***
Отправляясь в похоронное бюро рядом с участком, Дазай заставляет себя занизить ожидания, изначально настраивается на что-то незначимое, даже образ в голове выстраивает. Каким, в конце концов, может быть друг Коли Гоголя? Дазай представляет яркий типаж: он явно такой же смешливый и шумный, может быть даже простоватый, или напротив — кто-то спокойный и утончённый, как хорошенький мальчик из архива, на которого Гоголь поглядывает уже полгода… Дазай рисует в голове картинки, чтобы не приходилось разочаровываться, а потом спускается в подвал похоронного бюро, и понимает, что очень, очень ошибся. Потому что с порога в морг, в это ледяное пространство с холодным тусклым светом, он обжигается о тёмный взгляд карих глаз с неясным винным оттенком. Потому что он заявляется на знакомство с привычной доброжелательной улыбкой, в которой никто и никогда не мог найти брешь. Потому что первыми словами, которые говорит ему дорогой друг Коли Гоголя, становятся: «Пошёл вон». Достоевскому хватает доли секунд на то, чтобы всё его притворство, всю фальшь и отстранённость мгновенно считать и заметить. Он выгоняет его совершенно осознанно — хоть Дазай и не понимает этого сразу. Уже потом, после второй попытки, Фёдор, закрывая перед его носом тяжёлую дверь, говорит: «Это тебе не ТЮЗ ебаный» — и игнорирует все его попытки сблизиться оставшуюся неделю. Эта его отстранённость, этот показной холод Дазая лишь распаляют — так что он с готовностью бросается в водоворот азартного желания мнение о себе самом искоренить, во что бы то ни стало с новым доктором подружиться, во что бы то ни стало заставить его поверить в то… Дазай и сам не был уверен, во что именно. Что он настоящий человек? Что эмоции, которые он проживал — искренни? Что он может обманом и подлогом подружиться с любым? Дазай понятия не имеет, что и кому собирается доказать. И вовсе не замечает, как неожиданно для себя самого начинает чувствовать нечто странное. Начинает чувствовать — в принципе. Нормально поговорить им удаётся только через неделю. Дазай не уверен, впускает ли его Фёдор из-за навязчивой рекламы своего друга — «Я ему сказал, что ты очень умный», или из-за того, что по работе пришлось. Его не оставляет смутное ощущение того, что Достоевскому в целом глубоко плевать, что и как принято по регламенту — он самоуверенный и спокойный, жутко умный. Ощущение от него такое, что его невозможно заставить подчиняться. Словно ему ничего нельзя сделать. Так оно и есть, наверное. — Вот твоя жертва, — рассказывает Фёдор, спуская простыню с тела. Дазай внимательно смотрит на аккуратный разрез по всей грудине. — Лёгкие были очень тяжёлые, полностью кровью забитые. Он был ещё какое-то время жив во время ранения, пытался хватать воздух, надышаться — так что смерть была не самой приятной. Дазай кивает. Делает вид, что помечает что-то в блокноте, а по факту — нагло врёт, делает схематичные, быстрые наброски лица напротив, пользуется прекрасным фактом того, что Фёдору в целом плевать, что он там пишет. Он задаёт какие-то вопросы, поддерживает беседу о новом трупе, а по факту Достоевского просто обворовывает, отнимая его время и, возможно, немного нервы, хотя всё-всё о жертве давно понял. И потом, уже уходя, делает ещё кое-что. Проходя мимо его рабочего стола, на котором уже какое-то время замечает шахматную доску, он позволяет себе маленькую шалость и передвигает белую фигуру на другую клетку. Не просто так, разумеется, стратегию он придумывает по ходу разговора об убитом. И — ускользает — ещё до того, как Фёдор успевает запустить ему в след какой-нибудь формалиновой банкой. Впоследствии с этого эпизода начинаются их отношения. Ну… Как — «отношения». Дазай искренне уверен в одном: сам факт того, что Фёдор Достоевский начинает впускать его в свой подвал не только для работы, знаменует по меньшей мере скорую свадьбу. Он впускает — и Дазай начинает приходить. Обитель Фёдора пахнет сыростью, формалином, и немного — хлором, которым тот собственноручно обрабатывает помещение в конце рабочего дня. На самом деле ему, как и всему бюро, положена уборщица — да только Достоевский скорее умрёт, чем позволит кому-то чужому попасть в его пространство. Этим правом по старой дружбе награждён Гоголь. Это же право выгрызает себе Дазай, беря за привычку заявляться каждое утро со стаканом XL в который он вливает шесть шотов чистого эспрессо, попросту подкупая своего нового друга. Фёдор сдаётся неохотно, но всё же принимает подношение и позволяет ошиваться неподалёку. Впрочем, разгадка такой благосклонности лежит на поверхности: в участке есть кофе-машина. В похоронном бюро — нет. Так что он навещает его каждое утро, и… Ну да, потом тоже, вырывая свободные минуты у работы, каждый раз покидает тёплый, залитый светом кабинет для того, чтобы спуститься под землю, в обитель холода и синтетического блёклого света, где можно часами греться о яркий, ядовитый огонь в глазах напротив. Дазаю до яда нет дела. У него вообще, если на то пошло, иммунитет. Достоевский каждый день делает вид, что он от него прямо-таки смертельно устал, того и гляди самому придёться на стол ложиться и в ледяной ящик отправляться — да только Дазай насквозь всю эту ложь видит. Как и усталые долгие взгляды из-под чёрных ресниц. — Ты что-то хотел, Дазай? — сдвигая защитные очки на лоб, всякий раз уточняет Фёдор. Даже их затянувшаяся партия в шахматы больше не является основным поводом для его приходов. Это не может Дазая не радовать. — Мешаешь. — Просто. Хотел побыть с тобой, — игриво улыбается Дазай, легко поводя плечом. Забирает себе вовсе не наигранный раздражённый вздох. Обходит пространство полукругом, пока не обнаруживает свободный стол-каталку, и не опускается сверху, закидывая ногу на ногу. Достоевский лишь тихо хмыкает, сжимая длинным пинцетом сигарету. Отворачивается и затягивается. — Надеюсь у тебя нет свежих порезов, Осаму, — произносит он совершенно не шутливым голосом. — Я только-только с этой каталки новенького убрал. А у него так-то гепатит был. — Если что-то и подцеплю, то хочу от тебя, — ответно тянет Дазай. — И я сейчас не о порезах говорю, а… Его перебивает долгий, тяжёлый вздох. Достоевский явно использует весь запас своих прокуренных лёгких для того, чтобы показать Дазаю, как он от него устал. — Хотелось бы мне понять, как работает твой мозг. Попался бы ты мне, когда я мед заканчивал… С удовольствием бы вскрыл твой череп для своей научной работы. Да-за-ай, — скалится, растягивая слова, Фёдор. — Да? И какая у тебя была тема? — «Перинатальная патология мозга, возможные нарушения и последствия», — не мигая, рассказывает Фёдор, выпуская в сторону клубы серого дыма. — Но для тебя я бы придумал что-то ещё. Что-то вроде… «Функциональные сети мозга, способствующие развитию теории теменно-фронтальной интеграции интеллекта». — Погоди… Ты что меня сейчас, гением назвал? — улыбается Дазай, хлопая пушистыми ресницами. Достоевский лишь фыркает. Для него признать комплимент, кажется, сложнее, чем в убийстве сознаться. — На выход, Осаму. Тебе пора. Дазай пожимает плечами — соскальзывает со стола и отправляется прочь, не желая и без того хрупкое терпение испытывать ещё сильнее. Его в принципе устраивают происходящие события — и то, с каким сдержанным, тщательно скрываемым жаром Достоевский кидается в их перепалки, забывая о своей холодной маске.***
Дазай не уверен, как долго продолжается… Что бы у них ни продолжалось, на деле. Фёдор в своём духе называет это «периодом холодной войны». Коля Гоголь — «брачными играми». Сам Дазай… У него нет названия — и впервые в жизни он не то чтобы хочет это название искать. Просто по каким-то причинам он вдруг, нежданно-негаданно обнаруживает себя в странной точке «очень хорошо». Впервые за долгое, долгое время не помнит, когда именно думал о смерти. И уже не знает, сколько недель просыпается утром с явной и очевидной целью: повидаться, или каким-то образом их встречу запланировать и приблизить. Дазай практически ждёт новых убийств. Фёдор, конечно, его пускает, но ему нужно больше, хочется дополнительных поводов. Его почти что бесит, что в городу совершается так мало преступлений. В конце-концов Дазай обнаруживает себя глубоко и безнадёжно влюблённым. И безнадёжность состоит вовсе не в том, что чувства невзаимны, вовсе нет, с этим-то нет никаких проблем, он уверен почти на сто процентов в том, что хотя бы нравится Фёдору, — которому, вообще-то, не нравится никто в принципе. Дазай уверен, что Достоевский тоже чувствует что-то, а значит, с этим можно хоть что-то придумать, но… Проблема как раз в том, что он понятия не имеет, что именно ему, блять, придумать. Как подойти? Что сказать? Не может же он, в самом деле, заявиться к Достоевскому с букетом цветов и сказать: «пойдём на свидание». Так не делают. Но в то же время о том, как именно делают, у Дазая нет ни малейшего понятия. Так что… В какой-то момент приходится придумать что-то, отдалённо похожее на план. На самом деле, его тупую идею даже планом назвать толком не выходит. Он не жрёт ничего почти трое суток. Отрабатывает три полных дня, вовсе не навещая подвальчик по соседству с агенством — специально, чтобы заявиться в поздний вечер пятницы, когда уж точно никого, кроме них двоих в округе не будет. А потом… У него не уходит много сил на то, чтобы очень натурально отключиться во время привычной баталии-разговора с Фёдором под изумлённое «Осаму!..» Дазай отправляется в бессознательное с приливом радости от испуганного взгляда напротив — он не чувствует вины по этому поводу. Разве что немного сожалеет о том, что почти ничего не чувствует, когда Фёдор подхватывает его, не давая упасть.***
Дазай не уверен до конца, как быстро он приходит в себя. По ощущениям сказать совсем не получается, но когда он глядит в окно, снаружи оказывается глубокая тьма. Да уж. Для осени это не даёт никакой информации. — Сука, а почему так больно… — хрипит он, глядя на собственную руку, к вене которой тянется нить капельницы. — О, это? — прохладно интересуется Фёдор, отводя от лица книгу в обложке из старой газеты. — Я просто мимо вены тебе катетер ввёл. Пару раз. Ну, знаешь, на случай, если даже своим глазам нельзя доверять, когда дело касается тебя. Губы Дазая трогает смешливая улыбка. Вот же мстительная тварь. — Феденька… А что в капельнице? — Мышьяк, — снова скрываясь за книгой, огрызается Достоевский. — Я думал, ты за этим ко мне пришёл. Чтобы на пороге подохнуть. Или какой там был план? Дазай лишь виновато поджимает губы — хотя вины не чувствует. Он чувствует только спокойствие и тепло, только приятную, обволакивающую тишину между ними. И ещё чувствует, что рад быть с ним рядом в этом ледяном пространстве ночью. И немного рад, что Достоевский не ушёл. — Глюкоза, — произносит вдруг Фёдор, со вздохом откладывая книгу, и поднимаясь, чтобы подойти к его койке ближе. Дазай вдруг понимает, что Фёдор даже прикатил её откуда-то издали, не стал класть его на ледяной металлический стол. И… Ну, разве что немного, но ему становится стыдно за свой дурацкий поступок после такой заботы. — Скажи мне, Осаму. Ты нахера пришёл? — уточняет на улыбке Достоевский, опираясь ладонями о его койку. Дазай ведёт головой чуть растерянно. — Ну… Хотел, чтобы ты меня поймал, — впервые абсолютно честно говорит он. — Я поймал, — заламывает бровь Фёдор. — Дальше что? «Дальше что» — прекрасный вопрос. Жаль только у него нет на него ответа. Или есть? — он, блять, без понятия, он, может и вопроса не знает, но с ним узнавать и не стремится. — Поцелуемся? — хлопает ресницами Дазай, глядя в тёмные глаза. В кабинете полутьма, света нет почти — так что алых отблесков и не видно. Дазай улыбается шутливо, несмотря на то, что вовсе не шутит, смотрит на Фёдорв в наивной надежде застать нечто, похожее на смущение… Ничего подобного там, конечно, нет. — Просто поцелуй хочешь? — уточняет Фёдор, не меняя ни тона, ни голоса. — Потому что, знаешь, я и отдрочить тебе здесь могу. Отсосать могу — хочешь? Давай сразу на месте всё решим. Почему нет? В голосе — ни намёка на смешливость. Дазай давится воздухом, к собственному стыду чувствуя неясный жар, приливающий к щекам. Вот же блядство. Они до сих пор шутят?.. — Могу запрыгнуть на тебя сверху и трахаться с тобой, пока ты не отключишься снова, и потом, если хочешь… — продолжает Фёдор, играя с ним так очевидно, что у Дазая внутренности от стыда скручиваются. Или не от стыда. — Хватит, — собирая по кусочкам собственные перебитые мысли, умоляет Дазай, свободной рукой прикрывая глаза. — Я понял, боже. Никаких мне свиданий. Извини. — Ну почему, — Фёдор улыбается, кажется, как-то иначе — хоть и старательно эту перемену скрывает, прикусывая кусок собственной щеки. Убирает аккуратным жестом длинную тёмную прядь у лица. — Я не отказывался от свидания.