«Отрадно спать — отрадней камнем быть.
О, в этот век — преступный и постыдный —
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Прошу: молчи — не смей меня будить.»
Пальцы скользят от локтя до запястья с той внимательной неторопливостью, с какой касаются дорогих сердцу вещей. Он делает шаг навстречу той, кто принимает его ладонь, подставляя бок, точно кошка, льнущая к поглаживающей руке. Стоит взять её за руку и сплести пальцы, как под кожей отчётливо ощущается пульс, такой быстрый, живой, упрямый. Когда он нежно, но уверенно отводит руку вправо и вверх, биение собственного сердца вторит этому ритму неосознанно, подстраиваясь. Или это ритм подстраивается под него. Левая ладонь едва сжимает бедро. Даже сквозь несколько слоёв ткани, он чувствует отклик, тело реагирует раньше мысли, подрагивая от волнения, что странным образом успокаивает: значит, он знает, что делает. Значит, делает всё правильно. Вальс. Музыка подхватывает их не сразу, словно проверяя, готовы ли они подчиниться. Он не помнит, кто из них сделал первый шаг. Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз… Вправо и вверх, шаг вперёд, приставить вторую ногу. Вперёд — приставить. Повторить. Корпус помогает, руки задают направление. Тела движутся по часовой, снова и снова замыкая круги. Один. Второй. Третий. Всё это казалось сном: одинокая, чёрная волнистая прядь у виска, точно ветвь, выбившаяся из тернового венца. Груди, обрамлённые неглубоким вырезом с орнаментом, напоминавшим узор на срубе старого дерева. Острые локти, резкие скулы, ключицы, как почерк уверенной и, при этом, бережной руки. А глаза… глаза не привлекали, они приказывали: смотри на меня. Музыка торжественно грохочет со всех сторон и одновременно изнутри, будто источник её находится не в зале, а в собственной груди. «Кажется, что-то из Вивальди…» — вяло подсказывает он себе. Или нет? Слишком тяжёлое. Здесь больше веса, больше глубины, ожидания, как если бы тот, кто это писал, сходил с ума от неизвестности. Он перебирает в памяти знакомые имена, как ключи на тяжёлой связке, и ни один не подходит. Музыка ускользает, отказывается быть узнанной, и в этом отказе есть что-то личное, будто отвергают его самого. Он почти находит нужный ключ, но внимание внезапно соскальзывает, цепляется за другое. За навязчивое, сине-серое подмигивание бисера на корсете. За редкие тёмно-синие и тёмно-золотые отблески, рассыпанные по ткани, как гладкие камни на дне прозрачной воды. Слишком велик соблазн коснуться, взять один и покатать между пальцами, проверяя, настоящий ли. Он не делает этого, и потому не сбивается, не спотыкается о свои ноги. Она двигается так, будто не замечает его усилий, и именно это требует от него ещё большей точности. Она двигалась так, что, казалось, не шагала, а скользила, чуть склонив голову, подобно неприручённой птице, выжидающей: улететь ли, или рвать в клочья. В этом было что-то настороженное и хищное одновременно, а он млел, как мальчишка, не решивший, протянуть руку и пригладить манящее оперение или схватиться за рогатку. В обоих случаях, для него она оставалась непостижимой. Музыка тянулась густо и медленно, словно каждую ноту приходилось вытягивать из глубины. В ней не было ни света, ни тепла, лишь тяжёлое кружение и покачивание. Она не подталкивала к движению: навязывала его. Свой ритм, свои правила, торжествуя, заставляя усомниться в том, что танец вообще рождается из желания. Вальс был лишён привычной плавности. Круги замыкались слишком точно, шаги ложились с выверенной тяжестью, словно ошибиться в них было опасно, а шаг в сторону равнялся приговору. Остановки здесь не предусматривалось. Никакого кокетства, только медленное, неизбежное вращение. Гипноз. Вот, на что это походило. Тошнота, подступающая исподволь — его первый честный отклик. Он замечает: стоит ей едва изменить положение руки, как ритм смещается. Почти незаметно, но достаточно, чтобы стало ясно: она не следует танцу. Она позволяет танцу следовать за собой. И это понимание пугало сильнее самой музыки. Мимо проплывали другие: чья-то нога, белая юбка, серая, берёзовая, отдельные пятна цвета, от которых рябило в глазах. Они существовали обрывками, как плохо прорисованные детали сна. На их фоне она была всем. Остальные исчезали, стоило им занять чуть больше пространства, чем требовал круг. Зал с готовностью уступал им место. Без возражений. Без сопротивления. Музыка — одновременно фон и источник, подтверждала происходящее между ними. Всё остальное теряло значение: память, лица, одобрение зрителей, если они вообще существовали. Оставались только вращение, слепящий блеск бисера, холодная точность узоров, и она. Но, чёрт возьми, как же он боялся ошибиться. Он боялся этого ровно настолько, насколько происходящее казалось слишком настоящим, чтобы быть правдой. Танец больше не нуждался ни в зале, ни в музыке, ни в памяти. Вальс без зрителей. Вальс, которому не требовалось одобрение. Они смещаются в сторону, и, на мгновение, плечо задевает чужую руку. Кто-то смеётся, коротко, весело, и тут же исчезает за поворотом. Юбки проносятся мимо вспышками ткани и цвета, лица расплываются, словно сон не успевает дорисовать их. Иная мысль оказалась настойчивей, нелепей и навязчивей предыдущей: так, как она, должно быть, выглядят существа, которых замечаешь слишком поздно, когда они уже рядом. Или как наживка, которую он проглотит целиком, даже понимая, что за ней последует. Музыка вновь подхватывает их и замыкает, возвращая к тем же шагам. Иногда мягче, иногда — с удвоенной силой. Каждый поворот повторял предыдущий, но с едва заметным смещением, как если бы сам сон начинал путаться в образах. Он чувствует: движения ускоряются, становится шире, смелее, резче. Он больше не считает шаги, следует интуиции. Музыка давит сильнее, обхватывает изнутри, и в этом давлении, вдруг, появляется странная лёгкость. Он замечает, что вокруг них становится свободнее. Остальные пары словно сами уступают дорогу, отступают, не осознавая этого. Чёрт бы с ними. Это даже к лучшему. Мысль о том, что другие отходят прочь, неожиданно будоражит. Голова слегка кружится, и скорость здесь ни при чём. Его раздражает само ощущение, что всё происходит слишком складно, слишком согласованно. Когда он ошибётся? Когда обвинит её в том, что она дала меньше, чем обещала? Когда скажет глупость, сорвётся, уйдёт, оставив её одну, или останется один сам, среди людей, до которых ему нет никакого дела? Мысли наслаиваются, сбиваются, и от этого становится хуже. Потому что ему чертовски страшно. Боже, как страшно… Музыка оседает, словно пыль, становится тише и глубже, будто уходит под воду. Она делает шаг ближе. Теснее. Теплее. Её ладонь задерживается в руке дольше положенного. Пальцы мягко сжимаются, прежде чем разомкнуться. В этом жесте нет спешки, нет предупреждения, но есть обещание продолжения. Быть рядом. Не покидать. Ведь так? Так? Мелодия возвращается с двойной силой. Подхватывает, увлекает их за собой, сминает расстояние, смещает остальные пары. А потом он срывается, и виной тому музыка. Не злость, нет. Скорее, восторг, переходящий во что-то опасное. Вальс проверяет дотошно и точно, словно решая, насколько его ещё хватит. И вдруг, становится ясно: зал изначально принадлежал только им. Вот, на что намекала музыка. Вот, почему сердце теперь резонирует ей так яростно. Руки поднимаются вверх. Всплеск, уверенный оборот, и тёмный подол юбки взмывает, подобно всепоглощающей волне, прежде чем осесть вниз. Он растерянно моргает, запоздало понимая, что именно сделал, но мешкает недолго. Он знает, что делает. Всплеск. Он почти подхватывает её на руки, хотя, на деле, лишь подбрасывает вверх. Круг, ещё круг, и снова вверх, не размыкая рук. Платье в этом движении кажется частью обряда, знамением, предназначенным ему одному. Он осторожно ставит её на ноги и увлекает в череду оборотов вокруг других пар. Они движутся так, как движутся сны: предполагая расстояние, а не отмеряя его. Кажется, что она вовсе не касается пола, словно тот был лишь условностью. И когда он на миг отрывает взгляд от её лица, зал за её спиной возвращается, но не тем, каким должен быть. Музыка на секунду стихает, и в этой внезапной тишине слышно, как под невидимой тяжестью скрипит паркет. Потом ничего. Звук глохнет. Прямые линии стен, колонн, текут и ломаются на краях зрения. Силуэты танцующих замирают, и этого мгновения хватает, чтобы они сделались плоскими. Стало хуже, когда он понял: их взгляды обращены не на танец, они смотрят на него. Он моргает, и силуэты возобновляют движение, словно кто-то снова нажал на кнопку воспроизведения. Во время их танца в самом воздухе медленно струится что-то холодное и неопределённое. Оно скользит между ног и юбок, цепляется за дыхание. Они двигаются совсем не так, как надлежит людям, а так, как плывут пятна перед закрытыми глазами: неумолимо и бесцельно. Вот тогда, он увидел… Зал исчезает за её плечом. Цвет платья обманчив: в одном свете, он глубокий и благородный, в другом — почти чёрный, будто тьма только учится притворяться синим. Подол собирается и распускается при каждом шаге, и в движении проступает тень крыльев. Кажется, стоит ей ускориться и ткань вспомнит, зачем была создана, и расправится за спиной чем-то большим, чем просто платье. …Он видел. Она отпускает одну из рук, и ему отчаянно хочется вернуть её ладонь обратно. Но вот, она снова здесь, и он сжимает пальцы сильнее прежнего, удерживая. Какая разница, что он видел или не видел, когда она виском прижимается к его груди и стискивает его пальцы в своих? Какая разница, если вокруг больше никого нет, а её ладонь в руке становится холодной и спокойной? Какая разница, если она позволяет вести себя с той покорностью, за которой скрывается вовсе не слабость, а знание исхода? Какая разница… И, в конце концов, какая ему разница, что он видел, если пол под ногами, в какой-то момент, становится чуть менее ровным? Что он видел…? Где-то на периферии зрения, кто-то слишком резко повернулся, задел чужое плечо, не извинился и тут же исчез, утянутый следующим кругом. В другом конце зала мелькнуло новое движение: кажется, оступилась девушка. Та же, что задела его ранее. Нет, её дёрнули за руку, и… Музыка сгладила неловкость. Кто-то смеялся. Слишком громко. Смех внезапно оборвался, словно его накрыли ладонью. В пол-оборота он успевает заметить: некто сидит на полу, слишком неподвижно для того, кто просто поскользнулся. Чья-то нога волочится по паркету, оставляя за собой сбивчивый след. Каблуки продолжают цокать в такт непреклонной музыке. Он отмечает это машинально, так же, как раньше отмечал другие несоответствия. Не сейчас и не здесь. Ритм держится. Значит, можно двигаться дальше. Когда они проходят мимо одной из колонн, он видит женщину, прижавшую кого-то к полу. Её руки сомкнуты у чужого горла, костяшки пальцев побелели от усилия. Это не было частью танца, и, в то же время, идеально в него вписывалось. Чуть поодаль, мужчина тянет за собой девушку: она бьётся, цепляется за паркет, платье собирается под коленями, ткань трещит. Он не останавливается. Лицо ещё одного танцующего оказывается поблизости. По обеим сторонам его удерживают, прижимая к стене, побелевшие губы распахиваются в беззвучной мольбе. Они продолжают вращаться, и только теперь, он понимает. Он не пытается остановиться, не ищет выхода, даже не замедляет шаг. Он проверяет другое: ведёт ли он ещё? Музыка по-прежнему играет. Они совершают очередной оборот, когда он вдруг осознаёт, что более не в силах различить ни одного лица, не искажённого напряжением или ужасом. Ни одного движения, в котором не нашлось бы угрозы, гнева, боли. Очередной поворот. Беспорядочные, на первый взгляд, переполошенные действия больше не походили на случайные сцены. Нет, не так. Они никогда ими не являлись. У самой стены возня: девушка валит партнёра на пол. Он ударяется затылком о паркет. Глухо, не в такт музыке. Он пробует отбиваться, тщетно. Она усаживается верхом и наносит остервенелые удары. Лицо под её руками быстро теряет очертания. Он корректирует шаг, чтобы не задеть. Ещё поворот. Она по-прежнему верхом на том, что оставила после себя, на том, что удерживает её за бёдра, вбиваясь своими. По её лицу, блестящему от пота и крови скользит тень похоти, экстаза. Мясо глухо сталкивается о мясо. Он ловит себя на мысли, что больше не различает, где заканчивается ткань и начинается кожа. Платья пропитаны кровью, липнут, сползают, открывая то, что не должно быть видно. Музыка сбивается, звучит акцентами, как заевшая пластинка. Она сжимает его пальцы крепче, и тогда, он впервые задумывается о другом: если он отпустит, продолжится ли танец без него? Видны руки. Чьи-то руки, по локоть в крови, исчезающие в разинутой, рваной пасти. Пальцы сжимаются, тянут на себя что-то влажное, блестящее. На мгновение кажется, что человек (или то, что до сих пор маскировалось под него) грызёт собственные пальцы: так близко они прижаты к лицу. Челюсть ходит ходуном, будто её пытаются выломать из привычного положения. Зубы мелькают белым посреди красного. Слишком много красного. Он ловит себя на том, что не отводит взгляд вовсе не потому, что не может, а потому, что не видит в этом смысла. Он уже знает, чем это закончится. Здесь всё заканчивается одинаково, разве что, разными способами. Музыка хрипит, не сбавляя мощи. Он не сразу понимает, что именно видит дальше. Сперва блеск, следом форма. Рёбра, раздвинутые, как дверцы. Кто-то склонился над телом и копается внутри, спокойно, сосредоточенно, точно выполняет давно знакомую задачу. Ткань вокруг пропитана так, что прежний цвет более не угадывается. Чавканье тонет в музыке, как стрёкот кузнечика в ночной топи. Она сжимает его пальцы крепче. В голову приходит странная, почти посторонняя мысль: он ещё может разжать руку. Может сбежать. Музыка ускоряется. Они кружатся, и воздух подхватывает подол. Он держит её, вращает, словно её тело стало центром вихря, а всё остальное лишь следует за этим движением. Когда он бросает взгляд под ноги, то с равнодушием отмечает: они до сих пор не поскользнулись. Их шаги не сбились, даже когда паркет стал скользким, даже когда между каблуками начали оставаться тёмные, липкие следы. Значит, танец всё ещё принимает их, что, странным образом, успокаивает. В этом вихре очарования, ему начинает мнится, что они больше не ведут друг друга. Они следуют… Музыке? Пространству? Чему-то, что решало за них? Он поднимает взгляд и снова видит её, словно впервые. Ощущает лёгкое смятение, почти неловкость, когда запоздало понимает: они шагают по телам. Телам, которые, совсем недавно, были живыми людьми. Кто-то тяжело падает ему под ноги. Кажется, он случайно попадает каблуком по глазу, тот выдавливается с влажным, тупым звуком. Он не останавливается, ведь движение не предполагает остановки. Кто-то кричит, пытается схватить его. Он, сосредоточенный, пинает наотмашь, чтобы не сбили шаг. Вопль тонет в музыке, как и всё остальное. Она ведёт дальше. И только теперь, среди этого дикого, удушливого, красного, бесформенного бала, ему становится по-настоящему не по себе. Если ведёт он, от чего кажется, что выбор уже сделан? Они вращаются всё быстрее. Музыка больше не кажется непрерывной, она дробится на удары, на тяжёлые, вязкие импульсы, которые не столько задают движение, сколько вбивают его в тело. Каждый поворот даётся с усилием. Каждый шаг, как подтверждение, что он всё ещё внутри ритма. Он понимает: если сейчас сбиться, падать будет некуда. Вокруг больше нет свободного пространства: пол усеян истерзанными телами — навечно неподвижными, всё ещё дёргающимися в агонии. Некоторые ещё живы, он знает это по тому, как они реагируют на движение воздуха, на тень, на звук шагов. Они тянутся, просят помощи или пощады. Кто-то хватает его за лодыжку. Пальцы скользкие, слабые, но цепкие. Он дёргает ногой, освобождаясь. Движение выходит резким, выбивается из общего рисунка. Музыка тут же откликается. Он чувствует, как ритм мгновенно меняется, становится жёстче, требовательнее. Ошибка была замечена. Учтена. Она рядом. Слишком близко. Её ладонь, по-прежнему, в руке, спокойная, холодная. В её движениях нет ни спешки, ни напряжения. Она не подстраивается — она ждёт, когда он догонит. И он догоняет. Поворот выходит точным. Шаг — выверенным. Танец принимает это, сглаживает шероховатость, будто ничего не произошло. Но он знает: следят не только за шагами. Он больше не считает круги, не отслеживает пары. Всё это перестало иметь значение, покуда есть только движение и необходимость продолжать. В какой-то момент, он ловит себя на том, что дышит не в своём ритме. Вдох на повороте. Выдох на приставном шаге. Тело подчиняется быстрее, чем его обладатель успевает подумать. Это опасно знакомо. Прежде, ему доводилось находиться в состояниях, где нельзя позволить себе сомнение, где любое колебание означало конец. Тогда он знал, почему действует. Сейчас — нет. Не значит ли это, что, если он не знает причины — это не его выбор? Музыка усиливается, а воздух становится вязким, тяжёлым. Кажется, его можно резать руками. Под ногами вновь что-то хрустит. Он не смотрит вниз, ведь знает: если посмотрит — потеряет долю секунды, чего допустить нельзя. Она вдруг смещается чуть в сторону. Совсем немного, чего достаточно, чтобы он заметил. Танец тут же меняет траекторию, подхватывает это смещение, разворачивает их по новому кругу. Нет, не танец, не обстоятельства. Это делает она. Понимание приходит почти физически. Всё это время вёл он, за одним исключением: в рамках, которые ему позволяли. Музыка, зал, движение. Всё это не требовало согласия, только участия. И в тот миг, когда это становится ясно, его накрывает гораздо более омерзительное чувство, многим хуже страха: если он остановится, ничего не остановится вместе с ним. Беспомощность. Вот, что он чувствует. Потому что отныне он не уверен, кто именно держит руку. Её пальцы, сползая по запястью, больше не кажутся человеческими. Они обхватывают, как когти ветку, проверяя прочность кости под кожей. Лёгкое смещение плеча, едва заметный толчок боком, и его ноги уже подчиняются. Не осознанно. Раньше, чем он успевает подумать. Пространство подаётся им неохотно, подобно трясине, а он только что обошёл ряску. Новый поворот требует усилия и не терпит сопротивления. Но в этом усилии есть что-то сладкое, почти наркотическое, почти ядовитое. Он чувствует, как уступает, и как это нравится. Поначалу. Прежде, чем всё необратимо и круто изменится, он успевает запечатлеть то немногое, что вгрызлось в память: Она — эта тварь, монстр — завершает последовательность движений с пугающей точностью: руки медленно вычерчивают в воздухе невидимые фигуры, слишком правильные, слишком симметричные, будто знаки. Существо резко запрокидывает голову, подбородком касается собственного плеча, а позвоночник выгибается так, что кажется, переломится и сложится пополам. Но нет. Юбки, вымазанные кровью и ещё чёрт знает, чем, волочатся по полу. Шаг. Ещё шаг. Взмах. Подол мажет по его лицу. Тьма обрушивается мгновенно, тяжёлая, липкая, пахнущая железом и разложением. Ткань касается губ, ресниц, ноздрей. Он вдыхает и почти задыхается. Она толкает его в грудь, он опрокидывается спиной назад и зависает в миллиметре от пола. Перед ним предстаёт перевёрнутый зал, изломанные колонны, силуэты, склонившиеся над телами. Мир стоит на голове, или сам он. Мгновение невесомости, после — рывок. Чужие руки, закованные в кожу, впиваются в него и возвращают в вертикальное положение так резко, что в шее что-то хрустит. Сердце не сразу вспоминает, как биться. Сначала глухо. Потом слишком быстро, но даже этот отчаянный стук не способен перебить музыку. Музыку, в которой нет мелодии, есть только вой. А он позабыл собственное «я». Он кружится по инерции, но горизонта больше не существует, и декорации рассыпаются карточным домиком: стены падают вниз, потолок рушится, зал растягивается, как кожа на барабане, а существо напротив него вытягивается вместе с ним. Выше. Шире. Тоньше. Её лицо искажается, или он впервые видит его таким. Черты, которые казались острыми и красивыми, становятся вытянутыми, почти острыми, Глаза — слишком глубокими. Слишком пустыми. Слишком знакомыми. Он знает это лицо, созерцая которое, ему становится по-настоящему страшно. Он пытается отступить. Ноги не слушаются, они будто вросли в пол. Стали частью паркета. Стали частью танца. Попытка рвануть. Чья-то ладонь сжимает его плечо. Бледная. Сухая. Сильная. Он узнаёт это лицо слишком поздно. Маньяк. Лицо без выражения, губы приподняты в неестественно застывшей, широкой улыбке, глаза не мигают. Совсем. Они прикованы к нему. Его возвращают в круг без усилия, но без возможности сопротивления. Как предмет. Как фигуру. Возвращают к телам, лежащим вокруг. Музыка меняется. Ритм становится маршевым, тяжёлым, дробящим, но под ним всё ещё пульсирует задушенный вальс. Шаг — удар. Поворот — удар. Дыхание — удар. Теперь они идут через тела. Нога проваливается в мягкое, под каблуком что-то хрустит. Он чувствует, как рвётся ткань, как плоть прогибается, как подошва скользит по тёплому. Он не падает лишь потому, что его держат. Волочат. Он перестаёт различать лица. Есть только масса, бледная, переломанная, искажённая. Чьи-то пальцы хватают его за щиколотку, он дёргается, и чувствует, как ногти соскальзывают, оставляя полосы. Удар. Шаг. Удар. Шаг. Марш ускоряется. Шаг — удар. Шаг — удар, шаг. Удар. Удар. Удар. И вдруг его, прошибает мысль: он больше не ведомый, он — инструмент в чужих руках, а всё это — не больше, чем фарс. Очередная игра в контроль. Он вырывается. Первый раз — слабо. Второй — упорнее. Третий — отчаянно. Маньяк привлекает его обратно. Любая новая попытка сопротивления только усиливает фиксирующую хватку. Он пытается отскочить, что становится точкой невозврата: Бледный привлекает его обратно, хватает за горло, наклоняется к нему. Его лицо слишком близко, обдаёт сладковатой гнильцой. Он ошибся, потому что здесь больше нет пространства для контроля, каждая попытка вырваться увеличивает его зависимость, а танец давно перестал быть игрой, и каждый рывок неизбежно возвращает в тот же круг, в тот же шаг, в ту же позицию. Музыка — марш. Ритм — пульс. Нет больше ничего из того, к чему он так привык. Что же до него… Что будет с ним? Что? Последняя отчаянная попытка вырваться, и губы маньяка касаются шеи, скользят по коже. Поцелуй. Мягкий, почти ласковый, но настойчивый. Долгий. Лишь после ему позволяют отстраниться и броситься в бегство. Слепо бежать прочь, задыхаясь и не помня себя.***
Домовладелец вскакивает прежде, чем понимает, что проснулся. На первый взгляд, темнота комнаты кажется чужой, враждебной. Он сидит не дыша, и не сразу замечает: тихо. Пожалуй, слишком. После музыки, после терзающих барабанные перепонки ударов, ночная тишина давит сильнее любых воплей и собственного пульса. Тяжесть разлита во всём теле, всё ещё скованном кошмаром. Мужчину знобит, сердце гоняет разгорячённую кровь. Спит ли он, или это продолжение того кошмара, который никак не закончится? Домовладелец проводит влажной ладонью по лицу, пальцы мелко дрожат остаточным движением, застывшим в напряжённых мышцах. Ему кажется, что стоит опустить веки, и он снова услышит вальс. Именно поэтому, он не делает этого. И совершает, вероятно, последнюю ошибку в своей жизни. Он хочет лечь обратно, зарыться лицом в подушку, но тело больше не подчиняется. Мышцы сводит судорогой ожидания, словно перед прыжком в ледяную воду, но где-то глубже, в животной, первобытной части мозга, зреет другое, пугающее убеждение: там, в коридоре, то, что ему нужно. Мужчина смаргивает сонную поволоку, пытаясь согнать наваждение, в то время как рассудок просит покоя, а тело требует бежать. В необъяснимом, неудержимом порыве, он быстро поднимается с кровати. Сердце не унимается, даже когда отмеряет удары, думается, с целую вечность. Сидеть становится невыносимо. Нечто гонит из спальни, заставляет идти. Коридор кажется длиннее, чем должен быть, стены чуть плывут, пространство то сжимается, то расползается. Всё обретает смысл, когда ноги приводят к окну, когда руки сами, точно в бреду, в одно движение отдёргивают занавеску. Давно остывшее стекло едва холодит пальцы — первое настоящее ощущение за эту бесконечную ночь. Там, за тонкой преградой, он видит Её. Не сразу. Сначала Домовладелец недолго вглядывается вдаль в надежде, как ни странно, не увидеть ничего. Небо забыло, что в его карманах есть звёзды, и вместо них расправило платок: зловещее свечение ложится на траву, делая её выгоревшей и ломкой, похожей на седые волосы. Плавные, зелено-голубые росчерки плещутся складками юбки, позволяя увидеть немногое. …Светлое платье, светлые волосы. Она стоит спокойно, будто ночь её не касается. От неё исходит тепло. Домашнее, родное. Протяни руку, прикоснись — и она непременно рассыплется звездным крошевом, которое он так любил пересчитывать по ночам. Один лишь её вид внушает: он не смеет смотреть, не имеет права даже помыслить, не то, что надеяться вновь обнять, вдохнуть её аромат, услышать голос. Глядя на неё, он чувствует постыдное угрызение за желание, на которое больше не имеет права. Перед глазами, как наяву, вспыхивают воспоминания, точно разноцветные витражи: выпускной бал, где ещё можно было ошибаться и не платить за это кровью, ссоры родителей за стеной, чьи-то руки, что когда-то держали его за плечи, тихие моменты радости, лица родных, которых он когда-то любил и потерял. Нет. Он уверен, что должен идти, сделать что-нибудь. Что угодно. Уверен, потому что неосознанно видит прошлое в настоящем. Что-то вынуждает его взгляд заскользить дальше. Сперва ему чудится, что трава просто гуще в одном месте, выше в другом, затем, Домовладелец принимает странное смещение за игру света. Не сразу, мужчина различает одинокую фигуру. Невообразимо высокую, неестественно бледную. Маньяк стоит не так далеко и столь же спокойно, сколь неподвижно стоит Она. Сердце болезненно сжимается. Вот, что стало первоисточником невообразимого рвения вперёд, вот, для чего тело подняло его. И… неважно! Любое промедление может стоить Ей жизни, снова… Он не имеет права бездействовать. Больше нет. В конце концов, он не маленький. Ему позволили второй шанс. Реальность обрушивается на него всей своей чудовищной тяжестью. Он не спит, он стоит на холодном полу босыми ногами, а не так далеко от дома, в поле, застыл убийца. Холод пробирается под кожу, оставляя за собой дорожки мурашек. В висках стучит паника, настолько острая, что на мгновение темнеет в глазах. «Что я делаю? Я вышел из дома. Я открыл дверь. Зачем?» Это знание приходит, как удар током: он вышел не спасать призрака. Он вышел потому, что маньяк позвал его. Музыкой. Тишиной. Сном. И он послушался. Ему больше не страшно. Он срывается с места, ведь не может быть иначе. Дверь ударяется о стену, ветер бьёт в лицо, трава режет ноги. Воздух здесь, снаружи, другой: он врывается в легкие, но не приносит облегчения, только давит изнутри. Тишина стоит абсолютная — даже ветер не шумит, лишь скользит, вороватый и прохладный. Он бежит, но не слышит звука шагов. Мир словно замер, затаил дыхание, наблюдая за тем, как жертва сама гонится в пасть к хищнику. Мужчина почти не чувствует земли под собой. Пространство будто проваливается. Он бежит к светлому пятну, к прошлому, к ошибке, которую можно исправить, если успеть. На этот раз он знает, что сделает всё правильно. Он останавливается так резко, что колени подкашиваются, и мужчина едва не падает в траву. Не позволяя себе отдышаться, Домовладелец осматривает окрестности места, где, по его мнению, только что видел их. Он не находит никого. Вокруг только трава, высокая, едва колышущаяся на ветру. Ночь покрывает всё, и кажется, что поле простирается бесконечно. Ни души, ни движения, кроме тихого шелеста. Домовладелец пытается вспомнить, понять: как долго он бежал? В какой момент вышел из комнаты? Вышел ли? Так или иначе, это никак не отменяет того, что он один, посреди поля, в котором так пусто, мёртво, нет ни единой души, даже животного. Один. И неслышно звука, кроме собственного дыхания и слабого скрипа травы. Он упирается ладонями в колени, опускает голову. Постепенно, дыхание замедляется. Сердце возвращается в ритм, который он способен считать. Ветер играет с травой, и кажется, что ночь сама наблюдает за ним, тихо, без угрозы. Впервые, после всего кошмара, он может вдохнуть глубоко. Домовладелец медленно выпрямляется и осматривается вновь. Внимательно, потерянно, словно бы проснулся лишь сейчас. Всё вокруг кажется спокойным… слишком спокойным. Он пробует дышать тише, чтобы не потревожить то, что не следует. Мужчина собирается поспешно вернуться обратно, но нечто привлекает внимание и заставляет застыть в пол-оборота. Виной тому — свечение, зелено-голубое, странное, почти болезненное. Свет ложится на выгоревшую траву, на её стебли, на всё вокруг, и делает их чужими, превращая его самого в подсвеченную мишень. И тогда он замечает их. Маленькие тени — размером с хорька или домашнюю кошку, — прокладывают путь сквозь траву, проминая её. Тени двигаются быстро, уносясь вдаль, и исчезают за горизонтом. Его взгляд провожает их до тех пор, пока не находит нечто хуже. Сначала — ничего. Затем, мужчина сталкивается взглядом с силуэтом, светлым, тощим пятном посередь чёрного неба. Маньяк стоит, недвижимый, будто выслеживает его. Лицо — бледное, неподвижное — остаётся неизменным. Он не спешит. Домовладелец не уверен, смотрит ли тот на него сейчас? Их отделяет жалкое расстояние и ветер, который колышет траву так, словно приглашает к чему-то, от чего он более не имеет права отказаться. Они стоят друг напротив друга. Маньяк склоняет голову, едва заметно. И если до этого тело Домовладельца действовало на автопилоте, а страх держал сознание на грани, то теперь он трезво оценивает, насколько это возможно: где находится, что сотворил, и что ему предстоит. Сердце снова сбивается с ритма, но Домовладелец не отступает, прикованный к месту. Всё, кроме этого, само собой становится неважным, когда он делает шаг навстречу, не понимая, вперёд он идёт или назад, к маньяку или к окну. В поле или в комнату. Ощущение нереальности берёт верх, и Домовладелец больше не уверен, что просыпался. Он ступает вперёд, и тело принимает решение за него. Ноги подкашиваются, но он не падает, его ведут. Ведут туда, где в траве застыла бледная фигура. Домовладелец хочет закричать, зажмуриться, проснуться, но губы не слушаются, а веки не опускаются. Он идет потому, что идти — то единственное, что осталось в его власти. Потому, что бежать уже некуда. Переступив порог своего дома, он переступил черту, за которой его воля принадлежит кому-то кроме. Он совершает новый шаг, и это — оставшийся выход из ночного кошмара.