***
На последней парте у окна он снова был невидимкой. Голос учительницы литературы, их классной руководительницы Ли Чэрин, вещавшей о высоких чувствах в классической поэзии, доносился до него как отдалённый шум прибоя. Слова теряли смысл, сталкиваясь с единственной реальностью, которая для него существовала в этот миг. Весь его мир сузился до маленького холодного металлического предмета, зажатого в его ладони. Тот кулон. Джисон сжал его с такой силы, что железка впилась в кожу ладони, оставляя красный отпечаток на ней. Боль была приятной, якорной, она удерживала его здесь, в этом классе, не давая утонуть в воспоминаниях. Но он тонул, как той бесконечной ночью. Он не слушал учительницу. Он не видел одноклассников. Он видел только их последнее утро. Снова и снова. Холодный воздух, льющиеся слёзы, микроавтобус… Он видел их уроки. Между ними лежала раскрытая тетрадка по алгебре, ручки в руках и улыбки на лицах. Они играли в крестики-нолики. Их детская традиция. Джисон всегда ставил нолики, Минхо — крестики. И всегда, абсолютно всегда, Минхо поддавался. Он делал это так мастерски, с таким неподдельным азартом, что младший до последнего момента верил в свою победу. И когда он ставил свой победный нолик, тот, как всегда, с комичным ужасом хватался за голову и красивым подчерком писал на полях «Умничка». «Как всегда». Ничего больше не будет «как всегда». Минхо больше нет. Джисон снова сжал кулон, пытаясь впитать в себя ту энергию, то тепло, что осталось в металле от вчерашнего дня. Он представлял, как держит не холодный металл, а руку Минхо. Как они вдвоём, смеясь, снова сбегают с географии… или с какого-то другого урока. Не важно. Главное — вдвоём. Мысли неслись пугающей галопом: «Всего пару часов. Всего пару часов, и я побегу домой, сяду за компьютер и напишу ему. Услышу его голос. Может, он ещё не уехал? Может, поезд задерживается?». Он ещё строил планы. Глупые, наивные, детские планы. План на вечер, на завтра, на послезавтра. Он думал, какое сообщение отправит первым. Думал, как будет перечитывать их старую переписку. Думал, что, возможно, когда-нибудь они смогут встретиться снова. Парень сжимал кулон — свой талисман, свой компас, который должен был указать путь сквозь боль разлуки. Он вглядывался в солнечный луч за окном, в яркую, сочную зелень майских деревьев, обещавших долгое и тёплое лето. Лето, которое должно было быть наполнено тоской, да, но и хоть какой-то светлой надеждой.Он не знал. Он ещё ничего не знал.
Его ноги сами понесли его по старому маршруту. Не домой, нет. Они повернули в узкий переулок между гаражами, выложенный брусчаткой, по краям которой пробивалась трава. Переулок, где пахло бензином и сиренью, что свешивались с чьего-то двора тяжёлыми лиловыми гроздьями. Их переулок. Здесь, под этим самым фонарём, который днём был просто ржавым столбом, они впервые поцеловались. Джисон зажмурился, пытаясь вызвать в памяти тот миг — прикосновение, вкус, взрыв тишины в голове. Но вместо этого накатила новая волна боли. Пустота. Тишина, которую нечем нельзя заполнить. Он прислонился лбом к шершавой штукатурке стены, пытаясь унять дрожь в коленях. Горло сжал ком, и он сделал несколько судорожных глотков майского воздуха. Не помогает. Ничто не помогает. — Ну что, приёмыш, скучаешь по своей пассии? — раздался сзади резкий, знакомый до тошноты голос. Он замер. Сердце не просто заколотилось, оно будто провалилось куда-то в таз, оставив в груди ледяную пустоту. Он медленно, через силу, оторвался от стены и повернулся. Их было пятеро. Пятёрка из параллельного класса. Те, для кого их с Минхо отношения были не любовью, а «цирком», «извращением», мишенью для самых тупых и грязных шуток. Хван Хёнджин и его «собачки», как называл их его любимый. — Оставил тебя, педик несчастный? — продолжал Сан, делая шаг вперёд. Его ухмылка казалась высеченной из камня. — Теперь некому за тебя заступиться. Некому подержать тебя за ручку. Джисон чувствовал, как по спине бегут мурашки. Страх был острым и холодным. Но боль от потери Минхо была сильнее. Она вытеснила страх, превратив его в нечто острое и колкое, в отчаянную дерзость. — Минхо любил меня! — выкрикнул он, и голос его, сорвавшийся на высокой ноте, прозвучал не как заявление, а как мольба, как последний аргумент в споре со Вселенной. — Вы ничего не понимаете! Он любил меня! Наступила секунда тишины. Хёнджин, до этого молча наблюдавший, медленно подошёл вплотную. Он был выше его на целую голову, и его тень накрыла его с головой. — Любил? — он произнёс это слово с такой ядовитой насмешкой, что мальчишке стало физически плохо. — Да кому нужны приёмыши как ты! Воздух выстрелил. Эти слова сработали как удар кулаком в солнечное сплетение. Он аж подался назад. Это была его самая незащищённая, самая больная точка. Он — не родной, тот, кого взяли из приюта, кого "пожалели". Эти слова всегда звучали как констатация. «Ты — никто. Тебя не хотели твои родители, а тот, кто захотел, — уехал и бросил тебя. Ты — никому не нужен». — Да, — продолжил Хёнджин, его дыхание было горячим и тяжёлым, — твои родные тебя выбросили, а этот твой Минхоша просто поиграл в милосердие. Надоело ему нянчиться с психом. — Нет, — хотелось крикнуть ему, — всё не так! — но слова застряли в пересохшем горле. Компания сомкнула кольцо. Они уже не просто стояли, они окружали его, дыша на него смесью агрессии и презрения. — Отпустите меня, меня мама дома ждёт! — единственное, что могло машинально вылетить из его рта в страхе. — Посмотрите, мамка его ждёт! — засмеялся Тэхён где-то сзади. — Приёмышей никто не ждёт! — Давайте, покажем ему, как настоящие мужики прощаются! — крикнул Ёнджун. Первый толчок был в грудь. Несильный, но неожиданный. Джисон пошатнулся, спина больно ударилась о выступ стены. В глазах потемнело, руки сразу же схватились за шею. — Оставьте меня, — прошептал он, но его никто не услышал. — Что? Не слышно, девочка! — загоготал Хёнджин, и его голос, словно раскаленный гвоздь, вонзился в сознание мальчишки. Мир перевернулся, съехал в хаос боли и давящих тел. Второй толчок, резкий и точный, пришёлся в плечо. Он попытался вырваться, инстинкт самосохранения заставил его дёрнуться, но кто-то сильный и безжалостный схватил его сзади за руки, скручивая их в замок. Хруст в суставах просигнализировал о грани, за которой начинается настоящая боль. Дыхание перехватило, в лёгких застрял короткий и обречённый выдох. Он видел перед собой не лица, а маски — искажённые ухмылками рты, узкие блестящие от возбуждения глаза. Гулкий, животный смех сливался с нарастающим гулом в его собственной голове, заполняя собой всё, вытесняя последние остатки мыслей. Джисон дёрнулся ещё раз, отчаянно, как рыба на крючке, но его держали крепко, наслаждаясь его беспомощностью. Мэттью стоял прямо перед ним, дыша в его лицо. — Ну что, пидор, где твой принц теперь? — его голос был низким, полным презрения, которое просачивалось в кожу, как кислота. И тут последовал удар. Не кулаком — открытой, грубой ладонью по виску. Оглушающий, унизительный. Искры брызнули перед глазами, звон в ушах превратился в сплошной вой сирены. Не было времени сгруппироваться, не было даже мысли. Последнее, что он увидел перед падением, — это кусок майского неба. Синий, безмятежный и чудовищно безразличный, мелькнувший между головами его мучителей. И всё. Ноги подкосились, тело, тяжёлое и неуправляемое, рухнуло вниз. Голова с глухим, кошмарным стуком ударилась о старую потрескавшуюся брусчатку. Боль, острая и яркая, на секунду пронзила туман, но почти сразу же отступила, уступив место странной и плывущей отрешённости. Он лежал на спине, не в силах пошевелиться, глядя в тот самый бездушный майский зенит. Гул в ушах не стихал, но сквозь него он слышал их приглушенный, будто доносящийся из-под воды, смех. — Смотрите, он и шевельнуться не может! — чей-то голос. — Напугал нас, дурачок. Они стояли над ним тёмным неясным силуэтом, заслоняя свет. И тогда глава их компании что-то сказал остальным. Слова тонули в гуле, но Джисон увидел движение. В пальцах Хёнджина блеснул металл. Небольшой, грязный складной ножик. Ледяная волна ужаса, острее любой физической боли, пронзила паралич. Нет. Только не это. — Давай оставим ему на память, — прорычал он. — Чтобы не забывал, кто он. Он наклонился. Хан попытался закричать, издать хоть какой-то звук, но из его пересохшего горла вырвался лишь хриплый и пугающе слабый стон. Он не мог двигаться, не мог сопротивляться. Он мог только смотреть, как замедленное от ужаса сознание фиксирует каждый миг этого кошмара. Холодное лезвие коснулось кожи у ворота свитера. Острый, жгучий укол. Потом — медленное, невыносимое движение наискосок. Прочерчивание, вдумчивое и жестокое. Боль, белая и чистая, рассекала его грудь, заставляя тело судорожно вздрагивать, но руки и ноги оставались ватными, не слушались. Он чувствовал, как лезвие рвёт шерсть, затем кожу, как на его теле возникает длинная, невыносимо болезненная линия. Потом нож поднялся, переместился в сторону, и та же мука повторилась, рисуя поперечную черту. Огромный, грубый крест. Их смех в этот момент казался самым ужасным. Он не был злым, он был… безразличным. Будто они не человека резали, а на асфальте рисунок выводили. Когда Хёнджин закончил, он вытер лезвие о его джинсы и выпрямился. — Готово. Красиво. И тут кто-то из задних, что был потрусоватее, вроде бы Тэхён, проговорил, и в его голосе сквозь смех прорвался испуг: — Хёнджин, да он не шевелится… Он… живой? Смех оборвался. Наступила тишина, густая и зловещая. Они вглядывались в его неподвижное тело, в его остекленевшие, широко открытые глаза, в тёмное, растекающееся по светло-серой брусчатке пятно под его головой. И только сейчас, когда игра зашла слишком далеко, до них стало доходить. До них дошло молчание переулка, до них дошла глубина того, что они натворили. — Бежим, — резко, почти сдавленно, бросил Хван. Их шаги застучали по камню, сначала быстро, потом переходя в панический бег. Они растворялись в солнечном мареве дня, убегали от своего деяния, будто их и не было. Будто и не было этого ада, этой боли, этого смеха. Тишина, которую они оставили после себя, была оглушительной. Джисон лежал, не в силах пошевельнуться. Боль от пореза на груди пылала невыносимым огнём, сливаясь с глубокой и тупой болью в затылке. Он чувствовал, как тепло растекается по его груди, пропитывает розовый свитер, как что-то тяжёлое и липкое сочится из раны на голове. Но странно, физическая боль отступала на второй план, становилась просто фактом. Главной была та, другая пустота. Та, что поселилась в нём не так давно. Он смотрел в небо. Синее-синее майское небо. Таким же оно было в тот день, когда они с Минхо резвились в вишнёвых садах. Он смеялся, запрокинув голову, и его розовые пряди падали на лоб… Мысли расползались, как туман. Темнота на краях зрения сгущалась, наползая, затягивая его в себя. Ему было холодно. Ужасно холодно. Он попытался сконцентрироваться, ухватиться за что-то, что могло бы остановить это падение. И тогда, собрав все остатки силы, всё, что ещё оставалось от него в этом разбитом теле, он прошептал. Просто имя. Заклинание. Молитву. — Ли Минхо… Это был не звук, а лишь выдох, шелест, лёгкое движение губ. Но в нём была вся его не прожитая жизнь, вся невысказанная любовь, вся неизбывная тоска. Сознание погасло, как перегоревшая лампочка. Его розовые прядки, которые он так любил в солнечном свете, стали цветом его алой крови, медленно растекающейся по холодному камню. Мальчик с розовыми прядками умер.