* * *
И всё-таки Кацуки приходит к выводу, что иногда иметь при себе личное недоразумение бывает очень даже полезно. Но никак не более, чем иногда. Потому что выборка того, что недоразумению можно было доверить без дальнейших переживаний о том, что по итогу всё придётся переделывать самому, как правильно, стремительно близилась к нулю. Возможно – вероятнее всего – проблема заключалась в общей неуживчивости Кацуки. Он не выносил чужое общество, и учиться его выносить никогда и не собирался: не было необходимости, а в ещё большей степени не было желания. И даже более того – отсутствие желания не несёт в себе никакой эмоциональной окраски, говорит о том, что на объект отсутствия желания в целом может быть и всё равно. У Кацуки же, наоборот, было острое и насыщенно эмоционально окрашенное нежелание. Да только теперь вот… да кого теперь волнует его мнение на этот счёт? Недоразумение точно не волнует. Либо он виртуозно морозится от него. Кацуки почему-то был намного больше уверен в правдоподобности второго варианта. Но всё же иногда – иногда, не часто, усекли? – личное недоразумение было весьма полезным. Когда, к примеру, нужно было быстро что-то принести – как бы Кацуки ни переламывал себя, всё же ему пришлось признать, что в скорости вампиру он уступает. Либо когда нужно было поймать мелкую дичь, за которой вёрткое и гибкое вампирье тело гонялось с поразительной эффективностью. Либо когда… …когда тошнотворное одиночество сжимало на нём свои цепкие когти. Кацуки был, вообще-то, абсолютно самодостаточен. Кацуки, если не ненавидел, то всей душой презирал нахождение в обществе. Кацуки не нуждался ни в общении, которое, вместо удовлетворения, каждый раз только больше подрывало его и без того шаткую эмоциональную стабильность и рвущимися струнами натягивало его нервы, ни в, уж тем более, телесном контакте. Кацуки ненавидел чужие прикосновения, как и ненавидел кого-то чужого касаться. Кацуки ненавидел, когда его гордое одиночество нарушается – и всё же почему-то он чувствовал себя до тошноты, до омерзения одиноко. Когда Шото был рядом, одиночество его мирно отпускало и даже не предпринимало попыток больше к нему подобраться. И Кацуки совершенно не представлял, что ему чувствовать по этому поводу. Недоразумение у него было двумордое. Двуглазое, двугривое, но по своей внутренней сути – совершенно не двуличное. Разделился на половинки снаружи, чтобы покрепче срастись внутри. Все чувства и мысли, как на ладони, стоит только посмотреть под правильным углом – Кацуки, благо, всегда знает, куда и под каким углом нужно смотреть. А Шото совсем не пытается зарыться поглубже, даёт ему ровно то, что нужно в моменте, ни больше ни меньше. – Каким образом ты дожил-то до обращения? – Кацуки спрашивает как бы между делом, скрывая за видимой незаинтересованностью своё искреннее недоумение. Шото слегка склоняет голову вбок, как всегда склонял, когда хотел выразить непонимание. Нахрена Кацуки это запомнил – ответа дать он сам не может. – Спокойно дожил. Иногда сложно, иногда легко… – совершенно неинформативно в своей излюбленной манере ответило недоразумение, задумчиво глядя куда-то сквозь Кацуки, вероятнее всего погружаясь в воспоминания. В глубине его глаз блеснула нотка печали. Таким его было видеть непривычно. И почему-то очень неприятно. – Я говорю о том, что ты, – он тычет острым когтем в чужую грудь, – совершенно не приспособлен к жизни. Так как ты выжил вообще? Шото прослеживает движение его когтя взглядом, не дёргается даже. Просто смотрит и молчит, медленно моргая. – Меня растили, как оружие, – говорит он абсолютно безэмоционально, – полагаю, это не совсем приспосабливает к… жизни? Оу. Вот оно как выходит-то. Кацуки, несмотря на всю свою полную открытость в выражении самых разнообразных мыслей, умел держать язык за зубами, когда ситуация того требовала. Недоразумение – а такое ли он недоразумение? – вроде как, прямо сейчас решил немного… раскрыться? И в такой момент его важно было, как дикого зверька, не спугнуть, чтобы неосторожное слово не заставило его завернуться обратно в кокон, сквозь который уже нельзя будет пробиться. Неосторожные слова Кацуки умел говорить предельно хорошо, и они бы обязательно из него вырвались, если бы ему было чуть более плевать на Шото. Но так как на Шото ему было, как бы прискорбно ни было это признавать, даже чуть больше, чем не плевать, он стискивает поплотнее зубы смотрит на него – совсем слегка понимающе, не слишком выжидающе, но достаточно открыто. Достаточно для того, чтобы даже такой ёжик в тумане, как Шото, смог его ответную открытость уловить. Шото с задачей в действительности справляется. Глубоко вдыхает, приобнимает себя за локти и шелестит: – Отец, он… – и это «отец» он произносит с такой глубиной затаённой злобы, что даже Кацуки не по себе становится от того, что недоразумение, оказывается, и такие интонации умеет делать, – не воспринимал меня, как ребёнка. Я был его личным шедевром, – на долю секунды на лице Шото проскальзывает искреннее отвращение, – идеально получившимся творением, – его ногти впиваются в кожу на локтях, – но я совсем таким не был. Не был… идеальным. И затихает, уставившись большими грустными глазами куда-то в пол. Теперь уже без намерения продолжать. А у Кацуки вдруг невыносимо запекло в челюсти от желания перегрызть кому-нибудь глотку. Кому-нибудь совершенно определённому. – Конечно, блять, не был, – его голос звучит тихо и раздражённо, – был бы идеальным, я бы тебя в первый же день послал нахуй настолько ясно и доходчиво, что ты бы сейчас здесь со мной не сидел. Шото поднимает на него изумлённый взгляд и хлопает своими большими глазищами. И где-то в этот момент Кацуки осознаёт, что возможно, чисто теоретически, он проболтал немного лишнего. Даже не проболтал, хуже – он буквально признал, что с самого начала мог предотвратить это всё, но раз не предотвратил, значит по своей воле инициировал? Нет, такое он не был готов признавать даже наедине с собой. Поэтому он супится, делает показательно недоброжелательный вид и рычащие добавляет: – И шею твою перекусил бы сразу. Чтобы не бесил. Усёк? Шото всё так же неотрывно смотрит на него, как на восьмое чудо света, и хлопает глазами. – Получается, я тебя не бешу? И это единственное, что он?.. Ладно. Кацуки стоило бы уже привыкнуть. – Бесишь, конечно, вампирёныш – Бакуго фыркает и хмурится, чтобы скрыть неясно откуда взявшееся смущение, – но был бы идеальным, раздражал бы ещё больше. Идеальность чертовски скучная. В воздухе застывает тишина. Очень неловкая и очень давящая – для Кацуки, по крайней мере. Шото же, напротив, выглядит каким-то странно удовлетворённым и счастливым, словно это не он тут минуту назад чуть ли не сопли распускал. Бесит до трясучки. Внутри Кацуки чувства бьются в истерике, перемешиваются между собой и стягиваются в такой плотный комок, что уже невозможно разобрать, что там в нём напутано. Чувства разгоняют ход его сердца, чувства давят на рёбра, жгутся, клокочут, и удерживать их напор с каждой секундой становится всё труднее и труднее. От всепоглощающей безысходности Кацуки сам не отслеживает, в какой момент его мозг посылает сигнал к действию. Не осознаёт, когда его рука поднимается и чуть зависает в воздухе, прежде чем опуститься на половинчатую макушку. Шото под его рукой вздрагивает, и Кацуки хочется задать закономерный вопрос «хули ты там, блять, вздрагиваешь?», хотя у него самого состояние явно сейчас не лучше будет. Хочется тут же подорваться и уйти, но действие уже совершено. Рука уже на чужой голове, пальцы уже трогают чужие – какие же они, блять, мягкие – волосы, а сделанного, как говорится, не вернёшь. Поэтому у Кацуки просто не остаётся иного выхода, кроме как слегка резковато потрепать эти самые мягкие волосы – вроде бы так обычно выражают поддержку, да? – Долбоёб твой отец, – рычит Бакуго, упорно отказываясь смотреть в сторону Шото. Нет, ему совершенно не было интересно, какую морду он сейчас состроил. Ни капельки. – А ты не грусти. А то… – Кацуки позорно, ужасно позорно запинается, одолеваемый собственным смущением, – сам знаешь что, короче. Нет, ему точно нельзя здесь больше оставаться. Нельзя, иначе он обязательно выдаст ещё какую-нибудь глупость, которую для минимального сохранения остатков чести выдавать было решительно нельзя. Он резко одёргивает руку от чужой макушки, поднимается с явной нервозностью в движениях и направляется к выходу из хижины. Смотреть на недоразумение было нельзя. Нельзя, блять, казалось бы что тут может быть непонятно? Но какая-то неведомая сила всё же задерживает его, хватает за плечи и заставляет обернуться – обернуться, и пропасть на целое бесконечно долгое мгновение. Разбиться об мягкую, робкую и совсем неумелую улыбку на чужих губах. Красивую до безобразия, до разорвавшегося в грудной клетке сердца. Ему срочно нужно было уходить отсюда. Иначе он, кажется, точно сойдёт с ума.* * *
Иногда у Кацуки складывалось ощущение, что у него в доме не вампир живёт, а всего-навсего большой и наглый кот. Кот, который так и норовит влезть не в своё дело, помешать где-нибудь чисто из кошачьей вредности, или подкрасться со спины настолько бесшумно, что даже Кацуки со своим чувствительным слухом не всегда чужое присутствие улавливал, из-за чего у него начинали возникать опасения по поводу благосостояния своей нервной системы. Благо, посуду для привлечения внимания Шото всё ещё не догадался разбивать. В лесу глубокая осень, холод от просыревшего воздуха пробирает до костей. Кацуки сидит во дворе и сосредоточенно вытачивает из куска дерева рукоять для ножа. Занимается он этим не столько из-за нужды, сколько из желания утихомирить нервы, работа которых в последнее время всё чаще и чаще сбоила. Планомерное медитативное вырезание всяких бессмысленных изгибов и узоров успокаивало, помогало отключиться от реальности и привести мысли в порядок. Кацуки уже почти подумалось, что судьба сегодня оказалась к нему благосклонна и его действительно оставят наедине с собой. Звучит даже немного абсурдно. Но тут он чувствует, как сбоку в его плечо тычется чья-то ужасно наглая морда, и всё волшебным образом встаёт на свои места. – Что ты делаешь? – шелестит тихий бархатистый голос у него над ухом. Кацуки невольно покрывается мурашками и дёргается в сторону от неожиданности, выругавшись себе под нос. – Своими глазами посмотреть не можешь? – его слова сочатся язвительностью и неприкрытым раздражением, поворачивать голову в сторону недоразумения он не считает нужным. Обойдётся. Он всеми силами старается игнорировать нависшую над ним половинчатую голову. Всё так же сидит, согнувшись и оперевшись локтями на колени, всё так же сосредоточенно водит лезвием по дереву и закусывает внутреннюю сторону щеки от усердия. Разве что – вот же блядство – теперь, из-за вернувшейся нервозности, его надрезы становились более глубокими и отрывистыми. Как бы он ни пытался снова погрузиться в медитативное состояние, у него никак не получалось вновь это сделать – чужой взгляд, чужое дыхание, чужое присутствие слишком перетягивает его внимание на себя. С тяжёлым вздохом он смиряется с пониманием того, что ничего хорошего из этой рукояти уже не выйдет, но чисто из принципа продолжает усердно вырезать узоры всё глубже и глубже – не с Шото же общаться, в самом деле. Кацуки упорно делает вид, что никого рядом с ним сейчас нет, не оставляя надежды на то, что недоразумению самому надоест и он уйдёт. Надежды его, как всегда случалось, когда дело касалось Шото, оказываются тщетны, но он уже даже почти начинает к этой закономерности привыкать. Недоразумение опять суёт свой нос, куда не надо. Опять ему всё портит и выбивает из душевного равновесия – да, ответственность за это определённо точно лежала на Шото. Именно он был виноват в том, что рядом с ним в Кацуки закипало столько чувств, виноват в том, что одним своим взмахом ресниц Кацуки до бессознательного состояния доводил. Виноват абсолютно и полностью, и должен бы, по-хорошему, чувствовать за это хотя бы минимальный стыд. Шото же, совершенно не подозревая о собственной нужде чего-то там стыдиться, прислушивается к словам Кацуки, раскрывает глаза пошире и придвигает лицо совсем близко к его рукам. – Эй, вампирёныш, отодвинь свою симпатичную морду давай, пока я её тебе случайно не подпортил, – серьёзно говорит Кацуки, но Шото его, по всей видимости, совершенно не слушает, застывая на месте каменным изваянием. Кацуки закатывает глаза и скрипит зубами, но всё же отодвигается самостоятельно, – Ты же в курсе, что я тебе и глаз выколоть могу? Я, конечно, работаю аккуратно, но никто не застрахован от… эй, ты чего на меня так вылупился? Кацуки невольно ёжится под прямым взглядом Шото, который почему-то уставился на него широко распахнутыми глазами. Глаза-то у него объективно красивые, и Кацуки, честно говоря, с радостью посмотрел бы в них подольше, но в какое-нибудь другое время – сейчас чувствует себя ужасно некомфортно, сам не до конца понимая, почему. Обычно у него не было проблем с поддержанием зрительного контакта. – Ты… – едва слышно выдыхает Шото, – ты считаешь меня симпатичным? Кацуки в ступоре моргает. А в голосе Шото слышится столько неверия, словно Кацуки пообещал его прямо сейчас луну свозить. Светлая бровь скептически выгибается. – Ты себя в зеркало вообще видел? Шото даже на пару секунд принимает задумчивый вид. – Вообще-то, давно не видел… Ах. Точно. Вампиры же в зеркалах не отражаются. Как-то Кацуки запамятовал об этой их особенности. – Тогда я тебе говорю вместо зеркала – у тебя лицо, как у ёбаной принцессы, – Кацуки хмурится, всеми силами стараясь не выдавать глубины своего смущения от сказанных слов, – ты меня понял? Постарайся больше не задавать тупых вопросов. Недоразумение всё так же неотрывно смотрит на него, затаив дыхание и хлопая своими глазками. – Но… – начинает он говорить, но запинается, видимо, задумавшись, не зная, как продолжить мысль. – Что у тебя там ещё? – раздражённо подталкивает его Кацуки. Нервы и без того натянуты до предела, так что он не собирается ещё и целый день ждать, пока недоразумение соберёт свои мысли во что-то внятное. Шото молчит, не отвечает, только поднимает руку и указывает пальцем на левую сторону своего лица, значительную часть которой занимал красноватый шрам, явно полученный от ожога. Кацуки внимательно в него вглядывается, сузив глаза, и не замечает ровным счётом никакой проблемы. То есть, он серьёзно сейчас собирается из-за этого убиваться? Блять, ну только не… – Как ты можешь называть меня симпатичным, когда у меня есть… это? …да, он серьёзно сейчас собирается из-за этого убиваться. Ну точно принцесса. Кацуки в который раз тяжело вздыхает. – Ты считаешь, что он тебя портит? Между ними воцаряется тишина. Снова. Кацуки уже готов биться головой об стенку. Ну, или бить чью-то симпатичную голову об стенку – может хоть так мозги на место встанут, а то сам Кацуки уже не выдерживает их вправлять. – Я не считаю, я знаю, что он меня уродует. Твои слова звучат, как насмешка, – говорит недоразумение неожиданно серьёзно, чуть сведя брови к переносице. А Кацуки… Кацуки впадает в ступор, глядя в пространство абсолютно пустым взглядом. То есть… серьёзно? Шото, естественно, ублюдок тот ещё, но даже Кацуки пришлось признать, что он красивый, как чёрт. Или как ангел… с классификацией он ещё не определился. Но что он мог сказать с полной уверенностью, так это то, что таких ублюдков, как Шото, абсолютно ничего не может испортить. – Ты хуйню не неси, – говорит Кацуки, чуть придя в себя, – твой шрам, это последнее, что меня относительно тебя ебёт. То есть… ну, да, он у тебя на пол морды, и это типа сложно не заметить, но он смотрится гармонично, усёк? И он уж точно ничего тебе не уродует. И вообще, – Кацуки хмурится и тычет когтём в чужую грудь сквозь тонкую ткань рубашки, из-за чего Шото слегка вздрагивает, – тебе, блять, даже шрам к лицу, а ты пытаешься жаловаться. Не пизди мне и проваливай. Шото ожидаемо проваливать не собирается, только сидит смирно и по своему обыкновению хлопает своими красивыми глазками – заебал, честное слово, мог бы уже и другую реакцию придумать. Приоткрывает рот, видимо, пытаясь что-то сказать, но Кацуки тут же на него шикает: – Я сказал не пиздеть. Что тебе тут непонятно? Недоразумение послушно замолкает и присаживается рядом, поближе, заворожённо наблюдая за руками Кацуки, которые вновь начали аккуратно вытачивать узоры на дереве. О том, что Кацуки сказал ему ещё и проваливать, никто из них намеренно не вспоминает.* * *
– Не иди за мной! – в очередной раз рявкает Кацуки, когда слышит хруст веток позади себя. Вообще-то, он очень терпимо относится к Шото, правда. Он проявляет к нему буквально ангельское терпение, но всё же иногда ему просто необходимо было побыть в одиночестве. Как сейчас, к примеру. Он отправился на свою обычную вылазку для осмотра окрестностей. Территория вокруг его дома негласно находилась под его ответственностью, и хотя в лесу обычно всё было спокойно, – появление новообращённого вампира стало самым ярким событием за последний десяток лет – всё же время от времени нужно было проверять эту территорию на наличие каких бы то ни было проблем, которые потенциально могли бы помешать его спокойствию. Кацуки, на самом деле, не сильно переживал по этому поводу, потому что почти каждый день для других целей выхаживал то одну часть леса, то другую, поэтому мог позволить себе делать один полноценный вдумчивый обход лишь раз в несколько месяцев. Но всё же эти вылазки ему принципиально нужно было совершать в одиночестве – ещё более принципиально, чем в других сферах жизни, где он ещё мог поступиться. Для него было важно подойти к задаче со всей ответственностью и сосредоточенностью, и, что самое главное – ему было важно, чтобы ничто, или, вернее, никто его не отвлекал. Но кому-то на его мнение было решительно наплевать. Внутри всё сжимается глухим раздражением. – Но я не могу оставаться один, – говорит недоразумение, показываясь из-за дерева и смотря ему в глаза из-под нависшей на глаза чёлки. Выглядит не лучше капризного ребёнка. – И почему меня должно это ебать? – Кацуки скрещивает руки на груди, смеряя Шото раздражённым взглядом опасно сузившихся глаз. Внутри зашевелилось очень неприятное чувство, нашёптывающее, что, вообще-то, ебать это его должно – да с какого хера вообще? – Мне страшно оставаться одному, – голос становится ещё тише, большие глаза всё так же продолжают смотреть на Кацуки, прямо и болезненно-открыто, – у меня появляется чувство, что я задыхаюсь от дыма, – он впивается ногтями в собственные ладони, но продолжает стоять прямо, – и мне кажется… мне всегда кажется, что я вот-вот могу умереть. Завали ебало, Кацуки, – хочется сказать себе. Завали. Не время. Но Кацуки сейчас предельно раздражён, и, что ж, в состоянии раздражения язык за зубами держать он всё ещё не научился. – Ты уже не маленький, – не сдвинувшись с места рычит Кацуки, нервно всколыхнув хвостом. Абсолютно омерзительное чувство вины начинает пускать в него свои корни, но он не может, не может, блять, не говорить, – а я тебя нянчить не вызывался. Так что будь хорошим мальчиком и проваливай, когда тебя прямо об этом просят. Шото от его слов и весь как-то никнет и сжимается, и Кацуки честно и искренне ненавидит себя. Шото опускает глаза вниз, глядит в укрытую листвой землю, что-то обдумывает, и после решительно поднимает взгляд вновь – пронзительный и горький до того, что у Кацуки дыхание обрывается. Он умеет смотреть так, чтобы всю душу выворачивало, и взгляд этот свой он использовал совершенно ненамеренно, но сейчас его болючесть была ещё и приумножена в десятки раз, оттого и била мощнее, глубже. – Я тебе правда совсем не нужен? – голос хрустит раздробленным стеклом. У Кацуки, кажется, лёгкие слипаются, не в состоянии больше вдохнуть воздух. Да, он сказал хуйню, но он не имел ввиду- – С чего ты вообще… – голос Кацуки звучит хрипло, с долей недоумения, неверия, раздражения и, нет-нет, совсем никак не вины. Кацуки думает: А чего ты, блять, ожидал, когда сам увязался за мной? Думал, буду тебе пятки целовать, когда ты хуй клал на все мои предупреждения? Но говорит: – Откуда ты взял это, а? Мозги себе вышиб, пока с дерева падал? – рычит Кацуки, злобно зыркая на хлопающего глазами вампира, – Ты за мной увязался, чтобы мозги мне своими додумками ебать? Взгляд Шото теперь становится совершенно нечитаемым, и это выбешивает Кауки ещё больше. – То есть, – говорит недоразумение тихо и задумчиво, но уже не так надломленно, как прежде, – я тебе всё-таки нужен? У Кацуки, судя по ощущениям, скоро пар из ушей повалит. Вампир решил его, по всей видимости, сегодня окончательно доебать, вытащить каждый нерв по ниточке и аккуратно на свой изящный пальчик намотать. Кацуки стискивает челюсть, скрипнув зубами. – Ещё один, нахуй, вопрос, – он делает пару стремительных шагов вперёд и становится почти вплотную к Шото, которому пришлось отступить и упереться спиной в дерево позади себя, – и я перегрызу тебе глотку, – и слова эти почему-то звучат совершенно не так угрожающе, как ему бы того хотелось. Шото лишь чуть склоняет голову к плечу. И смотрит на него пронзительно-выжидающе, не говоря ни слова, но оказывая на него влияние такой силы, что оно пронзает его так глубоко и так прямо в нутро, до тошноты и сыплющихся крошкой зубов, что Кацуки всего выворачивает словами, которые он произносить не хотел, которые были ему чужими и которые отравляли его до помутнения в сознании. – Ты… блять, – слова выталкиваются с натужным скрипом поршней в его горле, – ты хороший. И мне с тобой бывает хорошо, несмотря на то, что бесишь пиздец, – он глубоко вдыхает, крылья носа дрожат, и его всего трясёт под чужим спокойным взглядом, – Но я не собираюсь говорить, что ты мне… что ты мне н-ну… блять, иди нахуй. Его тело, словно обожжённое, отбрасывает назад, подальше от ненужной бури чувств, которая его разрывает изнутри и совершенно не собирается утихать. Он отворачивается, сутулится, безуспешно пытаясь от этой бури защититься, и идёт хоть куда-нибудь, надеясь, что это куда-нибудь хотя бы приблизительно совпадёт с его изначальным маршрутом. Его руки трясёт до такой степени, что он их даже нормально в кулак сжать не может. Как у ёбаной истерички. Позади слышится знакомый хруст веток. Кацуки внимание на это обращать больше собирается.* * *
Иметь под боком личное недоразумение – это пиздец. Злости на него не хватает – она разбивается о непробиваемую стенку чужой отрешённости, скатывается с него стремительнее воды с перьев утки. Ему большая часть эмоциональных всплесков Кацуки до того безразлична, что он чуть ли в открытую не зевает, а когда не зевает, то смотрит изучающе с чисто кошачьим любопытством. Бесит просто невыносимо. Ещё больший пиздец – когда одним утром личного недоразумения под боком не оказывается. Когда его злости оказывается просто не об кого больше разбиваться. И Кацуки, в самом деле, до этого и предположить не мог, что это может оказаться так страшно. Не мог предположить, что все внутренности скрутит могильным холодом, веющим из пропасти, которая разверзлась на том месте, где раньше был он. Кацуки совершенно не заметил, в какой момент это исчезновение произошло. Предыдущим днём он просто смертельно устал, поэтому лёг спать, как только солнце село за горизонт, хотя обыкновенно, как и вампир, предпочитал вести ночной образ жизни. И, судя по всему, усталость приглушила его настороженность, вырубила органы чувств, отвечающие за то, чтобы он просыпался ночью от любого шороха который звучал не так. Думать о том, что вампир сам по себе был тихим, особенно если прикладывал усилия к сохранению собственно бесшумности, ему не хотелось. Мне страшно оставаться одному, – звучит у Кацуки в голове чужой голос, и его внутренности ошпаривает морозом. Оставаться одному ему, блять, страшно, а выходить ночью хер пойми куда – это пожалуйста, это первым делом. Воистину, ему никогда не будет дано понять, каким образом логические связи строятся в его половинчатой голове. Но несмотря на всё своё негодование, граничащее с истерикой, он понимает, что каждая секунда промедления может стать фатальной – может и не стать, конечно же, но на удачу уповать он не привык. Кацуки глубоко вдыхает ночной холодный воздух, выйдя на улицу, сосредотачивает свои чувства на подчинении природному инстинкту и обращается волком. Душа мимолётно радуется от обретения дикого, первородного, родного, но вместе с увеличившимся телом расширяется и сама, заполняя собой теперь всё пространство вокруг, сливаясь с жизнью, кипящей повсюду. Зверь рычит, встряхивая головой, горячее дыхание растворяется в воздухе облачками пара. Череп простреливает вспышка боли, которая затухает так же быстро, как и появляется – и мир в ту же секунду становится тошнотворно осязаемым. Запахи, звуки, шорохи, копошение под землёй и над головой, едва уловимые покачивания листьев на ветру – все чувства обостряются, вытачиваются до идеала, но сильно бьют по отвыкшему от таких потоков разнообразной информации сознанию. Вокруг запахи-запахи-запахи, они переплетаются, ускользают, маячат перед самым носом, рассеивая внимание. Кацуки их мельтешению не поддаётся, запах ему нужен был лишь один – особый, вампирий, который трудно было с чем-то сравнить, и который достаточно быстро находится среди вороха других, совершенно на него не похожих. Кацуки его выцепляет, хватается за ускользающую ниточку и бежит в нужном направлении, ни на что вокруг больше не обращая внимания. Дорога вьётся, петляет, перед глазами мелькают деревья и кусты, в шерсти путаются колючки, через которые у него сейчас совершенно нет ни времени, ни желания аккуратно переступать. Ему всё вокруг становится безразлично, он видит перед собой лишь запах, за которым нужно следовать, и следовать как можно быстрее, иначе может произойти что-то страшное. Что-то, о чём думать совершенно не хотелось; что-то, что одной вероятностью своей реальности заставляло сердце то бешено колотиться, то замирать в тисках тяжёлых цепей леденящего ужаса. Цель уже близко, цель уже вот-вот – остаётся только перепрыгнуть через упавшее дерево, свернуть южнее, продраться через заросли кустов, пока в голове гудит набатом быстрее-быстрее-быстрее, иначе не успеешь, иначе он может… Помимо вампирьего запаха в нос теперь ударяет ещё и другой – резкий, омерзительный, смесь пота, грязи, пыли, неухоженной одежды и застоявшегося дыма. Человеческий запах. Самый отвратительный запах из тех, что Кацуки доводилось чувствовать, запах, от которого каждый раз тошнило до помутнения в глазах. Запах, который исходил от двух выблядков, которые окружили его Шото. Один стоит сзади, перетягивая руки и шею вампира серебряными цепями, второй с гадкой улыбкой заносит – Кацуки его точно убьёт – осиновый кол над его грудью. На шорох листвы, исходящий с его стороны, им приходится обернуться. И оцепенеть под взглядом блестящих в тени деревьев глаз, полных дикой звериной ярости. Я ваши кишки по всему лесу развешу, – думает Кацуки. И в следующие секунды от него самого не остаётся совершенно ничего, кроме чистых животных инстинктов – перед глазами всё стелется алым, в голове только колотящее черепную коробку разорвать-загрызть-убить. Все чувства до звона натянуты, всё внимание сосредоточено на двух омерзительных мешках с мясом, которые даже дёрнуться не успевают – пугающе-бесшумный рывок вперёд, мощные передние лапы продавливают грудь, а острые зубы впиваются в шею под булькающие звуки вытекающей крови и задушенный предсмертный хрип. Второй ублюдок, тот, что стоял у Шото за спиной, оказывается сообразительнее – ещё в первые секунды он отпустил цепи и бросился бежать куда подальше от них. Омерзительно безуспешно. Кацуки ничего не стоит нагнать его в несколько прыжков, повалить со спины под нечленораздельные визги и сжать мощную челюсть на шее, переламывая позвонки со звонким хрустом. Тело под его лапами бьётся в предсмертных конвульсиях, и Кацуки вгрызается в мясо всё сильнее и сильнее, пока оно совсем безжизненно не замирает. Жалкая человеческая жизнь всего за несколько мгновений истлевает под его клыками. Иронично. Всё замерло. Корень языка жжёт вкус гнилой крови, разодранная кожа под его зубами свисает ошмётками, а когда он пытается разжать челюсть, то её болезненно сводит судорогой и она только крепче передавливает зловонную плоть. Частое и шумное дыхание разъярённого зверя содрогает воздух. Сознание не проясняется до сих пор, перед глазами мутно-мутно, внутри совершенно никакого удовлетворения от выполненной цели. Всё замерло. Поэтому чужого приближения он не чувствует, как не слышит и шагов совсем рядом с собой. Только крупно всем телом вздрагивает, когда между его ушей опускается прикосновение – тёплое-тёплое, мягкое, как пуховое одеяло, нежное, как рассветное солнце. Сознание не проясняется, но внутри зреет абсолютная уверенность в том, что прикосновение не опасно. Что прикосновению можно довериться. Он поднимает всё ещё диковатый взгляд повыше, чтобы увидеть источник прикосновения, и натыкается на самую прекрасную улыбку из тех, что ему доводилось видеть – сузившийся подрагивающий зрачок мгновенно заполняет собой всю красную радужку. Прикосновение скользит куда-то вдоль его шеи, сбоку прижимается тепло чужого тела, и снизу, прямо под всё ещё каменно напряжённой челюстью его обхватывает… рука? Ладонь движется выше, соединяется с ладонью той руки, что лежала у него на голове. Его… его что, обнимают? Меня ангел обнимает своими крыльями, – думает Кацуки, разомлело прикрывая глаза. А потом резко глаза распахивает, слегка встряхивая головой. Откуда эта ванильная херня взялась у меня в голове, – ошеломлённо думает он следом. Туман, что заволок сознание, начинает постепенно отступать. Кацуки, вообще-то, презирает объятия, да его и в жизни-то никогда и никто, кроме родителей, не обнимал. Поэтому в ответ на объятия первым и кажущимся самым правильным порывом звучит орущий тревогой призыв вырваться как можно скорее и обматерить посмевшего распустить руки наглеца, забив на то, что в волчьем облике материть кого-то не особо представляется возможным. Тревога орёт, но ему… ему так тепло. Шею простреливает молниями в местах, где чужие руки к нему прикасаются, мышцы сводит, дыхание застывает, как при готовности к броску, но ему всё ещё болезненно, обжигающе, невыносимо тепло. Ладонь скользит ему под челюсть, нежно гладит перепачканную шерсть, а потом пальцы зарываются в мех, пробираются к самой коже и начинают её почёсывать. Волчьи глаза широко раскрываются, сдавленный воздух выходит из лёгких с удивлённым фырканьем. Кацуки всего пробирает дрожь, от прикосновения хочется уйти, спрятаться, но вместе с этим хочется и прильнуть к чужой руке поближе, заурчать от совсем незнакомого удовольствия. От места, где холодные пальцы творят с ним что-то совершенно ужасное, по всему телу покалыванием расходятся волны до одури щекотливо-приятных ощущений, которых слишком много, которые просто слишком, и из-за которых Кацуки сейчас всеми силами сдерживает рвущийся из груди скулёж. – Разожми зубки, волчонок, – тихий бархатистый голос колышет шерсть на его ухе, и Кацуки хочется взвыть, но он лишь послушно разжимает челюсть, и… Откуда он взял настолько ублюдское прозвище? – задаёт он сам себе риторический вопрос, – Я его такому точно не учил.* * *
По недоразумению вообще не скажешь, что что-то сильно изменилось в его жизни – всё так же суётся с кошачьей наглостью куда не следует, всё так же уклончиво отвечает на вопросы и всё так же, ну… существует. Разве что выглядит в разы довольнее, чем раньше, и от этого Кацуки даже самую малость гордость испытывает. У Кацуки же по ощущениям весь мир рухнул – и выстроился вновь, да только так запутанно, что он всё никак разобраться в работе его системы не мог. Он пережил слишком много откровений с самим собой для слишком короткого промежутка времени, он вытащил наружу то, что все годы своей жизни старался упрятать подальше. Ощущать давление этого новообретённого груза было почти невыносимо, но Кацуки прекрасно понимал, что этот груз был ровно в той же степени важным. Поэтому не сопротивлялся. Почти. Справляться с этим состоянием ему помогает сама первопричина состояния. Недоразумение влияет на него каким-то совершенно волшебным образом. От одного его присутствия словно дышать становится легче, груз на плечах ослабевает, а заново выстроенный мир кажется куда проще и понятнее. А потом он таким же волшебным образом забирает к себе обратно всё его новообретённое спокойствие – когда начинает делать чуть больше, чем просто присутствовать. Недоразумение оказывается удивительно тактильным, и эта его черта выводит Кацуки из равновесия в считанные мгновения. Он любит обнимать его, выбивая у Кацуки весь воздух из лёгких, любит невесомо целовать, забирая с поцелуями всю рассудительность и вгоняя в голову всё больше неясных сложных мыслей. Недоразумение целовать страшно. Недоразумение целовать хочется. И это одно из основных откровений, которое не даёт Кацуки спокойно дышать. Кацуки, на самом деле, не отказывает себе, как не отказывает и ответному желанию недоразумения – попросту не видит в этом смысла. Но всё же сдерживаться ему приходится, сдерживаться, сцепив зубы и беря все свои импульсы под контроль, потому что недоразумение – его личный ночной кошмар. Потому что хочется в него нырнуть сразу и с головой, хочется отдаться течению и захлебнуться им, но рациональное мышление душит каждый такой порыв. Потому что Кацуки смотрит на него, и вот он – открытый, в его руках, задыхающийся от прикосновений. А потом смотрит ещё раз, а перед глазами обломившаяся ветка и глупо хлопающее своими недоумевающими глазками существо, свалившееся пару месяцев назад ему на голову. Его страшно трогать. И страшно задеть неосторожным движением – хотя в этом случае недоразумение скорее само себя заденет, да причём так, что что Кацуки потом это ещё и разгребать придётся. Его, блять, хочется трогать. До зуда в ладонях и скрипа в зубах от неясно откуда взявшейся твёрдой необходимости сдерживаться. Он вампир, он бессмертное – но очень норовящее сыскать смерть – существо, он не сломается и даже не треснет, если взять и одним выверенным толчком прижать его к шероховатой неаккуратной наружной стене дома и… Не сломается – и это Кацуки проверяет сейчас на практике. Спина Шото трётся о неровную поверхность стены, колени по обыкновению подгибаются, когда когтистые руки с силой сжимаются у него на талии, а зубы нещадно искусывают шею – возможно, в отместку, возможно, из чистого искреннего желания, а возможно и всё разом. Укусами Кацуки пробирается всё выше, прихватывает тонкую белую кожу, которую так и хочется насквозь прокусить, ловит выдохи дрожащего под губами горла, и руками гладит, выглаживает его бока, живот, рёбра, потому что хочется всё, сразу и постоянно. Холодные пальцы скребут его затылок и от них по шее разбегаются мурашки, Кацуки довольно урчит и прикусывает линию челюсти, чтобы ещё чуть погодя добраться до призывно приоткрытых уже искусанных губ. Целовать Шото приятно до дрожи. Его губы прохладные, бескровные и мягкие, его рот хочется вылизывать до тех пор, пока дыхание не закончится, а потом ещё немного, ещё совсем чуть-чуть… Когда чужие пальцы осторожно ложатся на его пушистые уши и чуть гладят у основания, у Кацуки плечи сводит от вспышки удовольствия, и он коротко рычит, впечатываясь в Шото с ещё большим напором, и внимательно прислушивается к его срывающемуся частому дыханию. Шото не был громким, совсем нет, только дышал шумно и изредка что-то на своём мяукал, но звучало это настолько интимно и проникновенно, что у Кацуки мгновенно всю почву из-под ног вышибало, и хотелось слушать ещё, ещё, и так до бесконечности. Как только Кацуки прикусывает чужую влажную и мягкую губу, прямо за его спиной слышится чей-то кашель, и вместе с этим звуком его сердце замирает, обожжённое ледяной вспышкой страха. Он резко оборачивается, инстинктивно прикрывая Шото собой и скаля зубы, и натыкается взглядом на тощую высокую фигуру человека, со скучающим видом стоящего всего паре метров от них и опирающегося спиной о дерево. Вид у него ну просто вызывающе подозрительный – выжженная до черноты кожа, скреплённая металлическими скобами со здоровой, длинный чёрный плащ с оборванным подолом, и взгляд, холодный, бездушный и пронзительный. И что самое отвратительное – от него воняет тем самым тошнотворным вампирьим запахом, который по непонятной причине от Шото он так ни разу и не почувствовал. Кацуки морщит нос, надевая на лицо своё излюбленное выражение «двинешься с места – убью». – Я уж думал, так и не заметите меня, – хмыкает вампир, и Кацуки чувствует, как непреодолимое желание убивать в нём только усиливается. – Ты кто, блять, такой? – рычит Кацуки сквозь зубы. – Тойя? – удивлённо спрашивает Шото, выглядывая у него из-за плеча. Кацуки на него опасно зыркает. Он его тут, значит, защищает, собой прикрывает, а он так просто плюёт на все его пляски с бубном? А Шото абсолютно беззастенчиво вытирает влажные от слюны губы тыльной стороной кисти – а можно было ещё более блядским жестом это сделать? – и смотрит на другого вампира настолько прямо, что Кацуки почти хочет возмутиться. – Я ведь уже просил называть меня Даби. – Да, просил, – соглашается Шото, – извини. Мне сложно привыкнуть. Кацуки теперь подозрительно переводит взгляд с одного на другого. Это они что, получается, знакомы? Шото, его Шото, которого он, вроде как, уже достаточно хорошо знает, который принцесса с верхушки своей половинчатой головы до самых ног, знаком вот с этим чудовищем? Причём знаком, судя по всему, достаточно близко. Что-то тут неладно… А потом Шото окончательно выходит из-за его спины и делает шаг к этому… Даби. Бакуго тут же хватает его за ворот рубашки и притягивает обратно к себе. – Ты куда пошёл? Вдруг он бешеный? – Кацуки многозначительно смотрит на этого черта, всё так же спокойно стоявшего у дерева, одним взглядом пытаясь передать всё, что он о нём думает. – То же самое мог бы и про тебя сказать, – преспокойно выдаёт чертила, и Кацуки клянётся, у него зубы заболели от желания пеломать ему шейные позвонки. – Ты ебало завалил бы, штопаный, – рычит он угрожающе и почти кидается вперёд, но его поперёк тела перехватывают холодные длинные руки, и злость каким-то неведомым образом становится глуше. – Это мой брат, – говорит Шото, и Кацуки первое время даже не осознаёт смысл сказанных слов. А когда осознаёт, то выпадает из реальности. Потому что это его… кто, блять? Кацуки всё правильно услышал? Вот это – брат недоразумения? Шото выжидает какое-то время, а когда понимает, что буря успокоилась, то выпускает Кацуки из своих рук, оставляя его в одиночестве справляться с грузом вывалившийся на него информации, и подходит ближе к Даби. – Оборотня своего мне не представишь? Ещё и говорит он тем самым высокомерным тоном, который Кацуки больше всего ненавидит. Шото должен будет потом вечность благодарить его за то, что он до сих пор это терпит. – Это Бакуго. – И кем тебе приходится этот Бакуго? – спрашивает он, выгибая бровь. Недоразумение пожимает плечами. И всё. Ну, пиздец, вот и приплыли. Кацуки ему и крышу над головой, и защиту, и какую-никакую заботу, а этот полудурок просто плечами пожимает? – Ясно всё с вами, – вздыхает Даби. Но Шото никак не реагирует, только хмурит брови и явно усердно размышаляет над чем-то. А потом внезапно прямо и воодушевлённо смотрит своему брату в глаза. – Он очень хороший. И добрый, хоть и пытается делать вид, что это не так. И почти меня не обижа… – Ой, всё, не хочу я это слушать, – Даби машет на него рукой и слегка кривит губы, – Я за другим пришёл. У Кацуки каждая мышца в теле напряжена, он стоит, полностью готовый к тому, чтобы в случае чего броситься вперёд. Не делает он этого исключительно из уважения – когда там уважение успело появиться-то? – к Шото, который, вероятно, не хотел бы, чтобы кто-то вмешивался в их с братом разговор. Даби тем временем достаёт что-то из дорожной сумки, перекинутой через плечо, и протягивает это Шото. Кацуки прищуривается, пытаясь внимательнее всмотреться в протянутую вещь, и по итогу рассматривает… кота? Мягкого, сшитого из обтрепавшихся кусков ткани кота. И Кацуки напрягается ещё больше, потому что Шото смотрит на этого кота и весь обмирает, каменно застывает – выглядит до жути неестественно даже для такой ледяной глыбы, как он. А потом Шото выхватывает кота из чужих рук и прижимает его к своей груди с таким пылким отчаянием, что у Кацуки сердце невольно сжимается. Так матери прижимают к груди своих детей – живых, дышащих детей, но никак не старые потрёпанные игрушки. – Ты… – голос Шото надламывается, – т-ты принёс его… Даби криво, но на удивление тепло улыбается – использовать мимику с перепаленным лицом наверняка не самое приятное занятие – и даже взгляд его как-то мимолётно смягчается. – Я думал, что ничего уже… – Шото весь сжимается вокруг кота, вцепившись в него так, словно его кто-то отбирать собирается, – что ничего уже не осталось… – Ну, как видишь, – хмыкает Даби, – тебе удалось хорошо припрятать своё сокровище. Шото, услышав эти слова, совсем болезненно содрогается и одним порывистым движением впечатывается в брата, крепко обнимая его и пряча своё лицо у него на плече. Кацуки, сжав зубы, отворачивается – интимность этой сцены не предназначена для посторонних взглядов. – Эй, потише, мелочь, – сдавленно хрипит Даби, укладывая свои руки на плечи брата, – рёбра передавишь. А потом, простояв с минуту в тишине, он принюхивается и пренебрежительно сужает глаза. – От тебя теперь псиной воняет. И про свою лояльность Кацуки тут же забывает, резко оборачивается и скалит зубы, обнажая клыки. – Ты что там, блять, вякнул, хуесосище? – с каждым словом он подходит всё ближе, пока не равняется с Шото. Недоразумение в свою очередь хмурится и выпускает брата из объятий, отступая на шаг. – Кацуки не воняет, – достойно защищает его честь Шото, и Кацуки честно готов удариться в сентиментальную гордость, начав кричать всякий бред вроде это я его вырастил, видели! это мой мальчик!, но, благо, сдерживается, – и мне, между прочим, очень нравится его запах. А вот здесь, половинка, – думает Кацуки, – тебе стоило бы завалиться. Потому что… да какого хрена он такие вещи говорит-то вообще, а? У Кацуки весь боевой настрой сбился, оставляя за собой только ступор и жутких масштабов неловкость. И ни в коем случае не смущение, нет, Кацуки не способен испытывать смущение, а щёки у него вообще от злости горят. – Кхм… – откашливается Даби, поочерёдно переводя нечитаемый взгляд с Кацуки на Шото, – предположим, я не хотел этого знать. – А рот свой ты не хотел бы… – договорить ему не даёт плотно прижавшаяся к его собственному рту холодная ладонь. Охуеть, – думает Кацуки, злобно выпуская воздух из носа, но почему-то не отстраняясь от руки, – недоразумение-то выросло обнаглевшее. – Не знал бы, если бы не оскорблял Кацуки. Нашёлся, блять, принц на белом коне. Даби выгибает бровь, Кацуки всё-таки отводит чужую руку от своего лица и теперь просто злобно кривит губы. – Ладно, – выдыхает Даби, – я в любом случае не хотел здесь долго задерживаться. – Куда ты теперь пойдёшь? – тон Шото вновь смягчается, во взгляде мелькает едва заметная тоска. – Подальше от этого, – он кивает подбородком на вмиг оскалившегося Кацуки, – тебе бы тоже советовал, но ты ведь не послушаешь. – Советы свои можешь себе в жопу затолкать, – лаконично отвечает Кацуки. – Вот и я о том же, – даже не пытается спорить Даби. – Перед тем, как уйдешь, скажи мне… Даби, – он делает явно ощутимую заминку перед тем, как произнести неродное имя, – как ты всё-таки смог достать кота? Разве он не должен был сгореть со всем остальным? – Говорю же, – закатывает глаза Даби, – это всё твоя заслуга. Ты спрятал его настолько хорошо, что огонь до него не добрался, а раз ты сам его спас, я решил, что он должен быть с тобой. Вот и всё. Шото ещё раз осматривает зажатого в руках кота трепетно-нежным взглядом, а потом вновь поднимает глаза на брата и улыбается едва заметно, но так, что у Кацуки весь воздух из лёгких выбивает, хоть улыбка предназначена и не для него. – Спасибо, – говорит Шото тихо и бесконечно сокровенно, – это очень ценно для меня. – Не ной давай, мелочь. Даби хочет звучать недовольно, но всё же почти ласково треплет брата по волосам, перемешивая между собой красные и белые прядки. А потом отходит на несколько шагов и машет рукой на прощание, вновь пытаясь криво улыбнуться. – Ну, всё, бывайте. Не буду вам мешать. И скрывается где-то среди густых деревьев, пока Шото провожает его смиренно-тоскливым взглядом.* * *
Следующие несколько часов они проводят в глухом молчании. Бакуго не задаёт вопросов, хотя очень хочется; не давит, хотя порывы возникают. И никуда не уходит, несмотря на то, что собственное бездействие уже под кожей зудит – до того мерзко, что всю кожу счесать-содрать с себя хочется. Шото после встречи с братом ходит, словно глубоко под воду погружённый – смотрит куда-то сквозь пространство, ничего перед собой не замечая, рефлекторно сжимает кота в своих руках и призраком плавает из одной комнаты в другую. Выглядит самую малость жутко. В один момент Кацуки не выдерживает и, схватив несопротивляющегося Шото за плечи, усаживает его в кресло – тому совершенно всё равно, где предаваться воспоминаниям, – или чем он там занимается, – а Кацуки не хочет потом с пола соскребать его морду, когда он перецепится обо что-нибудь. А природное чутьё неприятностей подсказывало ему, что рано или поздно Шото обязательно перецепится. Шото молчит, изредка хмурит брови, а в его пустом взгляде отражается какой-то невероятно усиленный мыслительный процесс. Страшно потревожить, но оставлять наедине с собой ещё страшнее. Поэтому Кацуки ждал, ставя вызов собственной выдержке, которая уже до прозрачности истончилась, но до сих пор удивительным образом не обрывалась. Когда во взгляд Шото резким импульсом возвращается осознанность, Кацуки задерживает дыхание, чтобы случайно эту осознанность не спугнуть. Тонкие пальцы впиваются в игрушку сильнее, голова поворачивается в сторону Кацуки, а глаза устало прикрываются. – Думаю, мне стоит немного рассказать о… ситуации. И о себе, наверное, – его голос звучит тихо, в него просачивается сдерживаемая внутри неуверенность. Раскрываться очень боязно и больно, за открытостью следует сплошное полотно непроглядной неизвестности, и Кацуки его прекрасно понимает – сам такой же. – Думаю, стоит, – соглашается Кацуки, и не говорит больше ничего. Он даёт Шото достаточно пространства для того, чтобы он собрался с мыслями и понял, когда и как ему комфортнее начать говорить. И, видит бог, в которого Кацуки не верил, – это стоило ему титанических усилий и доброй половины остатков нервной системы. – Тойя сжёг наш дом, – начинает наконец говорить Шото ровным тоном, опустив взгляд и уставившись в сцепленные между собой руки, – потому что у отца был… хм. Индивидуальный подход к воспитанию. Такой, что ему удалось каждого из своих детей обозлить на себя по-особенному. Тойя был самым первым, самым старшим среди нас. А отношение отца к нему было такое, словно он не больше, чем отход производства, – Шото грустно усмехается, – А потом он… мы все думали, что он умер. Потому что с такими ожогами не выживают. И отец… я даже не знаю, печалился ли он? Тосковал ли по своему ребёнку? Или воспринял его смерть как неизбежный отход в утиль? Шото замолкает и немного стухает, но Кацуки молчит, не перебивает своим голосом ход его мыслей. – Но спустя пять лет Тойя вернулся, – спустя несколько минут продолжает Шото, – дождался, пока дома останется только отец и поджёг его. Думаю, он давно хотел отомстить, даже до своей ложной смерти, но только он упустил из внимания то, что отец в доме был не один. Я… я прятался на чердаке, просидел там сутки, кажется, потому что боялся спускаться. И по итогу я отравился дымом, и если бы… если бы Тойя случайно не заглянул в окно на чердаке, я бы там и умер. И даже когда Тойя меня достал, я всё ещё мог умереть, но, как оказалось, сам он выжил благодаря тому, что его обратили вампиром. И теперь он спас меня тем же способом… – он задумывается, видимо, вспоминая, не упустил ли какие-то важные моменты, – да, как-то так всё и произошло. Он оставил меня в этом лесу, сказал, что не собирается со мной возиться, сказал, что тут безопасно, если только всяким оборотням на глаза не попадаться. Ну… а я попался. Кацуки тяжело и задумчиво вздыхает. – Пиздец у тебя конечно, а не жизнь, – мрачно подытоживает он весь рассказ. Шото только пожимает плечами. – Не знаю. Наверное. – А с котом что? – А с котом… – Шото переводит взгляд на игрушку в своих руках, словно во время рассказа совсем позабыл про неё, – да ничего особенного, на самом деле. У нашей семьи были деньги, но мне никогда не разрешали держать у себя игрушки, а все, что я находил, отец либо выбрасывал, либо сжигал. Поэтому я решил сам себе сшить кота в секрете от него, и мне с этим очень помогла Фуюми, – выражение лица Шото впервые сменяется с задумчиво-болезненного на едва тёплое, – мне удалось спрятать кота так, чтобы отец не смог его найти. Ты можешь считать это чем-то глупым и детским, но он правда очень много для меня значит… – Ты считаешь, что я похож на твоего отморозка-отца, а? – голос Кацуки звучит недовольно и самую малость возмущённо, – Естественно, он для тебя много значит, я это и без объяснений понял. Шото совсем ничего не отвечает, только смотрит на него долго-долго, так, что от этого взгляда невольно спрятаться хочется. А потом встаёт с кресла и слегка вымученно, но бесконечно тепло ему улыбается, и у Кацуки, кажется, в очередной раз останавливается сердце. – Эй, – зовёт его Шото, подходя к нему поближе, и кладёт руку на колючки блондинистых волос, – не хмурься, – и склоняется всё ниже и ниже, – сейчас я чувствую себя хорошо, – выдыхает он в самые губы, – очень хорошо… Кто первый потянулся, чтобы соединить губы, сложно сказать – возможно, они оба и одновременно, возможно и вовсе никто, и магнетическое притяжение само их соединило. Шото отстраняется преступно быстро, сбито дышит, бегает взглядом по его лицу и – Кацуки уже научился считывать это выражение лица – о чём-то очень усердно думает. Выбить бы все мысли из его головы. Чтобы… чтобы не отвлекался. Кацуки вновь тянется к его губам, потому что блять, его губы сейчас воздухом пообжигает, если не вернуть Шото срочно обратно, но холодная ладонь перекрывает его рот, и Кацуки всем сердцем хочется чисто по-волчьи взвыть и руку чужую укусить. – Я сейчас несколько… – говорит Шото на выдохе, собравшись с мыслями, – измотан эмоционально. И, видимо, это как-то влияет на… хм… – он просто очаровательно поджимает губы, и блять, насколько же Кацуки хочется их искусать, – на моё чувство… голода. Переживания выкачивают энергию даже быстрее, чем физическая активность, и я в общем… Ох. Кацуки теперь понял, почему Шото всё это время настолько усиленно избегал прямого зрительного контакта. Потому что там, внутри его красивых разноцветных глазищ, под поволокой видимого равновесия плещется чистейший животный голод. Кацуки сглатывает мигом скопившуюся во рту слюну и судорожно выдыхает прямо в чужую ладонь – возможно, именно этот взгляд Шото начинает нравиться Кацуки слишком сильно. Он обхватывает худое запястье, сжимает его ощутимо, из-за чего бледная кожа покрывается мурашками, и отводит руку чуть в сторону только для того, чтобы руководствуясь неведомым порывом перевернуть её ладонью вверх и зацепить своими зубами подушечку указательного пальца, смотря Шото в глаза снизу вверх глубоко, проникновенно и многозначительно, сам в полной мере не осознавая, какие там значения намешаны. – Так кусай, вампир, – говорит он низко и урчаще, с удовлетворением наблюдая за тем, как глаза Шото распахиваются шире, а губы изумлённо приоткрываются. И Шото кусает. Трепещет весь, как колосок на ветру, склоняется над его шеей стремительно и опаляет её холодным, возбуждённым дыханием, от которого под кожей всё покалывает. Вонзается клыками в пульсирующую венку резко и жадно, намного более решительно, чем в прошлый раз, и Кацуки нравится – искренне нравится, что он больше не сковывает себя таким огромным количеством ограничений, что просто позволяет себе взять то, что ему открыто предлагают. А потом он… Блять. Потом он забирется прямо к нему на колени, уверенно усаживается, притирается, всё ещё прорывая клыками его кожу. У Кацуки в черепной коробке всё кипятком обожигает, перед глазами мутнеет, сверкает звёздами, и он откидывает голову назад, потому что блять-блять-блять, это было слишком, это было чересчур. Молотом ушатало по его сенсорным ощущениям, и он, вроде как, сам на это согласился, но вроде как он до сих пор не мог привыкнуть к тому, насколько от Шото его накрывает. Он шумно дышит сквозь сжатые зубы, под кожей боль растекается горячим мёдом, в голове всё вмиг становится туманно и мутно. Кацуки вплетает пальцы в мягкие волосы и с силой вжимает голову в свою шею, потому что да, больно, и да, ему абсолютно точно хочется ещё. Потому что гадёныш-вампир вместо выпитой крови явно закачивает в него что-то, что подменяет все его ощущения, вертит-перестраивает мысли в его голове и направляет их в одну определённую сторону, в которую раньше было думать очень страшно. Потому что ну не может Кацуки самому по доброй воле всё это нравиться. Пальцы сжимаются в волосах, дыхание раскаляет воздух, шею до безобразия приятно прикусывают-целуют, а голова кружится и становится лёгкой-лёгкой. Чужие бёдра чуть ёрзают на его собственных, совсем легко, но пробирает до дрожи и до зарождающегося в нижней части живота жара. От ощущения того, что прямо на сгибе его шеи сейчас возится вампирья морда, лижет, кусает, бесконечно касается своими губами, его всего пробирает до мурашек, а крыша медленно, но уверенно, катится куда-то, откуда явно не собирается возвращаться. А потом – потом Шото проезжается по нему бёдрами с уже более ощутимым нажимом, вжимается на мгновение в его живот, и… и личность Кацуки кончается Потому что – блять – в живот Кацуки явно упирается чужое возбуждение, и он в абсолютном ёбаном ужасе, потому что его самого это будоражит до чёртиков, и потому что он совершенно не представляет, что ему с эти делать. Вернее, представляет – естественно он представляет. Представляет очень живо и очень красочно, но не может избавиться от ощущения, что представлять это нельзя, потому что это… ну, это же Шото. Это же недоразумение, вроде как, и с ним нельзя, нельзя… Почему именно нельзя, Кацуки уже и сам не вспомнит. Он не хрупкий, не ломкий; он не нежный – он уже вполне себе зрелая личность, хоть и делает вид, что это не так. А всё равно в голове колоколом бьёт сигнал тревоги. Он с трудом отрывает чужую голову от своей шеи – вампир так и рвётся присосаться обратно, лижет кожу напоследок и издаёт хнычуще-мяукающий звук, от которого Кацуки бьёт дрожь. – Ты что делаешь, принцесса? – выдыхает он ребристо, пытаясь восстановить дыхание. Шото резко поднимает на него диковатый взгляд, расфокусированный и мутный, но обжигающе-жадный. Кацуки сглатывает слюну, чувствуя, что голова от этого взгляда, кажется, начала кружиться ещё больше. – Тебя, – выдыхает Шото, не вдумываясь в собственные слова, а оттого произнося их в крайней степени искренне, – хочу. В голове – белый шум. Лицо печёт прилившей к нему кровью. Шото ещё раз показательно ведёт бёдрами, задевая теперь своим возбуждением в его собственное и вжимаясь в него плотно, так, что дыхание невольно перехватывает у обоих, а Кацуки шипит, стискивает зубы чтобы из его рта чего позорнее не вылетело. Хотя, какая теперь уже разница? – Слезь, половинка, – сдавленно говорит Кацуки, жмуря глаза, потому что давление точечно в его пах не прекращается. Он уже без понятия, к кому обращаться за силой, терпением и выдержкой, честное слово, – пожалуйста, – звучит до ужаса жалостливо, – иначе… иначе могут быть последствия, которых ты не захочешь. – С чего бы? – Шото обхватывает его голову руками, заставляя смотреть на себя, – Я ведь сам тебе предлагаю, но ты так усердно сопротивляешься, что мне начинает казаться, что единственный здесь, кто не хочет последствий, это ты. Кацуки чертовски ненавидит, когда его ставят в настолько неловкое положение. Всем сердцем искренне ненавидит. – Тем более, – недоразумение не ослабляет хватку, проявляет чересчур много решимости, которую мог бы оставить и при себе, а не добивать Кацуки с каждым словом всё больше, – я тут, между прочим, в эмоционально уязвимом положении. Болезненное прошлое дало о себе знать, я очень много думаю, вспоминаю… меня это истощает. Мне нужно отвлечься от этих мыслей, – Шото проводит пальцами по его линии челюсти, спускается на шею и едва ощутимо гладит всё ещё побаливающий укус, – разве ты не хочешь мне помочь? Недоразумение у него, оказывается, ещё и охренеть какой умелый манипулятор. – Проблемы, блять, не так решаются, ты в курсе? – шипит Кацуки, хмурясь, но чувствует, как собственная решимость трещит по швам от чужого мягкого, но уверенного напора. Шото даже делает вид, что задумывается над его вопросом. Какая честь. – Не-а, – говорит он абсолютно беззастенчиво, – не в курсе. Но мне хочется так. И где-то в этот момент резьба срывается окончательно. Кацуки не думает, не анализирует – импульсом реагирует на посланный сигнал и вгрызается в губы Шото со всем тем рвением, которое ему до сих пор приходилось сдерживать. Кусает, лижет, давит пальцами на челюсть, раскрывая её, гладит волосы и жадно скребёт кожу. Шото удовлетворённо мычит ему в губы и наконец-то размякает, поддаётся его движением, словно мягкая глина. Раскрывается сам, движется навстречу, притирается ближе, не встречая теперь сопротивления. Руки Кацуки гладят-гладят всего Шото, сжимают плечи, проходятся вдоль изогнувшейся спины и спускаются ещё ниже, сначала на бёдра, потом – с небольшой задержкой от вскружившего голову желания – на ягодицы. Пальцы цепко сжимаются, мнут мягкие мышцы сквозь штаны и тянут ближе, теснее вжимая в горячее тело. Когда их возбуждения соприкасаются, Шото восхитительно-тихо всхлипывает прямо ему в губы, и Кацуки совершенно без понятия, как в таких условиях вообще возможно себя контролировать. Голова работать стойко отказывается, всё здравомыслие точным выстрелом вышибло ещё минут десять назад. Он глухо рычит и сильнее обычного кусает Шото за нижнюю губу, сжимает пальцы на ягодицах крепче и рывком поднимается на ноги, перехватывая пискнувшего от неожиданности вампира поудобнее. В том, что от хоть и незначительной, но всё же потери крови, его голова чуть закружилась, он не признается даже под страхом смерти. – К-кацуки, стой, – запинаясь и стараясь отдышаться лепечет Шото, смотря на него по-оленьи большими шальными глазами, – тебе же тяжело меня держать, не нужно… – Тебя-то? Тяжело? – Кацуки выгибает бровь и презрительно кривит губы. От таких возмутительных заявлений даже дымка возбуждения чуть спала, – Ты не тяжелее пушинки, принцесса. Естественно, принцесса была тяжелее пушинки – самую малость. Совершенно незначительную малость. Кацуки показательно перехватывает Шото так, чтобы держать его теперь только одной рукой – недоразумение теперь, правда, вцепляется в него до боли руками и ногами, но это оказывается даже приятно. Кацуки самодовольно и зубасто улыбается и теперь несёт Шото в соседнюю комнату, где есть кровать, потому что… Потому что, да – он собирается сделать с Шото то необратимое, мысли о котором слишком боялся допускать в своей голове. Но если необратимое и совершать, то в наиболее комфортных условиях, чтобы всё было внимательно и вдумчиво, чтобы было настолько хорошо, что Шото ни о чём другом думать не смог. Кацуки осторожно укладывает Шото на постель, придерживает его руками под спину, протискивает колено между ног и нависает сверху, заглядывая прямо в раскрытые глаза, спрашивая одним взглядом, а точно ли уверен? а точно ли хочешь? уверен. Кацуки находит ответ в глубине чужих глаз, и сердце начинает колотиться с удвоенным упорством. хочу. И Кацуки чувствует чужое желание у себя под кожей. Он вгрызается зубами в призывно выгнутую шею так, как давно хотел, так, чтобы наконец унять зуд в клыках – Шото здесь не единственный, в ком природой заложено желание кусаться. Мнёт зубами мягкую кожу, улавливая ушами полузадушенный всхлип, руками же лезет прямо под рубашку – не видит больше смысла сдерживаться, когда прямое согласие было вложено прямо к нему в руки. Пересчитывает подушечками пальцев рёбра, чтобы потом поскрести их когтями, заставляя Шото чуть выгнуться в спине; продавливает бедром чужой пах сильнее, наваливается телом больше, чтобы припечатать к кровати, чтобы изъять все шансы на отступление, трётся почти в животной манере, сжимает зубы сильнее, прокусывая кожу, и наконец выбывает из лёгких тихий-тихий стон. Звучит восхитительно. Звучит до такой степени будоражаще, что у Кацуки вдоль по позвоночнику бегут мурашки, а шерсть на хвосте колюче пушится. И бесконечно хочется услышать ещё. Поэтому он кусает ниже, прямо в напряжённую трапециевидную мышцу, руками же задирает рубашку выше, почти к самой шее. Горячие ладони сминают его тело со всей затаённой жадностью, зубы кусают-кусают вдоль всей шеи, то совсем легко, то надавливая до тихих почти-болезненных вскриков – Шото нравится, Шото кроет чуть ли не больше, чем его самого. Кацуки чувствует. Не чувствовал бы – в ту же секунду прекратил бы. Шорох одежды, пах к паху, ощутимая выпуклость в штанах Кацуки задевает Шото, и он сам не сдерживает в груди тихий стон, жмуря глаза. А когда раскрывает их – утопает в черноте зрачков напротив, замирает гипнотически и поддаётся ладоням, обнявшим его голову и тянущим её выше, ближе. Смазанно утыкается губами в губы Шото и, не отдавая отчёт своим действиям влажно лижет раскрытые губы, острые зубы и дёсна, потому что блять, потому что вампира хочется вылизать всего абсолютно. Шото утягивает его язык своим, податливо раскрывает рот и уверенно держит его голову в своих руках, пока Кацуки стягивает с него штаны, лапая везде, где может дотянуться. Бёдра у Шото жилистые, но мягкие, безумно приятные на ощупь, задница – ещё лучше. Руки слегка подрагивают от возбуждения и вожделения, в собственном паху жарко-жарко, почти больно, в животе ураганом закручивается неконтролируемый пожар. Кацуки прячет свои когти – да, он умел так делать, но всё же предпочитал ходить с когтями, потому что, ну, очевидно так выглядит круче – и окунает пальцы в флакон с маслом. Скользкие теперь пальцы мягко оглаживают колечко мышц, оттягивают момент, сам Кацуки задерживает дыхание, словно перед прыжком в воду – дальше только рывок и с головой в омут. Когда первый палец проникает внутрь, Шото отрывается от поцелуя, делает судорожный вдох и утыкается носом ему в шею. Сбитое дыхание ударяется о его кожу с каждым осторожным движением, с каждым миллиметром проникновения. Медленно, неспешно, чтобы ни в коем случае не было больно. Вместе со вторым пальцем в шею Кацуки вонзаются острые клыки, дыхание становится всё чаще и громче. Вместе с третьим он пробует согнуть пальцы, когда заводит их особо глубоко, и Шото всего подбрасывает на кровати, а его изумлённый стон звучит так чисто, что у Кацуки всё мутнеет перед глазами. Жарко. Так жарко, что кожа плавится. – Эй, – хрипло выдыхает ему на ухо Шото спустя пару минут тщательного разрабатывания пальцами и бесчисленное количество собственных полустонов-полувсхлипов, – я готов. Ты можешь… – Не готов, – рычит Кацуки в ответ, хотя пальцы уже двигаются совершенно свободно, а в паху всё полыхает диким пламенем. – Кацуки, – голос Шото не имеет абсолютно никакого права звучать настолько умоляюще, однако звучит, сладким мёдом стекая по его ушным раковинам. Он обхватывает лицо Кацуки своими ладонями, утыкается своим лбом в его и немигающе заглядывает глубоко в глаза, отбирая всю его волю одним только взглядом, – пожалуйста, Кацуки… И добивает его, перемещая руки к его чувствительным ушам, сжимая и поглаживая их у основания; делает контрольный выстрел, самостоятельно двигая тазом, насаживаясь на его пальцы и издавая абсолютно восхитительный звук, который отключает абсолютно все мысли в его голове. Кацуки стягивает свои штаны окончательно, впивается пальцами в бёдра Шото, раскрывает их для себя шире и втискивается между ними ближе, теснее. Одной рукой придерживает свой смазанный член, приставляя его ко входу, который чуть раскрывается от давления, второй же накрывает возбуждённый член Шото, заставляя его в очередной раз всхлипнуть. Когда головка всё же проникает внутрь, Кацуки натурально скулит, сокрушённо роняя голову на грудь Шото и дыша жарко и часто. Вампирье сердце под его ухом бьётся едва-едва, но Кацуки вслушивается в его стук, находит в нём ниточку соприкосновения с реальностью, пока сознанием уплывает далеко-далеко. Внутри Шото до звёзд перед глазами тесно. Он толкается глубже, стенки сдавливают его член со всех сторон, обволакивают мягко и ровно с тем давлением, которое нужно для полного падения в эйфорию. – Шото, – севшим голосом зовёт Кацуки и продвигается смазанными мокрыми поцелуями выше, к ключицам, к шее, к подбородку. Миллиметр за миллиметром, всё глубже, всё чувственнее. Словно душа Шото становится всё открытее и всё ближе – руку протяни, и сможешь ухватить. – Шо-то, – выдыхает он бессознательно и сбивчиво, пока руки вампира до боли оттягивают его волосы, – такой прекрасный, Шото. И скользит ещё глубже, загоняя член до самого основания и обрушиваясь на губы Шото очередным глубоким поцелуем. Шото стонет ему в губы, пульсирующе сжимает его внутри, а сам весь замирает, давая им обоим время перевести дыхание и прочувствовать момент. – Ты как, половинка? – спрашивает Кацуки, с трудом отрываясь от поцелуя и заглядывая в совсем заплывшие глаза Шото. Потому что несмотря на весь хаос в собственной голове, ему важно знать, как Шото себя чувствует. Шото только страдальчески выгибает брови и раскрывает губы, силясь выдавить из себя хоть один внятный звук. – Хорошо, – звучит едва различимо на выдохе, – очень, очень хорошо, только… только продолжай, пожалуйста, Кацуки. И Кацуки не может ослушаться. Поэтому он отводит таз назад, а после влажно толкается обратно, до упора, до выбитого воздуха из чужих лёгких. Сам он теперь не хочет разрушиться от испытываемых чувств – теперь ему хочется окунуться в момент, хочется запечатлеть и под кожей запечатать каждое мгновение. Кацуки снова толкается, теперь внимательно всматриваясь в лицо Шото, нависнув над ним низко-низко. Заворожённо рассматривает яркую эмоцию, исказившую его обыкновенную безэмоциональность. Вглядывается в излом бровей, в трепет ресниц, в слезинки, залёгшие капельками в самых уголках полуприкрытых глаз. Всматривается в мутный тёмный взгляд, в неровно раздувающиеся крылья носа, в покусанные влажные губы и едва порозовевшие щёки. Прекрасный. Шото стал произведением искусства в момент своего открытого, несдержанного наслаждения. И только Кацуки было дано право это искусство лицезреть. Кацуки оказывается абсолютно заворожён Шото, пленён его неземным очарованием, которое обнажалось прямо перед его глазами и ощущалось ещё интимнее, чем то, чем они сейчас занимались. Он двигается невыносимо медленно, сам удивляясь тому, куда подевались его импульсивность и вспыльчивость, откуда в нём нашлось столько невынужденной терпеливости. Шото всхлипывает под ним, беззащитный перед его поглощающим взглядом, порывается прикрыть лицо рукой, но Кацуки перехватывает его за запястье и вжимает в постель. Хочет отвернуться, но Кацуки прислоняется своим лбом к его, мешая их слипшиеся волосы между собой и смотря, не моргая, прямо в разноцветные глаза, мягко, но всё же настойчиво призывая его не ставить между ними барьеры. По Шото видно, как ему сложно – всё порывается сжаться, спрятаться, уйти от излишней откровенности, хотя сам изначально на ней и настоял. Но так же по Шото видно, насколько он старается – все силы прикладывает, только бы дать Кацуки отдачу в той же степени, в которой ему её предлагают. Кацуки двигается тягуче медленно, доводит Шото до исступления, заставляя выгибаться навстречу, метаться под ним и смаргивать подступающие к глазам чувственные слёзы. Он раскрывает рот в немых мольбах, но не может произнести ни слова – произносить ему ничего и не нужно, Кацуки и без слов всё понимает. Отводит бёдра назад, почти полностью выскальзывая, и одним слитным движением загоняет член обратно до упора, всё так же прижимаясь лбом ко лбу Шото, смотря прямо, откровенно в его глаза, и зачарованно следя за каждой эмоцией, проступившей на его лице. Прикрытые глаза, дрогнувшие ресницы, изломавшиеся брови и приоткрытые губы, выпустившие первый громкий стон. Прекрасен. Кацуки движется теперь быстрее, размашистее, больше погружается в собственные ощущения, но не прекращая поглощать все чувства, что так щедро даёт ему Шото. У Кацуки самого всё лицо пылает, все мышцы напряжены, каждый толчок рассыпается по его животу искрами жаркого наслаждения. Он склоняется над Шото низко-низко, смешивает их дыхание, трётся своим торсом об его, чтобы сердце к сердцу было ближе, теснее, и ни на секунду не разрывает зрительный контакт, потому что таких открыто-многогранных вглядов он в своей жизни не видел никогда. Потому что он утягивает с собой, не отпускает, оплетает своими чарами и пробуждает в самых тёмных глубинах сознания желание видеть его перед собой постоянно. Шото дышит часто и сбито, цепляется за него, прочёсывая царапины на спине и и издаёт множество ласкающих слух звуков, тихих, но откровенных до дрожи – их даже стонами нельзя назвать, точно какое-то чисто вампирье мяуканье, не иначе. Кацуки вновь припадает к губам Шото, сразу углубляет поцелуй, вылизывает его рот изнутри и ускоряет движения, вынуждая Шото почти до боли сжать бёдра на его талии. Ловит ртом стоны, сам уже не в состоянии сдерживаться, чувствуя, как близко они подходят к грани. По ушам бьют влажные звуки их трения, движения становятся всё более неровными и глубокими, каждый толчок задевает чувствительную точку внутри Шото, отчего он всё сильнее выгибается в спине и всё больнее впивается в его плечи. В самом низу живота усиливается жар, закручивается, почти болезненно сжимается и на особо глубоком толчке рассыпается яркими, оглушающими вспышками, которые застилают собой всё перед глазами. Рука Кацуки сжимается на члене Шото, двигается быстро и с ощутимым давлением, пока сам он рефлекторно ещё несколько раз толкается в тесноту его тела, раскачиваясь на остаточных волнах оргазма. Шото под ним тоже содрогается, вскрикивает и весь сжимается, чтобы в следующее мгновение его тело пробила неконтролируемая дрожь, а его собственный живот и рука Кацуки остались испачканы в белой вязкой жидкости. В комнате жарко и душно, от стен отбивается их шумное, тяжелое дыхание. Мышцы Кацуки приятно побаливают, когда он осторожно выскальзывает из тела и ложится на кровать рядом с Шото, тут же перехватывая руками его поперёк груди и прижимая ближе к себе. – Ты как, половинка? – хрипловато спрашивает он незнакомым даже для себя бесконечно нежным голосом. – М-м… – только и мычит Шото задумчиво, и Кацуки оказывается абсолютно удовлетворён таким ответом. В груди становится тепло-тепло, а губы беззаботно растягиваются в улыбке. Хочется улыбаться долго, глупо, и пока щёки не заболят – а даже когда заболят, то всё равно продолжать улыбаться. Недоразумение так легко делало его жизнь лучше. Недоразумение, совершенно не напрягаясь, доставало из него целую уйму многогранных и бесконечно приятных эмоций, которые он, как ему думалось, уже давно и далеко запрятал. Это ведь и есть вампирская магия, да? То самое вампирское очарование, которое заманивает заблудшие души в свои цепкие лапы? Впрочем, Кацуки это совершенно не волновало. Его волновало только свернувшееся в его руках уже тихо сопящее недоразумение и бесконечное тепло в собственной груди.