***
7 ноября 2025 г., 23:25
Солнечный свет больше не проникает сквозь тяжёлый чернильно-чёрный занавес небес, и уже никого не одарит своим теплом. Солнце погасло, точно умерло вместе с единственной, кто мог его вернуть. Теперь Доума не считает дни с момента, как на Тэнгу опустилась вечная ночь. Отсчёт пошёл в другую сторону, вместе с медленным движением стрелки часов, приближая и миг Её пробуждения.
В зале суда царит тишина. Не величественная, как прежде, но тревожная, подобно звону погребальных колоколов. Точно священное место обратилось мраморной могилой. Хируко стоит пред алтарём, безмолвно склонившись над половиной разбитого зеркала Аматэрасу, словно немая тень, устремлённая мыслями куда-то далеко, в ту даль, в кою Доуме — простому человеку — никогда не добраться.
— Идзанами скоро пробудится. Мы должны что-то предпринять, пока не поздно, — голос мужчины звучит спокойно и ровно, даёт о себе знать выработанное годами хладнокровие, да только в глазах плещется злость, отчётливо заметная, как глубокая трещина на театральной маске. И скрыть её он уже не может, не тогда, когда собственная душа трещит по швам, и ненависть со скорбью заполняют сердце, точно порочные воды Синимидзу.
Скоро весь остров станет могилой, а тории — надгробием для всех ныне живущих. И уже будет неважно, кто с каким цветом родился — пред смертью все равны. Но желая всеми силами ухватиться за последнюю, слабую, готовую погаснуть в любой миг надежду, Доума стоит здесь, перед создателем этого гибнущего мира. Глупо полагаться на него, вот только больше не на кого.
Он обязан ответить, почему не спас Бьякую. Причина должна быть. Достаточно веская, достаточно существенная, чтобы его бездействие можно было оправдать.
— На самом деле ты хочешь спросить не о том, могу ли я остановить Мать, а в моих ли силах изменить прошлое? В моих ли силах вернуть Бьякую к жизни… — точно читая его мысли, отстранённо отвечает Химука, тяжёлый вздох срывается с его губ, и на миг Доума обращает взгляд к его пальцам, до побелевших костяшек стиснутым в замок, едва заметно дрожащим. — Ты думаешь, я бы уже этого не сделал, если б мог?
— Разве Боги не всесильны?
— Вы, люди, склонны нас переоценивать, — он отводит взгляд и опускает голову, позволяя длинной серебристой чёлке упасть на глаза, точно пытаясь спрятаться от мира, от Доумы, стоящего перед ним, смотрящего так пристально, с едва сдерживаемой злостью.
Для Богов нет ничего недоступного, ничего невозможного — им подвластно всё. Это наивное людское заблуждение существовало веками, возможно, ещё с сотворения самого человечества в Первом мире. Но будь это так, то и любые желания самих Богов могли быть исполнены. Идзанами не оказалась бы отвергнута любимым мужем, Хируко смог бы обрести обличие, не вызывающее ни у кого страха и отвращения, а Аматэрасу…
… она была бы жива. И, может быть, хотя бы в этом мире, хотя бы один-единственный раз заговорила с ним, взглянула на него без неприязни, но с теплотой. Хотя бы раз улыбнулась ему… Этого было бы достаточно.
Увидеть её снова.
Но и эта мечта оказалась недостижимой. Желание, веками хранимое, воплощённое в стремящихся ввысь, к Солнцу, прекрасных ториях, — разбилось вдребезги, точно хрупкое стекло. Он ждал её так долго, на протяжении сотен лет. Только чтобы снова потерять. Снова стать свидетелем её гибели.
Снова не суметь её спасти.
— Вот как? Это всё, что ты можешь сказать? — ледяное презрение в голосе Доумы заставляет что-то болезненно сжаться внутри. Он звучит, точно отголоски собственных мыслей. Вины, которую ничем не искупить. — Все Боги бесполезны. Никчёмные, «высшие» создания, неспособные уберечь даже жизнь одного-единственного человека. И ты, и Цукиёми, и даже ваша ненаглядная Аматэрасу. Что она сделала во время Багряного бедствия? Что ты сделал, когда тот ублюдок убивал мою дочь? Ничего… Ты даже не попытался её спасти!
Оправдания не имеют смысла, впрочем, у него и права нет отрицать свою виновность. Поклявшись себе защищать Белую деву — драгоценный сосуд для его сестры — он не смог исполнить эту клятву. Что это, если не предательство? Он предал это несчастное, столь светлое, доброе, сияющее, подобно Солнцу, дитя. И предал Аматэрасу. Не имеет значения, что он не мог постоянно наблюдать за ней, дабы вовремя уберечь от опасности. И неважно, что создавая Второй мир, потерял большую часть своих божественных сил, и от того не смог в нужный момент предвидеть и предотвратить катастрофу, как и не смог вернуть девушку к жизни. Всё это неважно. Причины не имеют значения.
Он должен был защитить её. Должен был сделать хоть что-то.
Потому он не сопротивляется, когда Доума резко хватает его за плечо, сжимая так сильно, что будь это тело человеческим, наверняка на месте его хватки появился синяк.
— Скоро воды Синимидзу затопят Тэнгу, и когда это будет происходить, я лично вытащу тебя из этой комнаты и заставлю предстать перед людьми. Пусть хотя бы перед смертью они увидят никчёмное божество, которому все эти годы возносили молитвы. И ты скажешь им всю правду и примешь на себя их ненависть. А я с удовольствием посмотрю, как они растерзают тебя.
— Ты прав. Я заслужил это. Из-за меня Аматэрасу… нет, Бьякуя, погибла.
Скованные отчаянием, точно цепями, по рукам и ногам, без возможности вырваться и что-то изменить, люди могут сами оборвать собственную жизнь, но Богам и это горькое благо недоступно. Последней Белой девы больше нет, а значит, и Аматэрасу, та что была ему дороже кого бы то ни было, никогда не вернётся.
Ради чего он ждал столько веков? Ради чего вообще нёс бремя своего ненавистного существования? Чтобы в конечном счёте потерять — дважды — единственную причину жить?
Будь Доума способен убить его, Химука с радостью принял бы смерть от его руки. Даже поблагодарил за это, точно за избавление.
Тяжёлая пощёчина сбивает с ног, и юноша падает на пол, растерянно прикладывает ладонь к щеке, хоть и боли в этой оболочке не чувствует. Жаль. Лучше б было больно. Люди ведь нередко пытаются унять свои душевные терзания физической болью. Только ему недоступно и такое иррациональное в своей сущности избавление.
— Почему ты не вмешался? Почему не защитил её?
Доума и себе задавал те же вопросы, когда только узнал о смерти Бьякуи, и когда держал в руке белый кристалл — единственное, что осталось от его дочери. Пока злоба и чувство вины не прожгли окончательно, испепелив душу, и даже грядущая гибель мира отошла на второй план, как нечто менее существенное. А люди вокруг всё смотрели на него с мольбой в глазах, но не решались прямо спросить: «Это конец? Мы больше никогда не увидим солнечного света?» А если б кто и спросил, что Доума мог ему ответить? Нашёл бы в себе решимость разбить последнюю хрупкую надежду бессильного человека, ищущего в нём опору и поддержку? Как глава одного из первичных цветов, он несёт ответственность перед этими людьми, но как он может спасти их, если даже не смог защитить возлюбленную жену, а после и их дочь не уберёг?
И был ли он ей достойным отцом? Ни капли тепла не подарил дочери, лишь ранил всякий раз жестокими словами. Оправдывать себя неумением выражать чувства? Глупая отговорка, не более. И всё же он любил Бьякую и всегда желал ей лучшего, даже готов был принять её избранника в Жёлтую касту. Но если б он знал, чем обернётся их любовь, самолично избавился бы от Куробы. До того, как тот оборвал нить жизни девушки.
Куроба казнён, и Доума жалеет лишь о том, что не смог убить его собственными руками. Нельзя отомстить тому, кто уже мёртв. Ненависть изнутри пожирает, точно хаку, заставляет гнить, разрушаться по капле с каждым днём.
Ты не уберёг её.
Они не уберегли.
Цукиёми и Хируко должны были знать, что произойдёт. Должны были предотвратить это, ведь они же Боги в конце-концов.
Это их вина.
Уничтожь, разрушь — и станет легче лёгкого.
Длинные волосы серебряной вуалью разметались по холодным мраморным плитам пола. Божество, распятое под сильным телом мужчины, не издаёт ни звука, лишь молча смотрит на искажённое гневом лицо человека, нависшего над ним. Тонкие запястья стиснуты над головой, так сильно, что человеческие косточки давно бы хрустнули, сломались.
— Почему не сопротивляешься? Почему не уничтожишь меня своим Бацу? — спрашивает Доума, отпустив его запястья и с ледяной усмешкой проводя здоровой рукой по узкой, почти девичьей талии юноши, под одежду пробираясь.
— У тебя есть право ненавидеть меня. Есть право отомстить, — голос звучит тихо, чуть надломленно, точно и говорить трудно. Химука закрывает глаза, не в силах больше выносить его пронизывающего взгляда. Стыд захлёстывает с головой с каждым грубым касанием к его обнажённой коже, и юноша едва сдерживает желание оттолкнуть Доуму и сбежать отсюда, укрыться в безопасных стенах своей хижины. Но понимает, что не может поступить так. Это наказание. Справедливая кара, которую он должен принять. И это самое меньшее, что он заслужил за своё бездействие. Белая дева была так добра к нему, она говорила с ним, улыбалась ему, смотрела так тепло, как сестра никогда бы не взглянула. Она не заслужила такой жестокой участи, не заслужила быть убитой мужчиной, которому верила всем сердцем.
— Раз так, я воспользуюсь своим правом, — мужчина склоняется к его лицу, а после проводит языком по тонкой шее, испытывая непреодолимое желание сжать её пальцами, точно в тисках, насладиться беспомощными попытками освободиться и ужасом в стеклянеющих глазах, и душить это бесполезное создание, пока его дыхание не оборвётся. Но даже пульса под кожей не чувствует, в который раз разочарованно осознавая — не сможет убить, как бы не пытался. И если он не может лишить его жизни, то всё, что остаётся — разрушить его душу. Опорочить. Опустить так низко, в глубины, в кои не падало прежде ни одно божество.
Одежды сорванные, в беспорядке брошены на пол святилища, и возвышенное, недосягаемое создание, пав с иллюзорных вершин, оказывается растоптано омерзительной, мрачной реальностью, сотворённой им самим же. Бледная, почти прозрачная кожа его такая холодная, точно и принадлежит не живому существу, а мраморной статуе. Касаясь юноши, Доума чувствует, как и его самого пронизывает льдом, но жажда мести, подобно пламени костров, сжигает изнутри, согревая. Застывшими, пустыми глазами, Химука смотрит в потолок, отстранённо позволяя мужчине надругаться над его телом, принимая всю злобу на себя, принимая грубые касания и укусы, оставляющие синяки, как искупление.
С холодной усмешкой, Доума смотрит на него, жаждуя овладеть резко и грубо, разорвать искусственную плоть. Осквернить самого Создателя в его храме, в маленькой комнате, веками считавшейся священным местом. И одна мысль об этом вызывает ликование. Он — человек — заставит Бога пасть. Уничтожит бесполезное существо, коему служил столько лет, коему все жители острова доверили свои жизни, чтобы в итоге оказаться брошенными им.
Доума знает, пусть и своими глазами видеть не доводилось, — истинный лик Хируко далёк от его нынешней оболочки, — ужасный и неприглядный, вызывающий у всех лишь омерзение. Но это кукольное лицо с мягкими, женственными чертами, и тело, столь хрупкое и изящное, заставляет вожделеть его.
Как иронично. За все века своей жизни, Хируко не довелось ни разу почувствовать чьих-либо прикосновений. Никто не хотел касаться того омерзительного, пугающего существа, коим он был до получения этой кукольной оболочки. И Доума стал первым и единственным, кто коснулся его. Но не таких прикосновений он хотел. И никогда — от рук этого человека.
Судорожный вздох невольно вырывается, и юноша прикусывает губу, когда мужчина, стиснув его колени, резко разводит стройные ноги в стороны. На миг, короткий и неуловимый, Доума заглядывает в его глаза, и лишь опустошающее отчаяние наблюдает в глубине серых омутов. Бледное лицо застыло в равнодушии, и только одинокая слезинка, медленно текущая по щеке, кажется неуместной на этом холодном, фарфоровом лике. Точно и его маска дала трещину.
Точно её смерть сломала их обоих.
Как просто переложить ответственность на кого-то другого, закрыв глаза и отринув собственную вину. Как просто утолить гнев в безрассудной похоти, направить ненависть на того, кто и противиться не будет. И породить лишь новую ненависть — к себе самому, павшему столь низко, уподобившемуся Хаганэ в непростительном желании обесчестить неприкосновенное.
Отпустив Химуку, он отстраняется, сжимает кулак, с силой, почти до крови впиваясь ногтями в ладонь, и быстро поднимается, торопясь покинуть Исянатэн, бросив последний взгляд на юношу, бессильно стиснувшего дрожащими пальцами свою накидку, пытаясь прикрыть наготу. За завесой длинных серебряных волос, частично закрывающих лицо и ниспадающих на худые плечи, не видно его слёз, всё текущих по щекам, не в силах остановиться.
— Какая жалость, — едко усмехается Доума, стоя у двери, — ты создал этот мир только ради Аматэрасу, но ей уже не доведётся оценить многоцветье его красок. Если бы ты не бросил свои творения на произвол судьбы, всё могло сложиться иначе. Если бы хоть раз взял контроль в свои руки, Бьякуя была бы жива.
Слова его — яд, — истязают душу сильнее любых ударов.
— Ну а свою драгоценную Аматэрасу ты больше никогда не увидишь.
Ядовитая правда — приговор. Вынесенный куда раньше, чем когда Доума облёк эту жестокую истину в слова.
— Я знаю.
Это и есть его наказание. Худшее, чем смерть и любое насилие, которому его могли бы подвергнуть.
У алтаря пламя свечей дрожит, горит так тускло, словно вот-вот погаснет, и тишина высоких мраморных стен смыкается кольцом вокруг них, застывших у черты мира, встречающего свой неизбежный финал.