Сотни незавершённых портретов незнакомца

Горячая работа
PG-13
Завершён
24
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 425 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

in room of fading light

Настройки
Примечания:

      Futile Devices (Doveman Remix) — Sufjan Stevens

      «Я пришёл, чтобы посмотреть, как он рисует. Мастерская — особое место, где дышать кажется чем-то запретным, а время и вовсе прекращает свой ход. Там всегда сидит художник, к чьей коже прилипает запах еле уловимых нот льняного масла и стойкого аромата растворителя. Всегда стоит сладковатый аромат краски, плотно граничащий с чем-то металлическим.       На стенах закреплены десятки полотен, но почти все они одинаковы. И всё же вовсе разные. Повсюду лишь лица, лица, лица. Чужие, но столь похожие друг на друга. Иногда мне кажется, что он пытается написать одно и то же выражение, но никак не может поймать его в своём разуме, чтобы перенести на холст. Некоторые портреты незавершённые — там, где должны быть глаза, остаётся лишь грубая тень. А некоторые уже покрыты лаком и блестят в полумраке, отражая свет, как капельки воды на лесном лугу.       Каждый раз, когда открываю дверь, я сразу чувствую: пахнет краской. Несколько нот пряного, неуловимого — может, его кожи. Я всегда думал, что запахи честнее слов. У него запахи говорят громче, чем он сам. Масло и терпентин, кофе и усталость, пыль и грамм одиночества.       Всё перемешано и слишком живое.       Он стоит у мольберта, как всегда, спиной ко мне. Даже не поворачивается. Только рука двигается плавно, медленно — он пишет не кистью, а оголёнными до предела нервами. Я смотрю, как ткань холста дрожит от его дыхания, и ловлю себя на том, что затаил своё.       Пара капель упала, разбежавшись рябью по пожелтевшим страницам потрёпанного блокнота. Но Ёнджун не мог остановиться и продолжал читать роман.       — Ты опять не закрыл окно, — говорю я тихо, боюсь спугнуть его вдохновение.       Он чуть поворачивает голову, но всё так же не смотрит на меня. Снова.       — Оно должно быть открытым, — отвечает он. Голос привычно отдаёт хрипотцой, ведь его молчание всегда громче любых слов. — Иначе краска сохнет неправильно.       Я киваю, но это бессмысленно — он не видит. Мне остаётся лишь пройти дальше, стараясь не задеть разбросанные тряпки и банки. Каждый шаг отзывается лёгким скрипом пола. Всё вокруг дышит им, и я чувствую его в каждой вещи — даже в отпечатках пальцев на чашке, конечно же, в капле краски на стекле и в тени, что тянется к его ногам.       На мольберте снова портрет. Мой. Точнее, кого-то, кто на меня похож. Но этот человек не я. Я не знаю, что во мне он видит. Но почему-то пишет меня ярким, иногда недосягаемым. Но я ведь рядом. Я другой. Иногда мне кажется, что он пишет не моё лицо, а то, как он меня чувствует. Или не чувствует вовсе. Ничего не чувствует ко мне. Но продолжает писать, добавляя свои идеалы к моему образу.       — Ты снова сделал глаза другими. — Мой голос не дрожит.       — Они не твои, — отвечает Ёнджун спокойно.       Для него мои слова — бесполезная трата словесного потенциала. Но я продолжаю, не хочу останавливаться говорить:       — А чьи?       Он молчит, а я смеюсь. Мне остаётся только сесть на подоконник и смотреть. Иногда, как свет ложится на его руки. Иногда, как Ёнджун хмурится, пытаясь передать глубину чужих глаз. Снова не моих. Иногда мне приходится смотреть на движения его пальцев, перепачканных охровой краской. Они всегда красивее слов, которые он произносит. Иногда я думаю, что хочу быть кистью в его руке — чтобы хоть раз он держал меня так же уверенно.       Ёнджун снова делает мазок — осторожно, почти благоговейно. И я понимаю, что он никогда не напишет меня таким, каким я есть. Только таким, каким ему нужно. Его любовь к моему образу безупречна. Его равнодушие ко мне — тоже.       Я остаюсь сидеть в тишине, слушаю, как краска шуршит по холсту, и думаю, что, может быть, именно это и есть — быть рядом с ним. Не вместе. Просто рядом.       Хотя я правда надеюсь, что когда-нибудь ты правда посмотришь на меня так же. С таким же выражением лица, с той любовью, которой ты одаряешь незнакомца на полотне».       Громкий хлопок разнёсся по тёмной мастерской. Блокнот отлетел в кучу холстов с одним и тем же лицом и попал в портрет, написанный красной масляной краской, — но Ёнджун не замечал этого. Глаза наполнились слезами — он любил сильнее писателя, написавшего их историю. Но он никогда не был готов озвучить это вслух. Осталась лишь боль меж рёбер — томящая и испытывающая. Остались лишь воспоминания, недосказанности и слова, что так и не смогли покинуть его бесполезные уста.

***

      Каждый звук в выставочном зале был густым. Все присутствующие находились в хрустальном бокале и наполняли его до краёв тихими голосами, скрипом паркета и незначимой музыкой. Свет софитов — холодный и безразличный — выхватывал из полумрака острые грани скульптур, превращая их в мираж, в сон, где повсюду разбросаны чудеса света. В самом сердце этого сна, отстранённый и недвижимый, как очередная скульптура, стоял Ёнджун.       Его взгляд скользил по экспонатам, но не видел их. Он был обращён вглубь себя — на ту выставку тихих терзаний, что всегда жила внутри него. Свет играл в чёрных волнах его волос, оттенял резкую линию скулы.       Он был картиной в самой изысканной раме — раме собственного одиночества.       Бомгю стоял по другую сторону зала, заворожённый не скульптурами, а им. Он наблюдал за Ёнджуном с того самого момента, как переступил порог. Видел, как тот дышит медленно, будто экономя воздух, как пальцы едва заметно вздрагивают, касаясь запястья.       Внутри Бомгю что-то замерло.        Там, где обычно роились дерзкие шутки и легкомысленные комплименты, возникла странная, давящая на грудь тишина. Из этого давления поднялось желание — не просто посмотреть, а быть увиденным. Быть допущенным в тот хрустальный купол, что окружал незнакомца.       Он рискнул и двинулся вперёд; каждый шаг по скрипучему паркету отдавался в висках глухим стуком. Бомгю по ощущениям пересекал не просто пространство зала, а границу между миром шума и тишины. Он чувствовал себя идиотом, делающим первый шаг на ледяную стену, где нет страховки, а есть лишь глупая, необъяснимая надежда на сказочную удачу.       До Ёнджуна оставалось меньше метра, и Бомгю почувствовал исходящий от него непостижимый холод. Он видел каждую ресницу, отбрасывающую тень на бледную кожу, каждую ниточку на чёрном свитере, скрытом под пиджаком. В горле пересохло, и все заранее придуманные фразы вылетели из головы вихрем тревоги и нервного возбуждения.       — Эта работа… — начал Бомгю, кивнув в сторону абстрактной бронзовой фигуры, застывшей в мучительном изгибе. — Она похожа на вопрос, на который нет ответа. Не находите?       Ёнджун медленно повернул голову. Его взгляд встретился с Бомгю, что мялся с ноги на ногу, чувствуя себя глупцом. В глубине тёмных глаз, за слоем льда и отстранённости, что-то дрогнуло — мимолётная тень удивления.       — Вы не похожи на того, кто интересуется абстракцией.       Ёнджун произнёс это не с упрёком. Слова повисли между ними невидимым грузом. Бомгю сглотнул, а в голове роились сотни мыслей: заготовленные галантные фразы, остроумные шутки, легкомысленные комплименты. Но все они рассыпались в прах, столкнувшись с пронзительной простотой.       — Возможно, я просто искал ключ, чтобы её понять, а вы… — запнулся Бомгю. Собственный неуверенный голос вдруг показался ему чужим. — Вы выглядите так, будто уже знаете все ответы. Или вас не интересуют вопросы?       Уголок губ Ёнджуна дрогнул на миллиметр. Не улыбка, но что-то близкое к ней. Бомгю почувствовал, как тревога внутри сдаёт позиции.       — Вопросы — это и есть материал, — произнёс Ёнджун, и его глаза снова скользнули по изломам бронзы. — Глина, гипс, металл. Художник не отвечает. Он воплощает сам вопрос, придаёт ему форму. А зритель…       Он впервые посмотрел прямо в глаза Бомгю.       — Зритель приносит сюда свой собственный хаос и смотрит, увидит ли он в нём отражение.       — А если отражение искажено? — выпалил Бомгю, внезапно ощущая почву под ногами в этой странной философии. — Что, если человек приносит сюда слишком много собственных трещин?       — Тогда это уже не отражение, — тихо ответил Ёнджун. — Это диалог. Трещина на трещине. Рождение нового смысла.       Диалог подошёл к логическому завершению, и тишина между ними стала давящей. Бомгю хотел сказать что-то ещё, найти слова, чтобы продолжить разговор и выразить свой восторг перед философией незнакомца, явно разбирающегося в искусстве. Когда его рот приоткрылся, дабы что-то сказать вдогонку, к ним решительно подошла высокая женщина в строгом костюме с бейджем куратора.       — Мистер Чхве, прошу прощения за беспокойство. — Её голос разрушил заколдованную атмосферу. — Вас срочно ищут по вопросу о выставке. Требуется ваше подтверждение.       Ёнджун медленно перевёл взгляд с Бомгю на женщину и кротко кивнул. Затем, к изумлению Бомгю, снова повернулся к нему. Вместо того чтобы просто извиниться и уйти, он достал из внутреннего кармана пиджака не визитку, а небольшой, слегка помятый клочок плотной бумаги. На нём углём был набросан летящий силуэт птицы.       — Моя мастерская, — тихо сказал Ёнджун, протягивая листок. На обороте — адрес. — Если ваш хаос всё ещё жаждет диалога. Завтра. После семи.       Не дожидаясь ответа, Ёнджун развернулся и ушёл за куратором, растворившись в лабиринте белых стен и скульптур, оставив Бомгю стоять одного с горящим лицом и крошечным клочком бумаги.       На следующий день Бомгю и впрямь пришёл. Мастерская находилась на верхнем этаже старого кирпичного здания, и он поднялся по скрипучей чугунной лестнице. Перед носом оказалась деревянная дверь, на которой Бомгю нашёл имя, выведенное тонким, почти небрежным почерком. Он постучал три раза, и дверь открылась беззвучно. Ёнджун стоял на пороге — в этот раз без пиджака, а в простой белой рубашке с закатанными до локтей рукавами — и пах скипидаром, вкупе с чем-то пряным, неуловимым, вероятно, творческим потом.       — Вы пришли, — произнёс Ёнджун.       Это не было вопросом, а скорее констатацией факта, в которой слышалось удивление.       — Проходите.       Мастерская представляла собой хаос, претворённый в порядок. Повсюду стояли, лежали и висели на стенах незавершённые работы: несколько пейзажей, академические наброски фигур, проектные чертежи зданий. Ёнджун указал на небольшой диван, заваленный папками с эскизами.       — Присаживайтесь. Сварю кофе.       Бомгю осторожно устроился на краешке, боясь потревожить хрупкий порядок чужого святилища. Он наблюдал, как Ёнджун движется по мастерской с экономной, выверенной грацией; как насыпает в турку молотые зёрна, заливает их водой и ставит на небольшую горелку. Вскоре по комнате пополз густой горьковатый аромат, вплетаясь в сложную симфонию запахов мастерской.       — Кажется, это ваше личное королевство, — прошептал Бомгю, чтобы разрядить тишину.       Ёнджун, помешивая кофе, бросил на него короткий взгляд.       — Скорее, тюрьма. Но с прекрасным видом из окна.       Он разлил кофе по двум простым керамическим чашкам без ручек, подошёл и протянул одну из них Бомгю. Сам сел на табурет напротив, и они заговорили. Сначала о бессмысленном — о виде из окна, о вчерашней выставке, — но постепенно разговор стал глубже, и Бомгю, сам не ожидая от себя такой откровенности, заговорил о своём хаосе: о страхе пустоты, о шуме в голове, который не умолкал ни на секунду. Ёнджун слушал, не перебивая.       В какой-то момент, желая подчеркнуть свою мысль, Бомгю, жестикулируя, случайно задел рукой стоящую на низком столике небольшую деревянную фигурку. Она покачнулась, и Ёнджун резким движением поймал её — а заодно и руку Бомгю. Его ладонь, приятно тёплая, на мгновение накрыла тыльную сторону кисти. Прикосновение стало осознанным — не случайностью, а желанием. Бомгю замер, боясь пошевелиться. Он чувствовал биение собственного пульса там, где его кожа соприкасалась кожи Ёнджуна. Тот не сразу убрал руку; смотрел на них: свою — испачканную углём, и Бомгю — ухоженную, теперь отмеченную его прикосновением.       — Видишь? — тихо произнёс Ёнджун. Его голос потерял ледяную монотонность, в нём появилась глухая тяжесть. — Трещина встречает трещину. И получается… это.       Он медленно убрал руку, оставив на руке Бомгю память о своём тепле и лёгкий, едва заметный след от художественного угля.       Прошло несколько недель, и визиты в мастерскую для Бомгю стали ритуалом, без которого он не мог обойтись. Он всегда приходил после семи, и дверь всегда была для него открыта. В этих встречах родилась новая, хрупкая надежда: что его хаос кому-то нужен, что его разбирают по кусочкам не из праздного любопытства. Именно эта надежда заставила его сердце учащённо забиться, когда он заметил в дальнем углу мастерской ряд новых холстов, повёрнутых к стене. Ёнджун в это время шуршал кистями в другом конце помещения, полностью погружённый в процесс. Бомгю дрожащей от предвкушения рукой повернул первый холст.       На него смотрело его собственное лицо. Узнаваемые черты — изгиб бровей, линия губ — были переданы с фотографической точностью. Но выражение было ему чуждым — неземная задумчивость, какой в нём не было отродясь. Его собственные глаза, лишённые привычной суеты, смотрели вдаль с невозмутимым спокойствием святого с церковной иконы. Идеал, может быть, даже призрак, набросанный поверх его реальных черт. С трепетом Бомгю повернул следующий холст. И снова его лицо, но на этот раз — застывшая маска отстранения. Холод его взгляда въедался в душу до такой степени, что по коже побежали мурашки. Это была не та живая отстранённость, что присутствовала в редкие минуты усталости.       Он лихорадочно переворачивал холсты один за другим. Мечтатель. Отшельник. Мечтатель. Отшельник. Всё те же его черты, но выверенные в идеальные, законченные формы незнакомых ему образов. В них — ни намёка на ту внутреннюю борьбу, что бушевала в Бомгю каждый день. Ёнджун не писал его; он создавал две противоположные, но одинаково безупречные утопии, основанные на его образе.       — Ты нашёл их.       Голос прогремел прямо за спиной. Бомгю обернулся, а Ёнджун лишь нависал, вытирая руки о тряпку.       — Я не понимаю, — выпалил Бомгю и указал на холсты. — Это я?       Ёнджун насупился и подошёл ближе. Молча встал рядом, сравнивая оригинал с его картинами.       — Нет.       — Но это ведь моё лицо! — Голос Бомгю дрогнул, выдавая отчаянную боль. — Но почему я безмятежный мудрец с лицом какого-нибудь христианского святого, и этот ледяной идол, разбивающий сердца невинных женщин? Я судорожный, нервный и смеюсь невпопад!       Он закончил и смотрел на него, ища в глазах понимание. В этот момент рука потянулась к лицу Бомгю, и Ёнджун кончиками пальцев провёл по его щеке, по линии скулы, повторяя то, что было выведено на холсте. Но в прикосновении не было любви — лишь сравнение, холодная оценка качества натуры.       До Бомгю наконец-то дошло. Он был музой. Прекрасной, сложной музой, из которой Ёнджун писал безупречные концепции. Его живая, кровоточащая двойственность не интересовала Ёнджуна. Ему были нужны лишь чистые, беспримесные архетипы.       Бомгю отшатнулся от прикосновения, встав на ноги. Ёнджун видел его, но лишь как идею. А человека — живого и барахтающегося в собственной влюблённости — просто не замечал.       — Мне пора, — прошептал Бомгю, чувствуя, как внутри ртутью растекается ядовитая пустота, куда более страшная, чем его собственный хаос.       Он вышел из мастерской, оставив Ёнджуна наедине с его идеальными портретами. И впервые понял, что быть невидимым для того, кто смотрит на тебя так пристально, — это самая мучительная форма рамы одиночества, которую сотворил для него Ёнджун. Но он продолжал приходить и смотреть, как тот рисует. На стенах, словно написанные пленники, висели десятки полотен. Лица, лица, лица. Бомгю открывал дверь, и первое, что он видел, всегда было его спиной. Ёнджун привычно стоял у мольберта, не оборачиваясь.       — Ты опять не закрыл окно, — тихо произнёс Бомгю.       Ёнджун чуть повернул голову, но взгляд оставался прикованным к работе.       — Оно должно быть открытым. — Голос был хриплым от долгого молчания. — Иначе краска сохнет неправильно.       Бомгю кивал, прекрасно понимая бессмысленность жеста. Он пробирался глубже в комнату, стараясь не задеть разбросанные банки и тряпки, пропитанные краской. Каждый скрип половицы отдавался в тишине. На мольберте снова был портрет. Его портрет, а если точнее — того, кто был похож на него лишь внешне. Черты его лица были узнаваемы, но выражение казалось чужим.       Ёнджун писал его ярким, одухотворённым, почти недосягаемым. Но Бомгю-то был здесь — рядом, реальный и полный трепетной неуверенности. Иногда ему казалось, что Ёнджун переносит на холст не образ, а то, как он его чувствует, или — что было страшнее — не чувствует вовсе.       — Ты снова сделал глаза другими. — Игривый тон Бомгю не дрогнул.       — Они не твои, — ответил Ёнджун с невозмутимым спокойствием.       Для него это был просто художественный приём. Для Бомгю — болезненное откровение.       — А чьи? — настаивал он, зная, что не получит ответа.       В ответ — привычное молчание. Бомгю только усмехнулся и отступил, устроившись на подоконнике. Он смотрел, как свет ласкает руку Ёнджуна, как тот хмурится, вглядываясь в глубину нерождённых глаз. Снова не его. Иногда взгляд Бомгю скользил по пальцам, перепачканным в краске. И он оставался сидеть, надеясь, что однажды этот взгляд, полный такой сосредоточенной любви к образу на полотне, упадёт, наконец, на него — живого и настоящего. Но пока что единственной его реальностью были шорох кисти и ледяное совершенство рождающегося на холсте незнакомца с его лицом.

«Я стал твоей музой, но не любовью, не так ли, Ёнджун?»

      В следующий раз Бомгю вошёл в мастерскую не как обычно — робко, почти на цыпочках, но с внутренней решимостью, прижимая к груди потрёпанный блокнот. Воздух, как всегда, был пропитан скипидаром и маслом, но сегодня к этому знакомому набору добавился запах бумаги — запах его собственного творчества.       Ёнджун неизменяемо стоял у мольберта спиной к двери. На холсте рождался очередной портрет-призрак, чьи глаза смотрели в никуда. Бомгю долго собирался с мыслями, прежде чем решиться побеспокоить Ёнджуна, ушедшего в мир своих художественных грёз.       — Ёнджун, — громче сказал Бомгю, чем ожидалось.       Тот обернулся. Его взгляд скользнул по блокноту в руках Бомгю, но не выразил ни удивления, ни интереса.       — Я написал роман. — Бомгю сделал шаг вперёд и протянул блокнот. Его рука дрожала. — О художнике.       Ёнджун молча вытер кисть о тряпку и медленным задумчивым жестом взял рукопись. Он не открыл её сразу, а лишь провёл ладонью по матовой обложке. Всё вокруг них словно трещало от напряжения, но Бомгю старался держаться и не выдавать предательского волнения.       — О художнике? — переспросил Ёнджун.       — Да. О том, кто видит мир только в оттенках формы и композиции.       Ёнджун наконец поднял взгляд на Бомгю. Он открыл блокнот и пробежался глазами по первой странице. Бомгю замер, следя за каждым изменением на его лице. Ёнджун перелистнул несколько страниц и читал молча — тишину нарушал только шелест бумаги. Бомгю видел, как взгляд Ёнджуна задерживается на отдельных фразах, но по его лицу было невозможно понять, узнаёт ли он себя в этом герое. Наконец, он закрыл рукопись, даже не дочитав. Бомгю сглотнул, прикрывая нос рукой и выдавая свою неуверенность. Желудок скрутило рвотным позывом, но он продолжал искать понимание в чужих холодных, отстранённых глазах.       — Интересный образ, — произнёс Ёнджун. — Хорошо прописанный конфликт между творческим началом и человеческим. Ты уловил суть одержимости искусством.       Бомгю почувствовал, как по его спине пробегает холодок. Он ждал гнева, возможно, отрицания, может быть, презрения. Но получил лишь литературный разбор, который не стоил ни капли его чувств, вложенных в роман.       — Это не просто «образ», Ёнджун, — прошептал Бомгю, и внутри что-то предательски дрогнуло. — Это про тебя.       — Искусство — это преломление, Бомгю, а не отражение. — Ёнджун звучал как преподаватель: не как друг и уж точно не как возлюбленный. — Я не искал в твоём романе реальных совпадений.       Он положил рукопись на ближайший стул, заваленный тряпками, и повернулся к мольберту.       — Краска сохнет.       Бомгю стоял, не в силах пошевелиться. Самая страшная боль — не быть ненавидимым, а быть неуслышанным.       Он посмотрел на блокнот, брошенный среди грязных тряпок. Его исповедь и замолчанная любовь. Уходя, он задел плечом незаконченный портрет. Холст качнулся, и в этот раз пустые глаза нарисованного незнакомца смотрели на него с безмолвным укором.       — Я люблю тебя. — Голос Бомгю прервал шуршание кисти по холсту.       В ответ, конечно же, тишина. Он остался стоять у двери неподвижным изваянием, ожидая услышать хоть что-то. И услышал мягкое, но лишённое нежности:       — Я знаю.       Сначала тишина после ухода Бомгю была вновь приобретённым спокойствием. Ёнджун работал в привычном темпе, где единственным звуком был скрип угля по грунтованному холсту. Он мог стоять у мольберта часами, не отвлекаясь на посторонние шаги, на тихие вздохи, на бессмысленные вопросы. Но по истечении недели тишина стала иной: давящей, она звенела в ушах настойчивым одиночеством.       Окно было закрыто. Краска сохла «правильно», но это больше не приносило удовлетворения.       Ёнджун пытался работать: начинал новый портрет, но под его кистью черты расплывались, отказывались складываться в целостный образ. Он проводил линию, а затем снова стирал её тряпкой, смоченной в растворителе, снова и снова, пока холст не покрывался грязно-серой дымкой.       Всё было не так: то свет падал не под тем углом, то тени ложились слишком резко. Мир потерял свои очертания, превратился в хаотичное пятно, чем-то напоминающее то, что он сам потерял. Мастерская превращалась в склад творческого бессилия, а беспокойство грызло его изнутри: он ловил себя на том, что прислушивается к скрипу ступеней на лестнице, к шуму за дверью. Но за ней всегда оказывалось пусто, а фантомные звуки чужих знакомых шагов были лишь фантазией.       Одной ночью Ёнджун отшвырнул от себя измалёванную палитру, оставив на полу яркое пятно краски, и схватил чистый небольшой холст. Его руки действовали сами, повинуясь мучительной памяти. Из-под его кисти — быстрой и почти неистовой — стал рождаться единственный образ, который не распадался, имел форму, душу и жизнь. Красным цветом был выведен силуэт, а хаотичные мазки продолжали покрывать холст, пока кисти одна за другой падали с громким стуком в стеклянную банку с водой.

Бомгю.

      Не идеализированный, как раньше, а настоящий. Каким он был в те редкие, украденные моменты покоя, когда спал на подоконнике: его голова была запрокинута на стекло, а одна рука свесила вниз. Ёнджун писал жадно, с той одержимостью, что покинула его во всех других работах. Он выписывал каждую деталь: складку на рубашке, выбившуюся прядь волос, тень от длинных ресниц на щеке. Он писал не образ, не идею, а человека — того самого, чьё отсутствие внезапно обнажило болезненную пустоту во всём его мире.       Когда картина была закончена, он отступил на шаг, и что-то в нём сжалось от боли — на холсте был не просто спящий Бомгю. Это портрет той тишины, что он сам же и создал. В которой не слышно дыхания, в которой больше некому было сказать: «Ты опять не закрыл окно».       Ёнджун стоял перед картиной — один в своей тихой мастерской — и наконец осознал истину.       Он и правда был тем самым художником из романа Бомгю — тем, кто не умел любить.       И единственная картина, которую он смог дописать, была молчаливым укором и вечным напоминанием о том, что он потерял, не успев полноценно обрести.      
Примечания:
24 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник