***
— Извини. За тот случай. Вильгельм сглатывает. Колени дрожат до ужаса сильно, однако он всеми силами старается этого не показывать. Перед ним всего лишь тот, кто преследовал его в кошмарах этих два злосчастных года. Не такая уж и критичная ситуация. Не критичная — однако, в горле встаёт ком, а челюсть сжата чуть не до скрежета зубов. Но оно и к лучшему, Вильгельму думается, что они обязательно бы стучали. Он шумно втягивает воздух носом и поднимает взгляд, снова встречаясь взглядом с Волжским. Крепится. Да и... Твангсте чуть щурится. Да, может сейчас он и выглядит враждебно, но ничего такого он не предполагал, вовсе нет. Напротив, изучал, пусть и времени для этого было крайне мало. Чуть склоняет голову, совсем незаметно, и продолжает собственную мысль — да и Сталинград сейчас не казался таким ужасающим. Скорее, потерянным и раскаивающимся. В отличие, от самого Калининграда. Вильгельм отводит взгляд — они сейчас не об этом. Они сейчас вообще ни о чëм. И он, в принципе, в Союзе сейчас ничто, однако, Волжский извиняется. Извиняется перед тем, кто... — Ничего страшного. Бывает, — сухо бросает Вильгельм и, развернувшись, ковыляет от него прочь. Куда угодно, лишь бы не стоять рядом и не поддаваться угрызениям внезапно проснувшейся совести. Какого же будет удивление Твангсте, когда он, спустя несколько лет, поймает себя на том, что они со Сталинградом завели вполне себе беседу. Уже совсем непринужденную, ничем не стеснённую. Из которой он так невежливо выпадает, когда, собственно, себя и ловит — обескураженно смотрит на собеседника. Сам не верит собственным глазам и ушам. Сложенный после первой встречи образ грозного и пугающего Сталинграда неумолимо рушится. Перед ним остался лишь вполне спокойным — он бы даже сказал тихий — и вполне дружелюбный Волжский. Гриша, как он попросил его звать. После того как снова извинился, ненароком снова вгоняя Вильгельма в такие гнетущие мысли. Да и сам диалог... Беседа начинается слишком неожиданно. Вильгельм даже невольно дёргается, когда позади раздаётся уже знакомый голос. Дверь в кабинет Московского, который сам же и попросил несколько городов зайти после собрания, оказывается закрытым, а подошедший Сталинград объясняет, что столицу, кажется, задержали кто-то из партийных. Слово за слово, завязывается и сам разговор. Осторожный, кроткий, неуверенный. Оба старательно подбирают слова, фразы звучат коротко и отрывисто. Каждый уверен, что после его очередной фразы беседа сойдёт на нет. Однако, этого не происходит. Напротив, набирает обороты. Как оказалось, у них есть общие темы, что, лично Вильгельма, очень удивляет. Как и удивляет их новая встреча — неслучайная, очередная. Даже не встреча, нет. Из колеи выбивает предложение Гриши. — Ich könnte mit dir auf Deutsch sprechen. Anstatt das Gespräch, das ich abgebrochen habe. От звучания родного языка мурашки табуном проносятся от самой макушки и, кажется, до самых кончиков пальцев. Будто он слышал что-то запрещённое. Будто он слышал то, чего так давно жаждал услышать. Чужие слова звучат слишком заманчиво — и слишком хорошо для того, кто до этого его язык на дух не переносил. Однако внутри вопит мучающая уже который год совесть — отказаться, не открывать чужие раны. — Не стоит. Я уже привык, — он вторит собственным мыслям, в очередной раз прерывая их нескончаемую череду, и отводит взгляд. — Ты не должен мучать себя. Да и тот разговор был не таким важным. — Sei nicht stur. Lass uns gehen, — Волжский кивает куда-то в сторону московских улочек и, дабы показать, что отказы не принимаются, тянет его за собой за рукав. И Вильгельм идёт следом. Медлит, но не сопротивляется. Нет, не сейчас, не сегодня.***
Вильгельм хмыкает и запрокидывает голову назад, поддаваясь тёплой неге воспоминаний. Для себя он тот день отметил, как начало их, возможно, дружбы. По крайней мере, тогда ему так показалось. Может, это и вовсе была эйфория — он тогда вдоволь наговорился на родном языке, так ещё и по улицам столицы они гуляли до самого раннего утра — но именно тогда Вильгельм почувствовал себя дома. Принявший его один человек теперь казался целой страной, которая, наконец, распахнула для него свои объятия. На улице стало тепло. И пахнуть стало по-родному, привычно. И чужая речь теперь ложилась на язык мягко и осторожно. И холодные стены квартиры, некогда казавшейся чужой, по приезде перестали давить — тоже стали домом. Приняли не только его — его характер, его манеру речи, его постоянные оговорки в непривычном ещё ему языке, его смех, который он и сам уже давно не слышал. И Твангсте отвечал тем же — не мог и да и не смог бы иначе. Только не с Гришей. И его совершенно безобидные подколы после иногда глупых ошибок, и попытки объяснить ту или иную тонкость речи без всякого укора и с искренним намерением помочь, и его собственные ошибки в немецком, которые он всячески, хоть иногда и безрезультатно, пытался избегать — всё это слишком грело душу, чтобы отказаться, чтобы не принять. Они слишком наслаждались таким разным обществом друг друга, чтобы не подружиться. Калининград невольно морщится от столь воздушных и слащавых выводов, но улыбаться не перестаёт. С чем к статье и возвращается. Следующий пункт — сторге. «Итак, я буду говорить о самой, простой любви. Греки называли ее "storge"; я назову привязанностью». «Привязанность соединяет не созданных друг для друга, до умиления, до смеха непохожих людей. Сперва мы привязываемся к человеку просто потому, что он рядом; потом мы замечаем: «А в нем что-то есть!..»***
— ... и вот поэтому я думаю, что Крестовые походы это... — увлечённо продолжает свой монолог Калининград, активно жестикулируя руками. Гриша молчит, переваривая информацию, пока не поворачивает голову, смотря на открывшийся профиль Твангсте, — благо положение, в котором они лежали, позволяло. Да, неудобно. Да, на середине дивана. Да, ноги свисали с противоположных сторон дивана, но зато они лежали рядом, практически голова к голове. — Напомни-ка, с чего мы начали? — подаёт голос он, неохотно перебивая монолог Калининграда, и немного хмурится, честно пытаясь вспомнить начало разговора. Вильгельм поднимает руку, буквально тыкая пальцем в небо, — в потолок, который они с интересом рассматривали уже третий час. Сверху, как по расписанию, красноречиво отзывается соседская дрель. — Вот именно с этого. Гриша хмыкает — оригинально. — А как пришли к Крестовым походам? — Потому что надо было сделать марш-бросок до верхнего этажа и устроить разнос твоим соседям, — с явно профессиональным взглядом на данную ситуацию поясняет Твангсте. — Как вообще можно работать с шести утра, я не понимаю. — Ну, если не спать до обеда и ложиться не в три часа ночи, то можно, — чуть поддразнивающим тоном тянет Гриша, отворачиваясь, и улыбается. В комнате разносится возмущенное цыканье. — Между прочим, дома я так не делаю, — совершенно не оправдываясь и совершенно точно как факт, произносит Вильгельм с напускным недовольством и поворачивает голову, всё также возмущённо фыркая: Волжского его потуги явно веселили. — Да-да, конечно. Как скажешь. Твангсте вдруг меняется в лице. Уже по-настоящему, не специально и поднимается. Волгоград следит за ним взглядом — молчит, пытаясь понять, обидел он немца или тот снова что-то придумал. Калининград тяжело вздыхает — Волжский невольно напрягается, но продолжает терпеливо ждать продолжения. — Гриш, можно я скажу глупость? — едва слышно бормочет Твангсте, словно в никуда, и чуть поворачивает голову. Немного отлетает — значит, его слова Вильгельма не задели, уже хорошо. — Ты? Глупость? Это даже звучит как абсурд... — Я люблю тебя. В ответ раздаётся молчание, за которое Калининград успевает пожалеть, что Кёнигсбергский замок заложили на Балтике, а не где-нибудь возле Гибралтара. — Я думал, что ты меня сторонишься, потому что боишься, а тут вот что, — Волгоград его тон невольно подхватывает: ответ получается таким же тихим, едва слышным, и поднимается, тоже садясь. Пулю в лоб. Вильгельм определённо хотел бы сейчас пулю в лоб за свои поспешные и необдуманные слова. Он рывком разворачивается лицом к Грише и вытягивает руки вперёд, словно пытаясь его остановить, затормозить. Хотя Волжский, кажется, уходить и вовсе не собирался. Лишь растерянно смотрит на руки Вильгельма. — Извини, я немного не так сформулировал. Я имел в виду, что привязался к тебе. Очень. Может, это и влюблённость, но это слишком громко сказано, чего уж говорить о любви. Я поспешил с такими выводами и... — Вильгельм. Калининград, буквально на секунду прикрыв глаза, неуверенно поднимает взгляд — стыдно становится всё больше. Его руки осторожно обхватывают, мягко оглаживая холодные от волнения пальцы и костяшки. — Успокойся. Всё нормально, — Волгоград мягко шепчет и с улыбкой смотрит чуть не в самую душу: словно и не был смущён его кривым и неосторожным признанием. — Я просто не хочу ломать нашу с тобой... Наши с тобой отношения. Я... Мне правда дороги такие наши встречи, разговоры, прогулки, честно. Я очень не хочу рушить это всё из-за своих сумбурных чувств, но и молчать тоже не хочу. Это некрасиво по отношению к тебе, — он хоть и делает вид, что успокоился, но предательски дрожащий голос всё равно выдаёт. Волжский оглядывает его — тараторит, запинается, сбивается, забывает слова. Такой привычный и родной. — Ты слишком много думаешь, Вильгельм. Ещё и в неправильном направлении, — тянется к нему, осторожно подхватывает под подборок, немного приподнимая голову и призывая посмотреть на него. — Я тебя тоже люблю. И тоже хотел сказать, просто... Думал, что ты всё ещё боишься меня после того, — подушечка большого пальца мягко оглаживает переносицу — именно то место, куда он поставил ссадину. — Прости меня. — Прости меня. Оба после произнесенных фраз озадаченно смотрят друг на друга, пока не звучат слегка сбитые смешки. — Я не знаю, как реагировать. У меня в голове сейчас такой сумбур, — Калининград отводит взгляд, заводя руку за голову и взъерошивая волосы. Как мальчишка, ей-богу. — Ты такой милый, когда волнуешься, — тянет Гриша и подносит его руку к губам, оставляя тягучий поцелуй на бледной коже. Твангсте вдруг мелко дёргает — до сбитого эмоциями мозга, наконец, дошёл смысл всего произошедшего. — Господи, давай забудем об этом случае, пожалуйста, — бормочет Вильгельм, вытаскивая руку из плена, и прячет лицо в ладонях. — И когда смущаешься тоже. Подумать только, мне казалось, что из нас двоих ты будешь смелее, lieb. — Гриш, не мучай меня, у меня уже щëки горят, — страдальчески мычит Калининград и утыкается Волжскому в плечо. Тот лишь посмеивается, притягивая его ближе.***
Забывать этот случай, несмотря на всю его нелепость и сумбурность — хоть Гриша и раз за разом утверждал, что это далеко не так — ни в коем случае не хотелось. Напротив, он лелеял каждое общее их воспоминание. Каким бы смущающим оно не было. Да и к некоторым на первых парах смущающим обстоятельствам их отношений он уже привык — иной раз даже бесстыдно проявляя инициативу. Ладно, почти каждый раз, чего уж греха таить. Несколькими размашистыми движениями листает статью дальше. Хмыкает — как он и думал. Третьей концепцией был эрос, обозначающий страстную, чувственную любовь. Если ему не изменяет память, то и Фрейд, чьи труды ему не совсем нравились, трактовал Эрос как изначально мощную страсть. «... желание без Эроса лишь хочет, это желание процесса само по себе; Эрос хочет Возлюбленного». Он, кажется, вспоминал какие-то смущающие обстоятельства, так ведь?***
Калининград без зазрения совести седлает бёдра дремлющего на диване Волжского и, скользнув руками по его груди, склоняется над ним, ожидая дальнейшей реакции. Которая особо долго ждать не заставляет. — Вильгельм? — М? — как ни в чем не бывало тянет он и очерчивает чужую скулу кончиками пальцев. — Всё нормально? — Более чем, — он улыбается и довольно ластиться. — Тогда что ты делаешь? — Волгоград будто бы потягивается, однако пока одну руку закидывают за голову, вторая бесстыдно ложиться на бедро Твангсте и, видимо, совершенно случайно сползает ближе к внутренней стороне. По телу приятно бегут мелкие мурашки. — Мне скучно, — он наклоняется ещё ближе, в разы сокращая расстояние между ними, и выдыхает ответ Грише прямо в губы. Его рука, медленно, но уверенно поднимающаяся по бедру выше, вдруг останавливается на середине и спускается обратно, пока её вовсе не убирают, оставляя после себя лишь неприятный холодок. — Иди, займись чем-нибудь, раз так, — Волжский в меру своих возможностей пожимает плечами и от потенциального поцелуя отстраняется, отворачивая голову в сторону. Вильгельм возмущённо ловит воздух — этот неприступный чëрт даже глаза не соизволил открыть. — Ты специально, да? — Специально что? — Любишь ты меня дразнить. — Не представляешь насколько сильно, — хитро усмехнувшись, тянет Волжский и поднимается. Руки скользят по талии, любовно оглаживая её, а сам он настойчиво врезается в чужие губы сухим поцелуем. Вильгельм одобрительно постанывает в ответ и невзначай придвинувшись ближе, практически впритык, опускается к изгибу между плечом и шеей, аккуратно покусывая кожу. Цепкие пальцы скользят под футболку, но трогают преступно мало — Волжский снова отвлекается на поцелуй. — Нам... Нам бы перебраться в спальню, — сквозь тяжелое дыхание бормочет Вильгельм и, тихо охнув, распахивает глаза, когда его так легко подхватывает под бёдра, успевая снова поцеловать в процессе, и несут в другую комнату. Что ж, к такому и привыкнуть недолго. Да. Уже привык. — Тебе не кажется, что я слишком редко говорю, что ты обалдеть какой красивый, lieb? — Гриша осторожно укладывает Твангсте на незаправленную с утра постель, из-за чего он буквально тонет в ещё зимнем, пушистом одеяле, и, ткнувшись ему в шею, завороженно вдыхает его запах. — Для такого обстоятельства у тебя слишком красноречивый взгляд, — тянет в ответ Вильгельм и ежится, когда на ухо шепчут очередной комплимент. — Кто бы говорит про взгляд, lieb.***
Твангсте прерывает воспоминания и глухо прокашливается в кулак. Ладно, с концепцией эроса он разобрался, дальше забредать в воспоминания не стоит. Хоть они и были приятны, но точно не здесь. Слегка хлопает себя по щеке тыльной стороной ладони, надеясь смахнуть вспыхнувший румянец. — Всë нормально, Вильгельм? — Романов хмурится, когда видит сие действо и останавливается в дверях, чтобы если что сразу пойти за водой или аптечкой. — Да-да, просто задумался. Да и душно у тебя, — отмахивается Твангсте, блокируя телефон. — Мы в итоге едем в Москву или как? — Да, — Саша важнецки поправляет очки, немного съехавшие с переносицы. — Михаил Юрьевич уж слишком сильно уговаривал выкроить время в моём плотном расписании.***
— Ты долго не отвечал. Что-то случилось? — обеспокоенно спрашивает Гриша, когда, наконец, находит Твангсте в толпе. — Нет-нет, всё нормально, просто отвлёкся, вот и забыл, — хмыкает Вильгельм и долго, внимательно смотрит на Волжского: со всей нежностью и любовью, которые всколыхнули сегодняшние воспоминания. — Извини. — Не извиняйся, ничего страшного. Я просто переживал, — отмахивается Волгоград и видит идущего недалеко от них Романова. — Вы вместе прилетели? Обычно редко... — он вдруг хмурится и тыльной стороной ладони касается лба Твангсте. — Что-то не так? Ты не заболел? — Всё замечательно, — пожимает плечами Калининград и идёт вперёд. — Тогда что с тобой? Ты как-то странно себя ведешь, — Волжский нагоняет его буквально в пару шагов и сравнивается с ним. — Я просто люблю тебя. Всё как обычно, — улыбается он и прижимается ближе. Агапе представляет собой форму бескорыстной любви, связанную с беспокойством по поводу благополучия других людей. Такая любовь предполагает ставить потребности другого человека выше своих собственных и любить его всем сердцем, независимо от того, «заслуживают» ли они этого или нет. Что ж, кое-кто этого определённо заслуживает.