Часть 1
19 ноября 2025 г., 21:58
Холод сибирской зимы пробирается даже сквозь толстые стены усадьбы, но в спальне Бориса Романова царит тепло и уют. И тишина. Она ощущается, как воздух перед грозой. За окнами — звездная ночь, обещающая мороз. В кабинете ярко пылает камин, и его огонь создает причудливые тени, мечущиеся по комнате, словно притаившиеся чудовища, которые только и ждут, чтобы их выпустили. Шкафы выглядят странными, огромными зверями из страшных сказок, которые отец читал мне в детстве.
Сердце панически бьется, истерично отсчитывая каждую секунду так, словно она последняя. Я прислоняюсь лбом к окну, взглядом отыскивая высокую фигуру в светлой шубе. И, найдя, чуть вздрагиваю. Вот он закончил колоть дрова. Собирает полена в охапку. Идет ко входу. Исчезает за дверью. Еще пара минут — и я слышу его неспешные, размеренные шаги. Секунда, другая… и вот дверь открывается, и он входит, принеся с собой запах древесины, хвои и чего-то чистого и свежего, как тайга. Наши взгляды пересекаются, и секунду-другую я рассматриваю его лицо. Столь безмятежно-мягкое, словно мы не оказались на грани краха всего живого. Но вот его губы трогает мягкая улыбка:
— Какой сюрприз, — доброжелательно произносит он. — Добро пожаловать.
— С добром пожаловала, — отвечаю я как ни в чем не бывало.
Борис тихо усмехается, складывая полена рядом с камином.
— В самом деле?
Он все понимает? Знает, почему я пришла?
— Есть сомнения?
— Что ты, никаких.
Он выпрямляется, снимает пальто. Вешает его на спинку кресла и подходит ко мне. К запаху хвои примешивается запах его тела — что-то теплое, мягкое. И, совсем чуть-чуть — пот. Но это не вызывает во мне отвращения. В университете, на лекциях по анатомии, нам рассказывали, что люди, как правило, игнорируют запах пота, если он исходит от человека, к которому они испытывают влечение. Мне нет нужды скрывать, что меня тянет к Борису, и ему тоже нечего от меня скрывать. Так что я просто стою, глядя на него, и пытаюсь подобрать слова, пока сердце стучит где-то в горле.
Я знаю, кто ты. Я знаю, что ты делаешь. Но я не боюсь этого.
Я не знаю, как мне спасти твою душу.
Видимо, в моих глазах он читает все то напряжение, которое мучает меня последние несколько часов. Борис озадаченно хмурит брови, и складка у его рта становится чуть глубже.
— Что-то случилось?
— Я все знаю, — выпаливаю я, не отводя взгляда.
Он не спрашивает, не уточняет. Он просто понимает. Как и всегда. И не пугается, не злится. Он все так же стоит, глядя на меня, и неожиданно на его губах появляется странная улыбка: вроде бы мягкая, но в то же время бесконечно горькая.
— И что же? — спрашивает он, наконец.
— Остановись, пока не поздно. Это мерзко и грязно.
Борис с секунду смотрит на меня непонятным взглядом голубых глаз, потом отходит. Подойдя к шкафу, встает боком ко мне, сцепляет руки и, не поворачивая головы, отвечает:
— Какая очаровательная, какая нелепая наивность. Мы стоим на грани гибели всего живого, а ты прячешься за понятиями добра и зла.
Он поворачивает голову, и его взгляд — пронзительный, без малейшего намека на мягкость — впивается в меня, словно раскаленный нож.
— Ты смотришь на меня с таким искренним желанием спасти, что твой лик кажется мне святым. Но, моя дорогая, даже твоя святость не в силах осветить эту бездну.
— Когда отряд узнает, ты погибнешь.
В глазах цвета зимнего сибирского неба появляется холодок, и бровь мужчины надменно приподнимается:
— Я им не по зубам, и ты прекрасно это знаешь.
— Хочешь проверить? — сквозь зубы спрашиваю я, подходя.
Он не отвечает, и между нами воцаряется тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в камине и тиканьем часов. Тик-так, тик-так, тик-так… они отсчитывают те ничтожные часы, что остались у меня, чтобы спасти его, и у Бориса, чтобы спастись самому. А он все смотрит на меня, и непонятно, чего в его глазах больше: горечи, насмешки, или влечения.
Я беру его за руку.
— Я не хочу терять тебя. Остановись. Не губи душу.
С какой-то новой болью во взгляде Борис рассматривает меня так, словно впервые увидел. В эту секунду он вроде бы тот же Борис Романов — и в то же время совсем другой, потому что никогда еще этот мужчина не смотрел с таким страданием на кого-то другого.
— Чтобы большинства жили хорошо, кто-то один должен страдать, — шепчет он, перехватывая мою ладонь и прижимая к щеке. — Ты ведь читала Библию?
— Так ты мнишь себя мессией?
— Боже, нет, ни в коем разе. Я давно уже отдалился от Господа. Как и он от нас. И, если он не хочет спасти этот мир, значит, это сделаю я.
— Это не спасение, а падение.
— Даже так? — Он иронически усмехается. — Тогда падем вместе.
— О чем ты…
Я не успеваю договорить: он с неожиданной, бурной и жадной страстью прижимает меня к себе, впившись в губы таким отчаянным поцелуем, что вышибает из меня весь дух. Это не поцелуй любви. Это одержимость, больная и вымученная; это отчаяние и признание неотвратимости. Вкус хвои, запах древесины и горькая, как настойка из клюквы, улыбка смешиваются, создавая безнадежность и понимание: счастливого конца не будет. Борис не изменит решения, он не хочет спасения. Что мне остается, как уберечь его душу?
Ответ приходит сам собой.
Руки сами тянутся к его плечам, груди, поднимаются к его лицу. Борис не дает мне передышки, целуя так неистово, что дыхания не хватает — а отстраниться невозможно. Он отталкивается от шкафа, приподнимая меня, и подходит к кровати, застеленной кучей одеял. Отрывается от моих губ, но лишь для того, чтобы перейти на шею, его дыхание горячо обжигает кожу, и я невольно вздыхаю.
Что мы делаем?
Борис не дает мне времени, не ждет, пока я приду в себя и стану отпираться, говорить, что это неправильно, что он должен остановиться. Он прижимает меня к одеялам, где тень сливается с тканью, и начинает медленно, одну за другой, расстегивать пуговицы на кофте, и каждая из них кажется символом попранной морали. Его глаза горят в полутьме, и в них уже нет ни горечи, ни страдания — только одержимость и жажда обладания. Не физического, нет. Ему нужна я, а не мое тело.
Что же, я сыграю по его правилам. В последний раз.
Тело инстинктивно выгибается в ответ на его близость и наглое ожидание. Мои пальцы, до этого сжимавшие его плечи, соскальзывают вниз. Я нахожу пояс его брюк, нащупываю ремень и, целуя Романова, нетерпеливо расстегиваю сначала бляху ремня, затем — ширинку. Пытаюсь сдернуть, не расстегивая пуговиц, рубашку, но это оказывается не так-то просто. Приходится заняться пуговицами, старательно избегая взгляда Бориса… но тут он поддевает пальцем мой подбородок и заставляет взглянуть ему в глаза. По его губам скользит мягкая, хитрая улыбка:
— Лик святой, а мысли нечестивицы, — шепчет он, проводя пальцем по моей щеке, и поцелуем приникает к моей шее.
Я не отвечаю. Справившись, наконец, с рубашкой, обнажаю его тело и со вздохом провожу ладонью по его торсу. Его дыхание сбивается. Он смотрит на меня затуманенными от возбуждения глазами, и в них вспыхивает нечто большее, чем физическое желание. Я отвечаю его неистовству своей жадностью, той самой нечестивицей, которую он во мне пробудил, чтобы это мгновение стало для него единственным, что стоит помнить перед забвением, которое вот-вот наступит.
Остатки одежды падают на пол, теряясь в полутьме, нашем дыхании и сдавленных стонах от горячих ласк, от того жара, с которым мы отдаем друг другу свои тела, изводя один другого исступленным, одержимым сексом. Я чувствую, как его сердце бешено колотится, когда он входит в меня с низким стоном. В его объятиях — вся боль и вся обреченность мира, который он пытается спасти. Я принимаю его в себя, стараясь запомнить каждый вздох, каждый изгиб его тела, каждую секунду. Это происходит не так, как в прошлые разы, когда было нежно и страстно. Но то, что происходит сейчас, не менее прекрасно.
И мучительно больно, потому что я знаю, чем все кончится.
Я заставляю его лечь на спину, оказываюсь сверху — и он тут же садится, прижимая меня к себе. Сильная ладонь мужчины теряется в моих волосах, сжимает их, пока другая рука с силой обхватывает меня за спину, надавливая, заставляя держать тот темп, который задает он сам. Я не сопротивляюсь. Его владение абсолютно и неоспоримо, и, пусть я сверху, контролирует все равно он. И с каждым глубоким, сильным толчком, каждым его стоном и вздохом я чувствую себя самой желанной и самой обреченной женщиной на этом свете.
Я отталкиваю его, заставляю лечь. Мне хочется напоследок оставить как можно больше поцелуев на этом красивом теле, ставшем родным и необходимым. Губами прохожусь по лицу, шее, плечам, туловищу, насколько мне позволяет поза и все ускоряющиеся толчки. Он опускает ладонь от моего затылка к кончикам волос, наматывает их на кулак и сжимает чуть сильнее. И снова полусадится, словно ему необходимо быть как можно ближе. Горячие, словно раскаленные, губы Бориса касаются ключиц, шеи, груди, ласкают соски. И внезапно, оторвавшись от них, он останавливается; берет меня за руку и прижимает к губам мою ладонь. Старается встретиться со мной взглядом, но я понимаю, что не могу смотреть ему в глаза. Я делаю вид, что слишком разгорячена страстью, и возобновляю движения. Борис не настаивает.
Наша одержимость, горечь невозможной любви и боль предстоящей утраты выбивается наружу сбивчивым дыханием, бешеным сердцебиением и касаниями, причиняющими боль. Это настоящая пытка: знать, на что придется пойти, и в то же время получать удовольствие от секса с человеком, обреченным на гибель. Я знаю, чем для нас обоих закончится эта история. И это хуже ножа в сердце.
Он достигает предела первым. Выгибается мне навстречу с громким стоном, закрыв глаза, и его рука сминает мою кожу. Возможно, в другой день мне было бы больно. Но сейчас я ничего не чувствую. Хочу слезть, лечь рядом, обнять его в последний раз, слушать, как постепенно успокаивается его дыхание, но он не дает мне сделать этого и удерживает сверху. Конечно. Не в его стиле отпустить меня, не доведя до пика. Я откидываю голову назад и, сделав еще несколько движений, имитирую оргазм. Мелькает ироничная мысль о том, что, узнай он об этом, его эго было бы разбито.
Но он не узнает.
Я ложусь справа и прижимаюсь к нему. Нахожу его ладонь и прижимаю к щеке, молясь, чтобы слезы на лице он принял за пот или воду, что вот уже несколько дней капает с потолка. Борис заботливо укрывает нас одеялом и прижимает к себе так крепко, словно не хочет, чтобы я вообще шевелилась.
— С тобой я был искренним, — шепчет он, целуя меня в лоб, — и всегда буду. Хочу, чтобы ты знала об этом.
Вскоре он засыпает, оставляя меня с горьким чувством того, что я не только любима — я сломлена. Я приподнимаюсь на локтях и долго рассматриваю его лицо — бледное, умиротворенное, такое доброе и красивое. Мягко, почти неощутимо прохожусь кончиками пальцем по каждой аристократической черте, стараясь запечатлеть в памяти каждое касание. Целую в лоб, нос, скулы, губы. Спускаюсь к груди и оставляю долгий поцелуй там, где бьется сердце, борясь за жизнь, которую я решилась забрать. Затем тихо встаю и начинаю одеваться.
Тик-так. Тик-так. Часы отсчитывают последние минуты, оставшиеся до смерти Бориса Романова.
Холод стали охотничьего ножа ложится в руку с тяжестью целого мира. Я даю еще один, последний, вдох себе и Борису. Затем, склонившись над ним, заношу руку. Внезапно весь мир затихает, я не слышу даже маятника часов. Борис так близко, так уязвим. Я провожу кончиками пальцев по его щеке, чувствуя мягкую щетину. Я не смогу спасти его жизнь, он не отступит. Но в моих силах спасти его душу.
Взгляд спускается к груди, к той точке, где я совсем недавно оставила свой поцелуй. Я навожу лезвие, вкладывая в это действие всю ту любовь и всю ту боль, которую он во мне пробудил.
Словно пробужденный инстинктом самосохранения, Борис открывает глаза. Но не вскрикивает, видя меня с ножом в руках. Он лишь вздрагивает всем телом, словно его разбудил громкий звук. Он осознает все мгновенно, и его глаза распахиваются. В них нет ни гнева, ни страха. Лишь мучительное понимание и принятие. Его рука медленно поднимается, и его пальцы касаются моей щеки. Сначала мне кажется, что он меня ударит… но Борис гладит меня по скулам, губам, поднимается к волосам. И в глазах его столько любви и горечи, что кажется, будто это мне вонзили нож в сердце, а не ему.
— Лик святой, а мысли нечестивицы, — повторяет он, глядя мне в глаза.
— Я должна. — Мой голос словно принадлежит не мне, а кому-то другому, тому, что смог бы хладнокровно погубить жизнь любимого человека.
— Делай.
Сталь входит глубоко и точно в сердце.
— Спасибо, — хрипло шепчет он, и из его рта вылетают крошечные капли крови.
Он закрывает глаза и замирает. А на лице остается все то же безмятежно-мягкое выражение. Он словно спит, и только неуместная струйка крови изо рта кричит о том, что произошло.
Мне не хочется плакать. Только рука, которой я только лишила Бориса жизни, трясется, выдавая мою внутреннюю агонию. И в груди все разрастается пустота, давящая на все мое существо. Пустота, которая будет давить до самой смерти. Там, где раньше было место для Бориса, теперь всегда будет ледяная сибирская бездна. Я спасла его душу ценой потери собственной, и момент, когда жизнь покинула его тело, был оглушительным. «Спасибо». Это благодарность? Или благословение убийства? Он умер, приняв мою святость, а я приняла клеймо нечестивицы — и убийцы.
Я убила Бориса Романова. Но спасла его душу. Он думал, что один должен страдать, чтобы спасти мир. Он был прав.
Только этим страдальцем стала я. И эта боль — вечная. Без надежды. Без конца.
Без Бориса.