. Дремавший на ходу Николай едва успел натянуть вожжи, чтобы его кобыленка не врезалась мордой в лосняшийся рыжий круп. - Тпру - у - у - у, окаянная! - Рявкнул Ивушкин, чуть не слетев в сугроб. Он вскинул голову, утирая пот со лба. - Ты чего? Клаус на это отмолчался. Он сидел вполоборота, опустив руки на луку. Льдистая серость исчезла из его глаз - сейчас они заискрились лукавым бесом, которого Ивушкин не видел со времен их первой еще встречи под упавшей звездой. Губы немца дрогнули, складываясь в едва заметную, но далеко не безобидную улыбочку. Он молча чуть осадил коня, заставив кобылу Николая попятиться задом в рыхлый снег. - Эй - эй, айфахер! - Возмутился Николай, хватаясь за гриву. - В сугроб же завалишь! Клаус лишь раскатисто рассмеялся - звуком, от которого у Ивушкина почему - то сладко заныло под ложечкой, - развернул коня и неспешным шагом двинулся дальше. Чертыхнувшись, Николай потрусил следом. Но не минуло и сотни метров, как тропа нырнула в орешник. И здесь история повторилась: Клаус снова осадил конягу, развернул его носом к носу, бок к боку с кобылой. На этот раз немец сработал ювелирно: он притерся к Ивушкину до того плотно, что их колени со стуком встретились, да и скрипнула разогретая кожа седел. - Да что за вожжа тебе под хвост попала?! - вспылил Николай, откидываясь назад, чтобы не столкнуться с немцем лбами. Запах табака, ружейной смазки и горячего мужского пота ударил ему в ноздри, будоража кровь. - Чего дуришь? Клаус подался вперед. Вся его напускная штабная строгость слетела, как прошлогодняя листва. Сейчас в нем взыграла лихая сила, от которой повеяло опасностью и чуть душным соблазном. - Ich habe beschlossen, deinem Rat zu folgen, - голос немца понизился до бархатного полушепота. Он смотрел прямо на обветренные губы русского, игриво и чуть по - страдальчески изломав брови. - Я как sonne. Не греть теб'я. - Ну и что, - Николай сглотнул, чувствуя, как под воротником вдруг стало невыносимо жарко. Он попытался отвести взгляд, но хитрый прищур держал покрепче всякого троса. - Ч'еловек мн'е нельз'я быть, - мягко парировал Клаус. Его рука оторвалась от луки, скользнула вперед и крепко ухватила Ивушкина за ворот засаленного бушлата, притягивая к себе все ближе, так, что их дыхание смешалось. - Aber ich habe nie gesagt, dass ich nicht mit dir zusammen sein darf... ein bisschen ein Biest. В глазах пленника мелькнула растерянная искра. Вся их недавняя ссора растаяла, как этот мартовский снег, смытая одной только интонацией немца. - Ополоумел ты, штандартенфюрер, совсем уже страх потерял... - Чуть пробормотал Николай, криво, но совершенно искренне ухмыляясь и уже не делая ни малейшей попытки вырваться. - Посередь леса, на лошадях... варвар, Господи меня прости. Их взгляды сцепились в жаркий, чуть ли не осязаемый узел. Клаус был так близко, что Николай видел пульсирующую жилку на лбу и серебристые крапинки в штормовой ясности глаз. Воздух в орешнике сгустился до патоки, его можно было черпать ложкой, и в этот миг, казалось, весь мир сузился до размеров этой проталины. Но Клаус не был бы собой, если бы позволил этой вязкой нежности окончательно поглотить обоих. Оплетенная кожей рукоять хлыста взмыла вверх, и сыромятная плеть с оттягом ожгла круп Николаевой кобылы. - Vorwärts! От неожиданности и жалящей боли смирная кобыленка взвизгнула, подкинула зад и, проломив грудью кусты, с места рванул в безумный галоп. И без того едва державшийся на скользких вьюках Николай от мощного рывка опрокинулся навзничь, чудом не свернув шею. - Ах ты ж, сука! - Заорал он дурниной, судорожно вцепляясь в жесткую гриву. - Куда?! Стой, холера, стой! Но кобыла, одурев боли, уже ничего не соображала. Она понеслась сквозь лес, не разбирая дороги. И замелькали черные, пузатые стволы, и полетели в лицо липкие комья грязного снега, и взревел в ушах ветер. Скачка была смертельно опасной, ведь лес - не кавалерийский манеж. Тяжелые лапы елей били наотмашь, норовя снести нерадивого всадника на землю, под копытами хлюпала смерзшаяся грязь, скрывающая склизкие корни и промытые ручьями рытвины. Ивушкин припал к конской шее, вжимаясь лицом в вонючую шерсть. Его замотало из стороны в сторону, как куль с мукой. - Ягер! Удавлю, сука! - Несся над лесом перекрывающий стук копыт мат Николая, когда очередная ветка со свистом хлестнула по плечу. А позади раздавался заливистый смех. Клаус летел следом. Огромный рыжий конь стелился над землей, играючи перемахивая через поваленные стволы, и для всадника эта скачка по весеннему бурелому была не пыткой, а чистейшим удовольствием. Он отпустил поводья и остатки благоразумия. Ветер сорвал фуражку, растрепав волосы, и вся бледность с правильностью слетела с него, как ненужная более труха. Глаза Клауса загорелись лихорадочным огнем охотника, преследующего самую свою возжеланную свою добычу, и жажда била в голову покрепче всех вин. Видя, как отчаянно и неуклюже Николай цепляется за жизнь впереди, он испытывал почти щемящее чувство восторга. Вырвавшись галопом на залитую ослепительным солнцем просеку, немец бросил поводья на широкую конскую шею, выпрямился в стременах во весь рост, и, откинув голову назад, раскинул руки в стороны. В этот краткий миг полета для него не существовало ни войны, ни Рейха, ни концлагерей, ни крови. Была только эта бешеная скорость, звон весенней капели, терпкий запах конского пота и этот упрямый пленник впереди - центр его искореженной вселенной. - Кол' я - я - я я! - перекрывая гул ветра, закричал Ягер, и этот полный радости вопль эхом ударился о макушки вековых сосен. А Николай, у которого от тряски уже лязгали зубы и темнело в глазах, лишь чудом увернулся от очередного ствола и, оглянувшись через плечо на эту летящую немецкую бестию с раскинутыми руками, только и смог выдохнуть с отчаянным ужасом: - Убью! Чуть гарцуя, мерин в несколько стелющихся махов нагнал кобыленку. Две лошади поравнялись, идя теперь стремя в стремя, и окончательно развеселившийся от собственной безнаказанности Клаус заливисто захохотал, глядя на перекошенное от ярости лицо Ивушкина. Смеялся он как прежде - не по - русски, широко и зубасто открывая рот. Слова еще не скажет, а уже по смеху одному понятно: чуженин. Но он фатально просчитался - позабыл, что загнанный в угол пленник опаснее будет даже самого злобного пса. От боли в отбитых бедрах у Николая сорвало последнее терпенье. В его гудящей от злости голове вдруг вспыхнула идея - до того жуткая, упаси господи кому еще взбредет. В тот самый миг, когда их колена вновь с треском столкнулись, Ивушкин бросил скользкую гриву, оттолкнулся, и выпущенной из пращи гирей бросился через разделявший их метр пустоты - прямо на хохочущего штандартенфюрера. Это был прыжок обреченного. Улыбка на лице немца не успела даже погаснуть, как осыпалась, превратившись в маску кристального ужаса. Оба они вылетели из седел неразделимым комом, и земля с размаху ударила в небо, а небо с хрустом обрушилось на землю. Удар был страшен. Спина Клауса первой встретилась с бугристой колеей, и из легких с жалким хрипом выбило дыхание. Форма и ватник тут же смешались в кучу - не разберешь, где чье. Ивушкин рухнул сверху, приложившись плечом о сокрытый под снегом корень так, что в глазах разом взорвались ослепительные звезды, а на зубах скрипнула грязь. Мир на секунду потух, раскололся он на осколки пульсирующей боли. Их вернул к жизни пронзительный конский визг, от которого заложило уши. Лишившийся всадника конь потерял равновесие и ужасе вздыбился, и над упавшими в снежную кашу мужчинами нависла смерть - взбешенные, налитые кровью мышцы, раздутые ноздри, кровавые белки глаз и два увенчанных стальными орлами Рейха подковами копыта, которые сейчас неистово молотили воздух прямо над головами. Одно такое копыто способно было проломить человеческий череп хрупкой скорлупкой. Страшен был сей миг, и тут в Ягера ударил испуг за их шкуры. - Weg! Не успел Ивушкин даже проморгаться, как Клаус, изогнувшись ужом в весенней жиже, мертвой хваткой вцепился в ворот его бушлата. С отчаянной силой он рванул Николая на себя. Конь с влажным гулом обрушился на то самое место, где долю секунды назад лежала буйная Николаева голова, и во все стороны брызнула прелая жижа. Мужчины остались лежать на самом краю разъезженной колеи. Оба с надрывным сипом заглатывали воздух выброшенными на берег рыбинами. Их сердца заколотились о ребра с такой неистовой силой, что, казалось, вот - вот, да и проломят грудину. Все так же Клаус полулежал на боку, и его пальцы намертво сжимали чужой воротник, словно боясь, что тот исчезнет. Его безупречная охотничья превратилась в измазанное цветастой глиной месиво. Лицо перепачкало землей, а на скуле наливалась синяком ссадина. - Ты... - Клаус зашелся тяжелым кашлем, выплевывая попавший в рот снег и хвою, - du verrückter Bastard! Морщась от боли в отбитом плече, Николай медленно приподнялся на локте, сплюнул красную от разбитой губы слюну и совершенно искренне оскалился в ответ. Их дыхание смешалось в единое облако пара. - А нехер было... - Ивушкин тоже закашлялся, взирая на поваленного штандартенфюрера со злым торжеством, - доигрался? Они лежали в грязи, перепачканные, чудом избежавшие смерти. И в этой грязной возне в лоне леса уже не было ни грамма ненависти - только звенящая охота, жар чужого тела рядом и бьющее через край притяжение. Угар отступал потихоньку, скатывался грязной водой, оставляя после себя лишь гудящую тяжесть в мышцах да боль в ссадинах. Они лежали в весенней хляби, среди переломанного кустарника, и щебет ожившего леса постепенно возвращал им рассудок. Николай с натужным кряхтением перенес вес на локти, нависая над немцем. Взгляд его, еще минуту назад сочившийся дикостью, теперь прояснился. Он обсмотрел Клауса всего сверху вниз. Тот лежал, раскинув руки по грязи, и грудь под испорченным мундиром рвано вздымалась. Да странное дело - Николай вдруг поймал себя на мысли, что никогда еще немец не казался ему таким… живым. Пригожим, как сказали бы бабы в родной деревне. «А ведь перековало тебя», - перекатывая в голове камешек мысли, рассуждал мужчина. Рождение Марии сняло с немца обмертвевшую чешую, ушла та засушенная бледность - на скулах теперь заиграла здоровая кровь, пропала скука во взгляде. В этих проклятых голубых глазах, прежде пустых, теперь раздулся ярый блеск. Ягер стал будто бы степеннее, в его лихой жестокости появилась глубина, которой есть что терять, есть, кого прятать за спиной. Намокшие стрелочками ресницы Клауса дрогнули, и он встретил этот пытливый взгляд напротив. В прищуре штандартенфюрера не было теперь дешевой игривости - только зрелое понимание того, на каком краю они оба стоят. Уголок разбитой губы дернулся, неловко складываясь в приглашающую усмешку. Этого было достаточно. Слова здесь умерли, не родившись - слова здесь были лишней пылью. Николай не стал медлить. Он подался вперед, всей своей тяжестью наваливаясь на немца, и с неотвратимостью пожара, накрыл губы Клауса своими. Поцелуй выдался долгим, вязким, как сама эта земля. В нем не было ни капли юношеской нежности - только суровая жажда. Клаус ответил жестко, перепачканные глиной пальцы зарылись в русую повитель, намертво прижимая Николая к себе. И пока они пили дыхание друг друга, в одурманенной голове Ивушкина всплыли темные слова. Шепоток из самой глубины северных непролазных лесов, от которого тоненько пртянуло могилою - губительной язвой приворота, выплыл из глубин памяти, чтобы намертво закрепить уже содеянное лихо. «Встану я не благословясь, пойду на запад не перекрестясь, из избы в двери, из ворот в чисто поле, под чернó небо… - в такт тяжелым толчкам крови прокручивал в голове Николай, сминая чужие губы. - Как сохнет старый дуб на солнцепеке, так сохни и ты по мне, душа Клауса. Чтоб тебе без меня ни дышалось, ни спалось, ни хлеб не елся, ни вода не пилась. Как зверь на привязи, у моих ног лежать будешь. Как прикажу я - и льва и дракона попирать будешь. Мое слово крепко, тяжелей алатырь - камня. Замыкаю замок, бросаю ключ в океан - море, никому вовек не достать, не отшептать…». Николай вложил в поцелуй всю свою нерастраченную силу, переплавленную в извращение. И задыхаясь под тяжестью тела, Клаус подался навстречу, не зная, что принял в себя эту незримо текущую отраву. Гухой и замешанный на сокрытой жути поцелуй стремительно перерос в нечто большее. Тяжелое наваждение нахлынуло на обоих, затапливая рассудок так же неумолимо, как весенняя вода топит низины. Николай навалился всем своим весом, вдавил немца спиной в рыхлую мякоть земли, а Клаус под этой грубой тяжестью с почти болезненной готовностью дернулся навстречу. - Не рвись ты! Спокойно. Сызнова в самую душу кольнуло, помутилось в глазах. Клаус послушно развел колени, и вес горячего тела сверху сейчас был единственным якорем, не дающим окончательно сорваться в безумие. Годами он носил на себе глухой панцирь, вытравливал все живое, и только сейчас, придавленный к земле Николаем, чьи бедра уже вжимались в него, обнажилось отчаянно жаждущее подчинения нутро. Лес сомкнулся над ними плотным малахитовым шатром. Журчание воды, хруст проседающего снега и далекий птичий гомон - все это истончилось, слившись в один густой набат крови в висках. Непослушные от ледяной грязи пальцы с остервенением рванули воротник под собой, с корнем выдирая увенчанные Адамовыми головами пуговицы. Клаус тоже не отставал - его руки судорожно распускали узлы засаленного бушлата, стягивали с широких плеч нависающего Николая ненужную более тканину. Кусачий воздух ожег кожу, но тут же отступил перед их лихорадочным жаром. Мозолистые ладони скользнули вниз по груди немца, прошлись по животу и по - хозяйски скомкали ткань галифе, стягивая их вниз вместе с бельем. Воздух между ними напитался истинным духом, бившим по оголенным нервам сильнее любых вин. От взмокшей кожи Клауса тянуло тяжким железистым духом запекшейся крови и едкой гарью. А Николай, нависая над ним и обжигая своим сбивчивым дыханием, пах спасительной прохладой камня и речной водой, что молча сносит любые преграды. Они сплелись намертво в этой весенней хляби - сгоревший пепел жадно глотал воду, рождая лишь удушливый пар сумасшествия. Чавкающая грязь обжигала голую спину, но этот пронзительный холод лишь до стона подчеркивал полыхающий жар тела сверху. Николай грубо перехватил узкие запястья немца, намертво вжимая их в прелую землю по обе стороны от головы. Застреножив немца, он оторвался от искусанных губ и скользнул языком вниз по подбородку, к покорно открытому горлу. Клаус рвано вздохнул, когда губы нашли пульсирующую жилку на шее. Он даже дрогнул всем телом, и из горла вырвался низкий стон - мешанина боли и тягучего наслаждения. Николай распахнул глаза, нависая над ним, и поразился. В потемневших зрачках Клауса больше не было более ни капли превосходства. - Кол'я… - простонал Клаус, и это имя прозвучало как отчаянной просьбой. Тот ослабил хватку на запястьях, и ладони Клауса мгновенно впились в широкую спину напротив, оставляя на ней смазанные следы. Николай вошел в изломанный ритм неспешно, с тяжестью впечатываясь в податливое тело под собой. На это немец лишь глухо вскрикнул, спиной выгнулся так сильно, что кожа оторвалась от ледяной земли, а ногти до крови впились в плечи Николая. Каждое движение было глубоким, выверенным горькой страстью, настоянной на взаимной ненависти и страсти. Николай брал свое по праву до дна, выбивая рваные вздохи, и с каждым новым толчком все глубже укоренялся в нем, прошивая душу, тело и разум насквозь. Сгинули во прахе вместе и Рейх и Союз - остались лишь влажный звук сталкивающихся тел, тяжесть и слепящее чувство слияния. И когда весенний лес вокруг потерял очертания, растворился в пульсирующем свете, они, содрогаясь в долгом крике на двоих, познали непреложную истину: напитавшаяся страстью земля стала единственным свидетелем примирения врагов. Душная горячка отхлынула, оставив после себя только гул двух загнанных сердец. Чащоба медленно остывала вместе с ними, принимая в свои сырые объятия человеческую слабость. Тварь, подумал Николай. Для него - мужика простого, к такой выворачивающей нутро ласке не привыкшего, это наслаждение было сродни удару. Чай, всего третий раз в жизни они вот так, без боя, сошлись насмерть, но уже на другой передовой. Ивушкин задышал тяжко, как запалившийся конь, лоснящаяся от пота и перемазанная грязью спина заблестела в косых лучах. Да уж, выжал его немец досуха, все силы выпил без остатка, но в усталости сейчас впервые за долгий срок загуляла славная сытость. Николай с влажным хлюпаньем оторвался от распластанного под ним немца и по - медвежьи перевалился на бок, прямо в рыхлый снег. Клаус же остался лежать на спине, его волосы извалялись в грязи, а на исцарапанной коже алели следы ретивой любви. Мог бы кто подумать, да позору не оберешься от вида бездонной неги охотника, получившего, наконец, свое. Николай, чуть отдышавшись, оперся на локоть и с густым удовольствием окинул взглядом лежащего рядом штандартенфюрера. Взгляд его был маслянистым и чуть оценивающим. - Ну ты жару да - а - ал... - С грубоватой хрипотцой протянул Ивушкин, вытирая пот со лба. Голос его, еще не остывший от крика, дрожал довольным рокотом. - Батька твой, поди, по самой весне тебя зачинал. Вон сколько в тебе дури… Разнеженный Ягер даже не пошевелился. Он лишь медленно приоткрыл тяжелые веки, и уголок его искусанных губ чуть дрогнул, складываясь в ленивую усмешку. Немец промолчал, позволяя Николаю упиваться триумфом, но в этом молчании сквозило лукавое понимание, кто кого на самом деле в этой грязи обуздал. Ивушкин хмыкнул, отвернулся и потянулся в сторону. Сгреб широкой пятерней пригоршню ноздреватого снега, с жестким хрустом растер он снег по пылающему лицу, смывая пот, грязную испарину и дурманный дух чужой крови. Ледяная вода вернула ясность ума, смыв последние остатки морока, и пленник снова повернулся к Клаусу. Теперь в его глазах больше не было той пьяной поволоки - на смену ей пришла упрямая основательность. - Девка - это, конечно, хорошо. Стерпится, - Николай чуть подался вперед и жестко провел мокрым от талого снега пальцем по скуле немца, стирая грязь. Голос его зазвучал без шуток, - но сына ты мне, Клаус, все - таки должен. Имей в виду. Немец прикрыл глаза от прикосновения мокрой руки и коротко выдохнул сквозь зубы - не то соглашаясь, не то отрицая этот новый вызов.