«Я очень люблю женщин, я восхищаюсь ими. Но, как и все мужчины, я их не понимаю»
— Фрэнк Синатра
Вечер пятого дня тянулся густым, липким сумраком. Барбара стояла у кухонного стола, методично нарезая морковь для бульона. Ритмичный, глухой стук ножа о доску был единственным звуком, заглушавшим тиканье часов и назойливый шум в её собственной голове. С тех пор, как доктор убрал последние следы «того вечера», она вымыла весь дом дважды. В первый раз — на следующий день, дрожащими руками, с головокружением от запаха хлорки. Во второй — сегодня днём, когда боль в запястье утихла до тупой, фоновой ночи. Она оттирала паркет, пока пальцы не побелели, вымыла каждую ступеньку лестницы, протёрла подоконники. Физическая усталость была благословением — она глушила мысли. Мысли о том, как легко чужое присутствие ворвалось в их крепость. Как холодно было железо пистолета у виска. Как много алой, липкой субстанции может вместить человеческое тело. Она вздрогнула, отвлекшись. Прядь волос, выбившаяся из небрежного пучка, упала ей на лицо. Барбара отбросила её назад привычным движением, и в тусклом свете кухонной лампы мелькнул серебристый отблеск. Не первый раз. Прядь у правого виска, которая раньше была цвета воронова крыла, теперь отливала холодным, пепельным серебром. Как шрам. Как молчаливое свидетельство того, что её нервы всё-таки не выдержали и сожгли что-то изнутри. Она ещё не смотрела на это при свете дня. И он, занятый своей болью и слабостью, пока не заметил. Нож в её руке снова опустился, отсекая ровные кружочки. Раз. Два. Три. Она вслушивалась в тишину дома. Его дыхание наверху стало ровнее, но он почти не спал — она знала по тому, как он замирал, когда она вполудреме ворочалась рядом. Они оба теперь спали, как солдаты на передовой — чутко и прерывисто. И тут — скрип. Едва уловимый, не на лестнице, а где-то в стыке половиц в коридоре. Всё в её теле сжалось в один ледяной, отточенный коготь. Мозг, ещё секунду назад убаюканный монотонностью, взорвался адреналином. Они вернулись. Доктор что-то упустил. Кто-то пришёл закончить дело. Мысли не было. Был чистый, животный инстинкт. Она резко, почти не разжимая пальцев, развернулась на звук, приняв устойчивую, низкую стойку. Рука с ножом описала короткую, жёсткую дугу и замерла на уровне живота незваного гостя, лезвием вперёд. Вся её фигура была одним сплошным напряжённым сухожилием, готовым к удару. Перед ней, в двух шагах, стоял Аластор. Он опирался плечом о косяк, бледный, с тёмными кругами под глазами, но на ногах. В старых штанах и просторной рубашке, накинутой на плечи. Он смотрел не на нож. Он смотрел ей в лицо. В её широко открытые, пустые от ужаса глаза. В искажённые паникой черты. И в его собственном взгляде не было ни укора, ни испуга. Было спокойное, почти клиническое наблюдение. Сознание нахлынуло на неё обратно медленной, тяжёлой волной. Звуки вернулись — её собственное прерывистое дыхание, тиканье часов, шум города за окном. Рука, сжимавшая рукоять ножа, вдруг онемела, затем затряслась так, что лезвие затанцевало в воздухе. «О, Господи...» — вырвалось у неё хриплым, чужим шёпотом. Голос сломался. — «Я... Ал... Я подумала...» Она попыталась опустить руку, но мышцы не слушались. Нож так и остался занесённым между ними, абсурдным и ужасным символом её сломанного спокойствия. Аластор не сделал ни шагу вперёд, не отпрянул назад. Он медленно, чтобы не спугнуть её резким движением, поднял руку — не к ножу, а ладонью кверху, в жесте, который мог быть и капитуляцией, и приглашением. — Я знаю, — сказал он тихо. Его бархатный голос был грубым от неиспользования, но в нём не было ни капли яда или насмешки. Только плоская, исчерпывающая констатация. — И это нормально. Эти простые слова, сказанные с такой абсолютной, незыблемой уверенностью, подействовали сильнее любого утешения. Из её глаз, сухих с той ночи, наконец хлынули слёзы. Тихие, без рыданий. Они просто текли по щекам, смешиваясь с пылью и напряжением. Рука наконец опустилась, нож со звоном упал на кафель. Она не смотрела, куда. — Я... я снова всё перемыла, — выдавила она, как будто это было признанием в чём-то постыдном. — Я знаю, — повторил он, и теперь в его голосе скользнула едва уловимая нитка чего-то, что могло бы быть усталой нежностью. — От этого пахнет, как в операционной. Иди сюда. Он не пошёл к ней. Он ждал. И Барбара, всё ещё дрожа, как в лихорадке, переступила через упавший нож и шагнула к нему, не в объятия, а просто чтобы упереться лбом в его здоровое плечо. Он обнял её одной рукой, крепко, чувствуя, как мелкая дрожь бьётся в её теле. — Тебе нельзя было вставать, — прошептала она в его рубашку. — Соскучился по виду сходящей с ума жены с ножом, — отозвался он сухо, но его пальцы легли на её затылок, а губы касались виска, и тут взгляд наткнулся на ту самую, прядь. Он замер на секунду, отодвинулся ровно настолько, чтобы разглядеть её при свете. Его брови чуть приподнялись. Он не сказал ничего. Просто провёл большим пальцем по серебристым волосам, от виска к кончику, с тем же вниманием, с каким изучал когда-то свою коллекцию запонок. Это было не сожаление. Это было принятие. Ещё один новый штрих в портрете той, кого он считал своей. — Ужин подгорает, — наконец произнёс он, отпуская её. Барбара кивнула, вытирая лицо тыльной стороной ладони. Она подняла нож с пола, сполоснула его и снова поставила на разделочную доску. Действия были медленными, точными. Ритуал восстановления контроля. Аластор наблюдал за ней, прислонившись к косяку. — После бала, — сказал он тихо, но так, чтобы она обязательно услышала, — мы куда-нибудь уедем. Ненадолго. Где нет... этого. Она не обернулась, но её плечи слегка расслабились. — Обещаешь? — Клянусь моей новой, чрезвычайно болезненной раной, — парировал он, и в его голосе снова зазвучал знакомый, язвительный оттенок. И этого было достаточно. Нож снова застучал по доске. Теперь ритм был чуть увереннее. Они не вернулись в «до». Они просто нашли новую точку отсчёта — здесь, на кухне, среди запаха бульона и тихой, разделённой паранойи, которая больше не разъединяла, а связывала их ещё крепче. Воздух в ванной был густым и влажным от пара, в котором повисли ароматы её дорогого сандалового мыла и чего-то медицинского, щипавшего нос — запах антисептика, въевшегося в кожу. Мокрые волосы Барбары завивались в мягкие волны на махровом воротнике халата, пока она, стиснув зубы, обтирала его плечи, ключицы, руки полотенцем, смоченным в тёплой воде. Аластор сидел на табурете в одних шортах, откинув голову назад, глаза закрыты. Каждая его мышца была напряжена в ожидании боли. — Не дергайся, — скомандовала она, подставив ладонь под его затылок, а другой направляя струю теплой воды из душа на его темные волосы. Он молча подчинился, но его пальцы впились в край табурета, когда она принялась втирать шампунь. Пена была белой и безжалостной. Каждое движение ее пальцев по коже головы отзывалось глухой, раскатистой пульсацией в прошитом боку. Он стиснул зубы, не издав ни звука, только резкая тень пробежала по его лицу. Она смыла пену, ее движения были резкими, почти грубыми, будто она скребла с него не грязь, а саму память о той ночи — следы чужой крови, пыль с пола, липкий ужас. Вытирая его волосы полотенцем, она провела им по его лицу, и он поймал ее запястье. Ее рука в его хватке казалась хрупкой, а под пальцами он чувствовал тугую, негнущуюся повязку. — Тебе больно? — его голос был низким, лишенным привычной бархатистой убедительности, просто голосом усталого человека. — Не больше, чем тебе, — она вырвала руку, и брошенное в корзину полотенце шлепнулось с влажным звуком. В спальне на кровати, как вызов, лежало её черное платье. На вешалке у двери висел его безупречный темный костюм. Она переместилась к туалетному столику с зеркалом. Ещё влажные волосы она накручивала на раскаленные металлические щипцы, а получившиеся локоны фиксировала едким лаком. Ему возни требовалось меньше: перед зеркалом в ванной он быстро создал безупречную укладку, которую так же быстро зафиксировал. — Что думаешь? — он возник позади нее в дверном проеме, силуэтом на фоне света из спальни. — Сойдет. Поможешь? Он подошел ближе, аккуратно взял из ее дрожащих пальцев горячий инструмент и принялся за пряди на затылке и макушке, куда ей не дотянуться больной рукой. Движения его были удивительно ловкими и точными, будто он всю жизнь занимался дамскими прическами, а не чем-то иным. Когда с завивкой было покончено, ее собственные пальцы, неуклюжие и непослушные из-за тугого бинта, пытались собрать волосы в сложную, элегантную прическу. Пряди выскальзывали, шпильки падали на столик с легким, насмешливым звоном. — Ты умеешь закалывать шпильки? — выдохнула она, не оборачиваясь, глядя в свое отражение с тенью раздражения. В ответ он лишь взял со стола несколько шпилек. Его движения были лишены какой-либо нежности — быстрые, точные, хирургические. Он не прикасался к ней лишний раз, лишь фиксировал прядь за прядью, вонзая холодные металлические стержни в основу прически. Через пару минут в зеркале смотрела на нее собранная, отчужденная женщина с безупречной укладкой, в которой, как напоминание, пряталась та самая седая прядь. — Теперь выходи. Мне нужно переодеваться. Уголок его рта дрогнул. — Какое оскорбление. Словно я чужой. — Именно поэтому, — парировала она, отходя к кровати и поворачиваясь к нему спиной. Она сбросила халат. Он замер, наблюдая, как шелк ночнушки скользнул по ее спине, обнажая сине-багровый, некрасивый синяк на лопатке — немой свидетель борьбы, его провала. Затем, не глядя на нее, он снял с вешалки брюки, с трудом натянул их, подавляя стон. Потом — белая рубашка. Он застегивал пуговицы медленно, сосредоточенно, пока она, борясь с болью в запястье, натягивала сложное корсетное белье, а затем и само платье — черное, траурное, с целой системой шнуровок на спине. Она изловчилась, пытаясь затянуть их одной рукой, но тщетно. Неловкий взмах отозвался острой болью, заставив ее шипяще выдохнуть. Он подошел сзади бесшумно, как и подобает призраку. Не говоря ни слова, он уперся коленом ей в поясницу — не сильно, но достаточно, чтобы лишить равновесия и прижать к себе спиной. — Аластор... — ее предупреждение было резким, голос напряженным. — Тише, — прошептал он ей в самое ухо, губы едва коснувшись мочки. — Держись. Его пальцы — длинные, холодные, все еще бледные от слабости — вцепились в шнурки. Одно резкое, выверенное движение — и шелк с сухим, шипящим звуком стянулся, впиваясь в ткань корсета, в тело, подчеркивая линию талии и приподнимая грудь. Она ахнула, больше от неожиданности и внезапной нехватки воздуха, чем от боли, хотя и ребра напомнили о себе. — Аккуратнее! — вырвалось у нее, когда он завязал тугой, мертвый узел у самой шеи. — Готово, — он отступил, его лицо было каменной маской, но в глубине глаз плескалось темное, болезненное удовольствие от этого насилия, знания, что он до сир пор имеет на неё влияние. Она взяла с туалетного столика галстук-бабочку. Он стоял, выпрямившись, и она видела, как под рубашкой играют мышцы, как он подавляет гримасу, когда тело на поврежденной стороне пронзает спазм. Она встала перед ним, ее пальцы с непослушными суставами пытались завязать изящный узел. — Неумеха, — прошептал он, но в его голосе не было злобы, лишь усталое, почти братское раздражение. В ответ она дернула шелк. Сильнее, чем нужно. Галстук резко сдавил его горло. Он инстинктивно кашлянул, и это движение отозвалось в боку огненной вспышкой. Его рука взметнулась и схватила ее за предплечье, чуть ниже бинта. — Случайно, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. В ее взгляде не было ни капли раскаяния, только вызов. Он не отпускал ее, его дыхание стало чуть шумнее. — Конечно. Потом она усадила его на край кровати, он уперся руками позади, и она взгромоздилась ему на бедра, стараясь не давить на рану. Взяла грим. Под плотным слоем тональной основы исчезала его мертвенная бледность, а искусные мазки темных теней вокруг глаз делали его взгляд еще более пронзительным, неестественным, инопланетным. Она работала молча, сосредоточенно, отчего кончик языка высовывался у нее из уголка губ. А он сидел с закрытыми глазами, отдаваясь ее прикосновениям, как пациент — хирургу. Когда она закончила, наклонилась и, почти не касаясь, чмокнула его в самый уголок губ. Неосознанно. Словно художник, ставящий последний мазок и свою незаметную подпись. — Не шевелись, — предупредила она, когда он потянулся к ней, чтобы ответить. — Размажешь. Он не послушался. Его рука обвила ее шею, и он резко, почти грубо, притянул ее к себе, прижавшись губами к ее губам. В этом поцелуе не было нежности — была борьба, была общая боль от его швов и ее растянутых связок, соленый привкус грима и сладковатый — ее гигиенической помады. Когда он отпустил, они оба дышали неровно, а на его идеально выведенной «маске смерти» красовалось смазанное серовато-бежевое пятно. — Теперь ты похож на того олененка с рекламы сгущенки, — выдохнула Барбара, сходя с него и ловя в зеркале отражение его лица. — А ты, моя дорогая, — он медленно перенес локти на колени, подавляя стон, — на кошку с плакатов в приюте для животных. Глаза-блюдца и вид крайне подозрительный. Она опустилась на колени перед ним на ковер. —Вообще-то, это был комплимент, — сказала она, беря ватный диск. Она стерла испорченный участок и нанесла грим заново, сделав его еще более безупречным и безжизненным. — А я что сказал? — парировал он, глядя на нее сверху вниз. Затем она принялась за свой макияж — тон на несколько оттенков светлее естественного, густая, резкая подводка, матовая помада цвета запекшейся крови, тушь, удлиняющая и без того темные ресницы. — Что за ядовитые духи? — брезгливо сморщился он, хотя в глазах мелькнуло одобрение. Аромат был тяжелым, цветочно-пряным, с горьковатым шлейфом. — Пользуюсь ими уже несколько лет, — холодно парировала она, не отрываясь от зеркала. — Ты просто никогда не был достаточно близко, чтобы почувствовать. Или не обращал внимания. Она достала из картонной коробки пару высоких лакированных ботинок. Не говоря ни слова, он опустился перед ней на одно колено — движение далось ему дорогой ценой, он резко вдохнул, и боль на миг исказила грим на его лице. Затем он взял ее ногу и поставил себе на бедро, чтобы зашнуровать ботинок. Его пальцы затягивали шнурки с той же методичностью, с какой он делал многое другое. Готовые, они замерли в центре комнаты, два темных, идеальных силуэта, разрисованных и зашнурованных для чужих глаз. Она вручила ему трость из черного дерева с серебряным набалдашником. Надела длинные, выше локтя, перчатки, наглухо скрывшие эластичный бинт. Аластор, в свою очередь, надел поверх тонкой кожаной перчатки обручальное кольцо — холодный золотой обод, символ их союза, теперь выставленный напоказ. — Ты все взял? — спросила она вполголоса, поправляя его бабочку, на этот раз уже без злого умысла. Он встретился с ней взглядом. Его глаза, подведенные гримом, казались двумя щелями в ледяной маске. — Ключ от дома? — парировал он, как и всегда. Уголки ее накрашенных губ дрогнули в подобии улыбки, которую никто, кроме него, не заметит. Они сели в поданный кэб. Аластор, преодолевая волну тошноты и головокружения, откинулся на спинку сиденья, сжимая рукоять трости так, что костяшки побелели. Барбара устроилась рядом, ее черное платье слилось с полумраком салона, и только лицо, бледное и неподвижное, светилось в темноте как призрачная маска.