Часть 1
14 ноября 2025 г., 15:36
Примечания:
McCafferty — Tell me lover, do you love me?
Костя сидел на кровати, уперевшись взглядом в пол и тряс ногой. Кровать под ним скрипела так, будто тоже нервничала — пружины дрожали в такт его ступне. Усталый матрас продавлен посередине, будто кто-то когда-то бился в ломке, оставляя в нем вмятины человеческого веса и отчаяния. С влажных стен стекали тонкие, едва заметные дорожки конденсата — в комнате было душно, будто она делила воздух вместе с каким-то медленно дохнущим зверем.
царил полумрак. Окна закрашены черной краской, неровными мазками, с подтеками — так закрашивают не чтобы скрыться, а чтобы не видеть. Лампочка давно перегорела, и Костя так и не поменял её — не потому что забыл, а потому что лишний свет только мешал, резал глаза и заставлял лишний раз нервничать.Только пожарная сигнализация мигала красным огоньком в углу, отражаясь в грязных бутылках и создавая эффект медленного, тусклого пульса — как будто комната сама дышала.Из-за двери виднелась тонкая линия света — резкая, белая, почти хирургическая — и она раздражала Костю, будто жёсткое лезвие пытается распороть тьму и проникнуть внутрь.
На столе около окна царил беспорядок: полупустые бутылки, баночки с таблетками без этикеток, слипшиеся от влажности порошки, обломанные блистеры. Воздух был пропитан кислым запахом перегара, аптечного спирта и чего-то железного, как будто на пол кто-то пролил кровь и она засохла, но запах остался.
Костя закрыл лицо руками, пытаясь заглушить таким образом все звуки и вспышки которые он слышал. Тепло своих ладоней давило на глазные яблоки, и под веками вспыхивали болезненные узоры — красные, фиолетовые, рваные.Он столько раз клялся себе завязать с наркотиками и алкоголем, но его тело, знатно подъебаное за 40 лет жизни этой хуйней, без нее уже не вывозило. Усталость и химия были спаяны в одно целое, как две половины разбитого, но склеенного стекла — если попытаться их разделить, всё порежет руки.
Широков уже и удовольствия, и эйфории никакой не получал, что с таблетками, что без, было так же хуево.Тело ощущало себя старой машиной: поменяй масло или не меняй — двигатель всё равно тарахтит, дымит и вот-вот застучит.
В целом, ко всему человек привыкает, а если боль перманентна, то болью она перестает считаться. Просто стоило не борщить с веществами, и всё будет окей… но Косте не нужно было окей, особенно в такие сложные дни, как сегодня. «Окей» — это, блядь, для тех, кто ещё верит, что мир бывает нормальным.
В ушах били биты и крики — биты, возможно, были его собственным сердцебиением, а крики — мольбы о пощаде. Они как будто отражались от стен черепа, будто кто-то сверху постукивал молотком по костям. Перед глазами мелькали заплаканные глаза, дети и женщины, мясо, кровь и кишки — всё с такой детализацией, что можно было почувствовать запах сырой плоти, тёплый пар, исходящий от свежих разрезов.
Костя не из тех, кто ненавидит себя за то, что ему приходится выживать — то есть он ненавидит, но не так ярко как некоторые.В отличие от того же Димы, он по ночам засыпает без желания включить газ перед сном. Но в такие моменты, только за это себя ненавидеть и остаётся.
Безусловно, они не выбирали кем стать, жизнь привила им эту жестокость, жизнь заставила их убивать, но Широков достаточно взрослый, чтобы понимать: чужая смерть приносит ему удовольствие — и это только его вина.Ведь есть же куча других его коллег, которых так же жизнь заставила ужесточиться, но в отличие от Кости, они убивали лишь тех, кто мог убить их. И быстро, не смакуя чужую боль.
Чужие крики наконец пропали.Тишина в комнате стала такой густой, будто её можно было резать ножом.Мужчина посидел пару минут и убрал руки от лица.
Отпустило?
В ту же секунду в ушах прозвучал его голос. Резкий, как звенящая трещина по стеклу. Костя дёрнулся, резко зажмурился от неожиданности и коротко закричал — звук сорвался, как у старой магнитофонной ленты. Перед глазами снова возникло его лицо.Еще лучше, блять.Костя бы ещё хоть сотню ни в чем неповинных детей перехуярил, чем проживал то, что проживает сейчас.Это ведь из-за него эта попойка и произошла. Сукин сын.Это ведь чтобы больше не видеть его тупорылое ебало, Костя въебал всю ту поеботу, что валялась на столе.
Образ придурка, что косвенно разрушил жизнь Широкова, из многочисленных фраз, криков и отрывчатых воспоминаний, словно фрэнкиштейн, собрался в одного конкретного человека.Он стоял перед Костей и смотрел на него свысока.Линии света от мигалки делали его лицо то дерганым, то расплывчатым, как гифка, застрявшая в вечной загрузке.
Мужчина не мог определить окрас этого взгляда — то ли злость, то ли жалость, то ли просто пустота. Скорее всего — последняя.Он и не хотел даже видеть это ебало, но мог догадаться, что взгляд явно был не влюблённым.
— Тухло у тебя тут. Даже света нет, — говорит он как-то отрешённо, словно не замечает перекошенное лицо Кости.
— Пошёл нахуй, — с трудом выплёвывает тот.
Губы у него сухие, потрескавшиеся. Язык тянется к нёбу, будто прилип.
— Даже окна закрасил, совсем ебнулся со своими таблеточками, да? — продолжает говорить плод воображения. — О, а это что?
Парень нажимает кнопочку на радио, и по темной комнате разливается музыка — будто кто-то вскрыл старое, затхлое лёгкое и выпустил оттуда гнилой воздух, наполненный мелодией.Широков не утруждает свой и без того не работающий разум вопросами о том, почему плод пьяных похождений смог включить радио. Он так устал. Всё тело ныло, будто кости кто-то ночью вынимал и вставлял обратно под неправильными углами.
— Илья, пожалуйста, уйди, — молит он.Сил на злость не осталось, только слабая надежда, что всё закончится.Но даже если он сейчас выблюет весь алкоголь и наркоту, стоит Косте выйти за дверь — и там его встретит ровно такое же лицо.
— Если бы я мог, — с издёвкой произносит Илья.
Костя не отвечает, лишь слепо шарит рукой по кровати, чувствуя каждый комок пыли, каждую складку ткани, будто они были живыми.
— Почему ты тут? — спрашивает наконец он, слыша собственный хрип, словно это голос старика, а не сорокалетнего мужика.
— Не знаю, ты скажи, почему я тут? —Парень садится на колени перед Костей, чтобы быть ниже мужчины, и тот видел его лицо — как будто лицо нужно было видеть. Как будто оно когда-либо приносило что-то кроме боли.
Потому что… — слова застряли где-то в горле, как ржавая иголка.Костя сглотнул, но колючее ощущение не исчезло.Он даже не смотрел на Илью — только на свои дрожащие пальцы, которые так и не нашли ничего на кровати, кроме пустоты и помятого одеяла.
Илья наклоняет голову, словно выжидая — словно учитель, который знает правильный ответ, но хочет, чтобы ученик сам до него дожал.Уебан. Чертов учитель. Чертов голос, который не умолкает ни днем, ни ночью.
— Ну? — подталкивает он, вытягивая слово, как струну. — Почему я тут?
Говорить было невыносимо.Челюсти сводило, язык стал тяжелым, как свинцовый.Гордость не позволяла сказать ничего, даже если он понимал, насколько это глупо — врать голосам из головы.
Илья наклоняется ближе — до абсурдного, издевательского.Красная мигалка пожарной сигнализации ударяет в его лицо, делая черты то мертвенно-алыми, то проваливающимися в черноту. Он выглядел одновременно живым и мертвым — как что-то, что надо бы похоронить, но что всё равно встаёт каждый раз.
— Я не знаю, — лжет Костя. — В душе не ебу почему даже здесь ты меня преследуешь.
Илья недовольно хмыкает, и этот звук проходит по телу Кости, как холодная заноза.
— Неужто для нашего Константина Широкова такое явление как любовь оказалось слишком сложным понятием? — спрашивает он.
Костя молчит.Дыхание сбивается, будто кто-то со всей силы сжал его трахею.Грудь поднимается рывками, каждое движение причиняет боль.
Всё вокруг сужается до этих карих глаз.Комната исчезает.Тело исчезает.Остаётся только стук сердца — громкий, неровный — и этот взгляд, который бьёт сильнее любого удара.
Костя словно сидит в дорогих шумоподавляющих наушниках — ничего не слышит кроме своего собственного сердца. Шум глушит мир.Он всхлипывает — тихо, почти незаметно. Скорее судорожно глотает воздух, чем действительно плачет.Илья это видит. Или Косте кажется, что видит. Какая нахуй разница?
— Так ты и вправду не можешь сказать? — Голос мягче, но внутри него что-то скребётся, гадкое, как паразит.— Или стыдно? Ты ж у нас крутой, да? Стрелок, резчик, душегуб. А сказать одно слово — тяжело.
Костя отводит взгляд. Пальцы впиваются в матрас, ногти гнутся, вот-вот сломаются.Он бы сейчас лучше реально кого-нибудь порезал — пусть даже своё отражение — чем переживал это унижение.Но это не бой, не улица, не подворотня.Это его собственная голова. Тут нет победителей.
— Пошёл… — начинает он, но голос срывается в хрип, будто кто-то затянул его голосовые связки узлом.Он зажмуривается, как будто так можно выключить бред.— Отъебись просто.
Илья вздыхает, и этот вздох ощущается телесно — как будто воздух в комнате тяжелеет.Он протягивает руку — почти касаясь лица Кости, но не дотрагиваясь.Пальцы зависают в миллиметре, и от этого расстояния кожа на лице Широкова начинает зудеть.
— Я здесь, потому что ты меня не отпустил, Костя. Ты. Не я.Голос звучит устало, тихо, почти жалобно.— Потому что тебе, как ни странно, страшно одному.
Слово «страшно» будто с внутренней стороны проводит по его горлу наждачкой.От него мутит.Живот неприятно сжимается, будто внутри что-то склизкое пошевелилось.
Костя резко открывает глаза:
— Мне? Страшно?Голос дрожит.Не от гнева — от того, что он знает: это правда.
— Чего мне бояться? Я ненавижу тебя! Всё, что ты принес в мою жизнь, — это лишь боль! Ты! Ты… ты не здесь. Ты…
Комната дышит тяжело, словно кто-то огромный и больной лежит под полом и медленно втягивает в себя воздух сквозь щели. Стены дрожат — или это Костя дрожит так сильно, что мир вибрирует вслед за ним. Воздух густой, едкий, будто в нём растворили ржавчину и пролитую застарелую кровь. Каждый вдох царапает горло.
— А ты всё равно разговариваешь со мной. — улыбается Илья, перебивая его так мягко, будто поправляет ребёнка.
Эта мягкость звучит как издёвка — как будто кто-то гладит пса по голове перед тем, как выстрелить ему в затылок.Костя сглатывает. В животе пусто, но пустота давит как комок холодной глины. Всё внутри перекручено, будто мышцы и кишки кто-то схватил рукой и медленно сворачивает в тугую мокрую верёвку. Стены окрашиваются в тревожный тёмно-фиолетовый свет — хотя он точно знает, что никакого света там нет. Просто мозг решил подмешать цвет, потому что реальность стала слишком плоской.
— Потому что ты не уходишь, — шепчет он. — Ты… ты как псина. Пристал и не отстаешь.
Слова падают изо рта тяжёлыми, влажными, будто язык обмазали грязью.
— Это я псина? — Илья хмыкает. — Я здесь, потому что ты меня цепляешь. Потому что тебе нужна причина не резать себе вены. Не прыгать с моста. Не нажраться до смерти. Нужен кто-то живой. Кто то рядом. Кто то кто будет подпитывать тебя энергией. Кто то с кем ты будешь разговаривать по ночам. Лишь бы не ты сам.
В комнате становится теснее, словно воздух подвинулся к центру.Костя вздрагивает так резко, что кровать под ним скрипит, будто жалуется.
— Заткнись.
— Не хочу. — Илья пожимает плечами. — Ты сам меня позвал. Ты хотел, чтобы я тебя наказал, да? Чтобы сказал, какой ты говнюк. Что ты во всём виноват. Что ты тогда сделал. Что потом сделал. Что…
— ЗАТКНИСЬ! — сипит Костя, сорвав голос. Он встаёт резко — слишком резко — и мир начинает плавать, как будто его голову погрузили в аквариум. Ноги дрожат, будто внутри них живут какие-то мелкие твари, грызущие мышцы изнутри.
Он хватает первое, что попадается под руку — пустую бутылку — и с силой швыряет в стену.
Бутылка разбивается.Осколки звенят, как маленькие голоса.На секунду кажется, что они шепчут.
Комната снова погружается в полумрак и пульсирующую красную тьму. Красный огонёк пожарной сигнализации стробит так, будто пытается вживиться в сетчатку. Каждый мигающий отблеск метит пространство, разбивает его на куски, будто убитую рыбу разделывают на столе.
Илья не исчезает.
Он просто встаёт.
Рост в рост с Костей.
И смотрит прямо ему в глаза.Глаза у него — сухие, плоские, будто стеклянные бусины, и от этого взгляд становится не человеческим, а слишком точным.
— Скажи, почему я здесь. — медленно повторяет он. — Только одно слово, слышишь? Одно. Единственное.
И страх — настоящий, первобытный — проходит по спине Кости, как кто-то водит ледяным ножом.Не та паника, что приходит при ломке, когда тело просто орёт. Не флэшбек. Это хуже. Это угрожающе живое. Сырое. Как ранка под ногтем.
Потому что он знает ответ.
Он знает его так ясно, будто выжжен на внутренней стороне черепа раскалённой проволокой.
Но сказать… блядь… сказать — это хуже, чем умереть.
Он открывает рот.
Закрывает.
Рот становится как пересохшая рана — трескается изнутри.
Открывает снова.
Воздух рвёт горло, будто у него внутри стоит ржавая решётка.
И — почти неслышно, почти беззвучно, будто крадёт это слово у самого себя:
— …Останься.
Слово падает в пространство, и комната как будто задерживает дыхание.Илья перестаёт улыбаться.
Впервые за всё время — абсолютно серьёзен.
Это выражение на нём выглядит неправильно, как будто чужое лицо приклеили поверх знакомого.
И всё в комнате замирает.Радио у кровати, до этого бормотавшее бессмысленный шум, вдруг резко ловит волну, будто кто-то выкрутил ручку изнутри.Из динамика начинает играть McCafferty.
Все прошлые композиции мозг Широкова успешно проигнорировал, но именно эта песня резко ударила по ушам — как мокрой тряпкой — и заставила его обратно сесть.
— Это поможет? — устало спрашивает он.
— Правда лечит, тебе это конечно не известно, — отвечает Илья.
Слова Ильи звучат под кожей, прямо в голове.
— Я хочу не врать, — чёрные глаза всё так же буравят пол, — Я не боюсь тебя, не стыжусь, но у меня нет ничего кроме лжи. Я бы хотел рассказать правду если бы она только была. Мне не нравится, не нравится что ты заставляешь меня что то чувствовать, мне не нравится что ты делаешь меня уязвимым. Я пытаюсь тебя оттолкнуть, я знаю что убью себя если тебя не будет, но это лучше чем с тобой. А ты не уходишь. Ты все так же остаешься со мной. И конечно я понимаю почему, но не хочу этого признавать. Я даже не уверен что ты существуешь, не уверен что моя больная голова не придумала тебя что бы не сойти с ума.
Его голос дрожит — не от слабости, а как металл, который уже готов лопнуть от напряжения.
Костя говорит это тихо, в надежде, чтобы никто не услышал, но в тишине это звучит как крик, разлетающийся по углам комнаты.
И пространство сужается — буквально — будто стены медленно пододвигаются вперёд. Комната становится маленькой коробкой, набитой воздухом, который больше некуда девать.
Ничего больше не существует кроме его самого и его тела.Он ощущает себя полностью — каждую клетку, каждый импульс, каждый потёкший по коже нерв.
Ему хотелось утопиться — чтобы вода обняла его холодными руками, скользнула в горло, в лёгкие, в череп, вытеснила то, что он чувствует.Чтобы не было в нём ни правды, ни лжи, ни чувств, ни слов.
Ничего.Костя так мечтал об этом ничего.
McCafferty вновь истошно завывает припев.
Love you, hate me. You’re my family.
Сукин ты блять сын, McCafferty.Если Костя переживёт эту ночь — то завтра же поедет его убивать.
Он поднимает глаза — тяжело, будто веки налились свинцом — и встречается с другими, такими же сухими, глазами.
Илья приближается — медленно, как сонный зверь.Нежно берёт в руки изнеможенное от боли, полное морщин и шрамов, лицо,и медленно приближает свои губы к чужим.
Кожа Кости горит — будто под ней кишат муравьи.Сердце бьётся так сильно, что кажется, рёбра дрожат.
Широков не сопротивляется.Он не может.
Завтра, на трезвую голову, он подумает о том, почему вкус солёной карамели не пропал из рта после поцелуя с галлюцинацией.Сегодня, утопая в своей ненависти и любви, для Кости не существует никакого завтра.
Примечания:
Тгк: Дино Асясевна #ибж