Последние дни тянулись для Единички мучительно долго, превращаясь в череду одинаковых, пустых часов. Джон пропадал в своей лаборатории, возвращался глубокой ночью, его ум был занят сложными расчетами, чертежами и отчетами, которые он даже не пытался объяснить. Для Единички, чье существование за последние месяцы сузилось до точки - до этого молчаливого, всепоглощающего присутствия, - такая внезапная дистанция была хуже любой пытки. Привычная ярость, всегда клокотавшая где-то на дне, поднималась по горлу едким комом, но выхода не было. Он не мог напасть, не мог кричать - их хрупкий мир, построенный на осторожном доверии и странной зависимости, не выдержал бы этого.
Именно в этот вакуум, в эту звенящую тишину одиночества, и прокралась безумная мысль. Его взгляд упал на маленькую, неприметную коробочку, надежно спрятанную в щели между стеной и его кроватью. Подарок от неизвестного. Вызов. Напоминание о той безумной ночи, которая одновременно унижала и возбуждалa.
Утром, услышав, как тяжелая дверь лаборатории Джона захлопнулась, а его шаги затихли вдали, Единичка с дрожащими от адреналина руками извлек ее. Сердце колотилось где-то в горле. Он щелкнул крышкой. Внутри, на бархате, лежал тот самый предмет - гладкая, обтекаемая металлическая капля угольно-черного цвета. Он взял ее в пальцы, ощущая прохладу и упругость материала. Затем, затаив дыхание, нашел флакон со смазкой.
Процесс был неловким и вызывающим одновременно. Лежа на спине, он нанес масло и на пробку, и на себя. Первое прикосновение холодного металла к напряженному мышечному кольцу заставило его вздрогнуть. Он медленно, преодолевая сопротивление собственного тела, ввел ее внутрь. Ощущение наполненности, инородного присутствия в самом сокровенном месте было одновременно шокирующим и пьянящим. Это был его личный, тайный протест. Его способ сказать: «
Я могу обойтись и без тебя».
Весь день он провел с этим секретом внутри. Каждое движение, каждый шаг отзывался глухим, смутным давлением, постоянным напоминанием о его непослушании. Он ловил на себе взгляды других выживших, ему казалось, что все понимают его грех, но это лишь подстегивало странное, извращенное возбуждение. Он чувствовал себя одновременно грешным и живым, порочным и сильным в своем маленьком бунте.
Вечер застал его в их общей комнате. Полумрак сгущался, окрашивая стены в глубокие синие тона. Единичка, решив переодеться, снял свою темную, пропахшую дымом футболку и потянулся за чистой майкой. В этот момент дверь скрипнула.
Джон стоял на пороге. Он не издал ни звука. Его фигура, высокая и прямая, заслонила слабый свет из коридора. Его красные стекла очков, обычно бесстрастные, были прикованы к Единичке. Вернее, к его торсу.
В полумраке темно-зеленая, полупрозрачная плоть Единички казалась почти черной. Сквозь нее, словно сквозь мутное стекло, проступали призрачные очертания ребер, изгибы позвоночника - жутковатый, но привычный анатомический рисунок. Но сегодня в этой картине было что-то иное. Что-то лишнее.
Сначала Джон не поверил. Его мозг, отточенный инструмент для анализа и классификации, отказался воспринимать информацию. Он прищурился, пытаясь сфокусироваться. В нижней части живота, в области таза, там, где заканчивался позвоночник и уходили в таз лобковые кости, угадывался чужеродный силуэт. Темный, почти черный, такой же, как и кости, но с иной, слишком правильной и обтекаемой формой. Это не могла быть кость.
Единичка, почувствовав на себе тяжесть его взгляда, замер с майкой в руках. Ледяная волна страха пробежала по его коже. Он попытался отвернуться, прикрыться, но было поздно.
Джон зашевелился. Он не пошел, он поплыл по комнате, бесшумно, как призрак. Его движения были лишены привычной целеустремленности, в них была какая-то хищная, замедленная плавность. Он приблизился вплотную, и Единичка инстинктивно отступил, пока его спина не уперлась в холодную стену. Поздно.
Сильная, обездвиживающая хватка. Ладонь Джона впилась в его талию, прижимая к стене с такой силой, что Единичка почувствовал, как хрустнули его ребра. Второй рукой Джон грубо отодвинул его руку с майкой, обнажая торс полностью. Он наклонился, его лицо оказалось в сантиметрах от его живота. Красные стекла пристально всматривались в полупрозрачную плоть, изучая, анализируя тот самый инородный объект.
—
Что, — его голос прозвучал тихо, но в этой тишине он грохотал, как обвал. В нем не было ни гнева, ни удивления - лишь ледяная, язвительная жила. —
Меня тебе уже недостаточно?
Единичка не нашел воздуха в легких, чтобы ответить. Его горло сжалось. Он мог лишь смотреть на макушку Джона, на его блондинистые волосы, чувствуя, как по его лицу разливается унизительный, предательский румянец. Его тело, все еще возбужденное от целого дня тайного ношения пробки, отозвалось на близость и на тон этого голоса постыдной волной жара.
Ответом стало новое, сокрушительное сжатие на его талии. Пальцы Джона впились в него с такой силой, что Единичка вскрикнул - коротко и пронзительно. Боль была острой, огненной. Он почувствовал, как под кожей лопаются капилляры. Наутро на этом месте останутся огромные, багрово-синие отпечатки, следы этой хватки.
—
Значит, получишь в двойной дозе, — прошипел Джон, и наконец поднял на него взгляд. За красными стеклами бушевала буря - не ярости, а чего-то более холодного и страшного: оскорбленного права собственности, нарушенного протокола, научного интереса, смешанного с личной, глубоко запрятанной яростью.
Он не стал раздевать его. Он просто резко, почти откинул его от стены и швырнул на кровать. Удар о матрас выбил из Единички остатки воздуха. Прежде чем он успел откашляться, Джон был уже на нем, его вес снова пригвоздил его к постели. Его руки были быстры и безжалостны. Он не снимал с Единички штаны, а просто расстегнул их и стащил вниз, вместе с нижним бельем, обнажая его до пояса. Холодный воздух ударил по горячей коже.
Затем его пальцы обхватили его эрегированный, уже и так готовый член. Прикосновение было твердым, властным, лишенным какого-либо намека на ласку. Это была констатация факта его возбуждения, его вины.
Когда пальцы Джона начали двигаться, с губ Единички сорвался сдавленный стон. Он дрочил ему грубо, почти механически, с такой силой, что было больно, но боль эта тонула в нарастающей волне наслаждения.
—
Похоже, тебе это нравится, — голос Джона был хриплым, и в нем слышалась опасная, торжествующая усмешка. —
Нравится, что тебя поймали? Нравится быть грязным, непослушным мальчишкой?
Единичка не мог ответить. Он лишь метался под ним, его бедра непроизвольно подрагивали, подчиняясь ритму, который задавали ему эти безжалостные пальцы. Джон наклонился, его губы нашли его шею. Сначала - обжигающее, влажное прикосновение языка, затем - резкая, дозированная боль укуса. Единичка вскрикнул, его тело выгнулось. Боль и наслаждение смешались в невыносимый коктейль.
Джон не давал ему кончить. Каждый раз, когда Единичка приближался к краю, его пальцы сжимались у самого основания, пережимая, причиняя короткую, острую боль, которая сбивала весь настрой. Он доводил его до истерики, до того состояния, когда все тело трепетало в тщетном ожидании разрядки, а разум затуманивался.
—
Пожалуйста.. — выдохнул Единичка, его голос был сломанным и влажным от слез.
—
Молчи, — отрезал Джон и, наконец, отпустил его член. Он быстро, почти яростно, сбросил с себя собственную одежду. Его тело, покрытое шрамами и идеально отточенными мышцами, предстало во всей своей могучей наготе. Его возбуждение было внушительным, готовым и пугающим.
Он не стал готовить его, не стал использовать гель. Он просто встал на колени между его раздвинутых ног и грубо раздвинул их еще шире. Его взгляд, за красными стёклами, был прикован к тому месту, где в полупрозрачной, темно-зеленой плоти угадывался инородный силуэт. Его губы, обычно поджатые в тонкую нить, искривились в холодной, беззвучной усмешке. Медленно, с преувеличенной, почти театральной аккуратностью, он прикоснулся пальцем к тому месту на коже, где заканчивалась плоть и начинался металл. Он надавил, ощущая упругое сопротивление.
—
Сам захотел поиграть в тайны? — его голос был тихим, шелестящим, как сухие листья под ногами. —
Сам решил, чем себя наполнять?
Единичка, прижатый к кровати, замер, чувствуя, как каждый нерв в его теле натягивается до предела. Он видел отражение лампы в красных стеклах, видел свое собственное, искаженное страхом лицо в них.
Джон изменил хватку. Его пальцы нашли основание пробки, нащупали тонкий, упругий стержень-ограничитель. Его большой и указательный палец сомкнулись вокруг него.
—
Возвращай мою собственность, — прошипел он.
И затем, без малейшего предупреждения, без тени сомнения, он рванул.
Это было не извлечение. Это было насильственное выдирание. Резкое, стремительное движение, нарушающее все законы физиологии. Металл, сжатый внутри, на мгновение оказал сопротивление, а затем с глухим, влажным звуком покинул его тело.
Ощущение было невыразимым. Внезапная, шокирующая пустота. Чувство, будто из него вырвали часть внутренностей. Воздух с силой ворвался в освободившееся пространство, и из горла Единички вырвался не крик, а нечленораздельный, гортанный звук, нечто среднее между удушьем и ахнувшим стоном. Его тело инстинктивно дёрнулось, пытаясь сомкнуться вокруг внезапной пустоты, но не успело.
Потому что в ту же миллисекунду, пока его мозг все еще обрабатывал шок от этой грубой пустоты, Джон, не изменив позы, направил свой член - напряженный, с налитой кровью, пульсирующей головкой, с которого стекала капля прозрачного предэякулята - к его теперь абсолютно беззащитному, рефлекторно сжавшемуся мышечному кольцу.
Не было ни секунды на осмысление. Не было ни капли смазки, кроме той, что осталась от пробки. Только жесткое, неумолимое давление.
И затем - проникновение.
Джон не входил. Он вбивал себя. Одним сокрушительным, разрывающим движением бедер, используя всю свою мощь, он протолкнул свою полную длину внутрь, до самого основания, до той точки, где его лобок грубо уперся в ягодицы Единички.
Боль была абсолютной. Вселенской. Это было не просто жжение или растяжение. Это было чувство, будто его тело буквально разорвали надвое тупым предметом. Его собственный крик, наконец, вырвался наружу - долгий, пронзительный, безумный визг, в котором не было ничего человеческого, только чистейший, животный ужас перед разрушением. Его ногти, уже обломанные и окровавленные, с новой силой впились в матрас, разрывая ткань. Его спина выгнулась неестественной дугой, все мышцы кора свела судорога. Он пытался вытолкнуть его, но Джон был неумолим, он был вбит в него, как гвоздь в дерево.
Джон замер, полностью погруженный в него. Его собственное дыхание было тяжелым и хриплым, он чувствовал, как изнутри его сжимают судорожно дергающиеся, разорванные мышцы. Он наклонился, его губы оказались в сантиметре от уха Единички.
—
Тебе просторно? — его голос был низким и густым, он вибрировал от сдерживаемого напряжения. —
Это только прихожая, шлюха. Сейчас мы пройдем в гостиную.
И он начал двигаться.
Первый толчок после неподвижности был новым открытием ада. Боль, которая уже начала приобретать тупой, пульсирующий характер, снова стала острой и режущей, будто его внутренности рвали изнутри ржавым ножом. Единичка снова закричал, но его крик был уже слабее, сдавленнее, переходя в хриплый, надрывный стон, полный слез и слюны. Второй толчок. Третий. Джон установил ритм - не быстрый, но неумолимый, глубокий, каждый раз проходящий всю длину, каждый раз ударяющий в самое дно, в самую глубь его существа. Он не щадил его, не искал углов. Он просто долбил, методично и грубо, растягивая и без того повреждённые ткани, чувствуя, как они сопротивляются и рвутся.
Его правая рука, до этого лежавшая на бедре Единички, переместилась и сомкнулась вокруг его члена. Прикосновение было твердым, властным, лишенным какого-либо намека на ласку. Он начал дрочить ему в такт своим толчкам - грубо, почти механически, с такой силой, что это было больно, но боль эта тонула в общем море агонии.
—
Нравится? — его голос был полон язвительной насмешки. Он наклонился, его зубы сомкнулись на чувствительной коже шеи Единички, не кусая, а сдавливая, оставляя красные, кровоподтечные следы. —
Нравится, когда тебя ловят на грязных игрушках? Когда твоя дыра получает по заслугам?
Единичка не мог ответить. Он мог лишь метаться под ним, его тело было ареной, где боль и насильственное возбуждение вели яростную войну. Джон чувствовал, как член в его руке наполняется кровью, как он становится тверже. Он ускорил движения руки, его собственные толчки стали резче.
—
Вот так.. — он прошипел ему в ухо, его дыхание было горячим и влажным. —
Вот так, шлюха...
Он мастерски доводил его до грани. Чувствовал, как яйца Единички напрягаются, как его дыхание срывается, как все его тело трепещет в предоргазменной лихорадке. Единичка был близок. Очень близок. Его стоны стали высокими, визгливыми, умоляющими.
И в самый последний момент, когда волна вот-вот должна была накрыть его с головой, Джон совершил акт тотального контроля.
Его рука, дрочившая ему, резко изменила хватку. Его большой палец с силой вдавился в уздечку, а остальные пальцы сомкнулись в тугой, стальной обруч вокруг ствола, прямо под головкой, пережимая семявыводящие протоки.
Эффект был мгновенным и мучительным. Оргазм, который уже подступал, ударился об эту искусственную плотину и отступил, превратившись в жгучую, пульсирующую, невыносимую агонию. Это была пытка, хуже любой боли. Его тело затряслось в конвульсиях, требуя разрядки, но не получая её. Он закричал - высоко, истерично, в его крике было одно чистое отчаяние.
—
Нет! Пожалуйста! — он забился, пытаясь вырваться, но Джон только глубже вошёл в него, своим движением ещё больше распаляя и без того невыносимое состояние.
—
Я.. не.. разрешал... — голос Джона был прерывистым от его собственного напряжения, но абсолютно властным. Его пальцы сжались ещё туже, и Единичка почувствовал, как его член пульсирует в этой тисках, готовый лопнуть от давления.
Он продолжал трахать его, грубо и безжалостно, наблюдая, как его жертва бьется в истерике недостижимого пика. Слюна пузырями выходила из уголков рта Единички, его глаза закатились, показывая белки.
—
Понял, мразь? — Джон вогнал в него свой член с особой силой. —
Кончишь, только когда я скажу!
—
П-понял! Понял! — выдохнул Единичка, его голос сорвался на визгливый, детский плач. —
Прошу! Отпусти!
Только тогда, видя полную капитуляцию, Джон ослабил хватку, но не убрал руку. Его пальцы всё так же лежали на его члене, как кандалы. Он чувствовал собственное приближение. Его движения стали хаотичнее, резче, дыхание - хриплым рыком. Он прижал Единичку к кровати всем весом, его толчки стали короткими, частыми, глубокими.
С низким, победным, животным рыком он вогнал в него свой член в последний, сокрушительный толчок и замер, его тело напряглось в финальном, мощном спазме. Единичка почувствовал горячую пульсацию глубоко внутри себя, его заполняла густая жидкость.
И в этот самый момент, захваченный интенсивностью происходящего, Единичка наконец кончил. С громким, разрывающим изнутри криком, он достиг пика, его тело выгнулось, его собственная сперма выплеснулась на его живот и грудь.
Он лежал, полностью разбитый, с тусклыми глазами, думая, что кошмар закончен. Воздух жёг его лёгкие. Всё тело было одной сплошной раной.
Но Джон не вышел. Он остался внутри, и Единичка, к своему ужасу, почувствовал, как его член, все еще твердый, пульсирует в его разоренном теле.
—
Я.. — Джон отдышался, его голос был хриплым, но обретал привычную ледяную чёткость. —
..не разрешал.. тебе кончать.
Единичка простонал, слабый, безнадежный звук.
—
За это.. — Джон медленно начал двигаться снова, используя свою же сперму, смешанную с кровью, как смазку. —
..получишь.. двойную порцию.
Он возобновил движения, и теперь они были ещё более безжалостными. Он действовал с хирургической точностью. Один толчок - болезненный, точный удар по простате, заставлявший Единичку вздрагивать и издавать сдавленный, восторженный стон, несмотря на всю боль. Следующий толчок - глубокий, разрывающий удар в противоположную сторону, где не было ничего, кроме чистой, огненной агонии.
—
Нравится? — язвительно спросил Джон, наблюдая за его реакцией. —
Нравится этот хаос? Не знаешь, чего ждать?
Единичка не выдержал. Слёзы, до этого тихие, хлынули из него ручьём. Он больше не мог терпеть эту шизофреническую пытку.
—
Джон.. — его голос был хриплым, полным слез. —
..прошу... хватит.. делай это... там.. где было хорошо.. только там... прошу...
Он умолял, его слова перемежались всхлипами.
Джон замедлил темп, почти остановился. Его член все еще был глубоко внутри.
—
Сильнее, — потребовал он, его голос был ровным и холодным. —
Умоляй сильнее. Покажи, как ты этого хочешь.
—
Пожалуйста! — выкрикнул Единичка, его голос сорвался на визг. — Я
больше не могу! Прошу! Пожалуйста!
Джон замер на секунду, и в его глазах мелькнула та самая, страшная усмешка.
—
Пф. Нет. Не заслужил.
И он с новой, удвоенной яростью начал входить в него, нарочно выбирая самый болезненный угол, полностью игнорируя простату. Каждый толчок теперь был лишь разрывом, лишь болью. Единичка зашёлся в беззвучных, истеричных рыданиях, его тело стало одним сплошным, пульсирующим ожогом.
Второй раз Джон кончил так же резко и глубоко, как и первый. Его тело содрогнулось, изливая в него новую порцию семени. Единичка, обессиленный, почти без сознания, снова взмолился, его голос был слабым шепотом:
—
Дай.. дай и мне... пожалуйста.. я не могу больше..
—
Нет, — отрезал Джон, и начал самую изощренную часть пытки.
Он начал играть темпом. Сначала он двигался быстро, яростно, почти выбивая из него душу частыми, неглубокими, но болезненными тычками. Единичка кричал, его тело напрягалось, пытаясь выдержать этот шквал. Затем, когда тому казалось, что он вот-вот потеряет сознание от перевозбуждения и боли, Джон резко замедлялся. Его движения становились едва ощутимыми, медленными, почти нежными, но от этого еще более мучительными. Он просто лежал в нем, почти неподвижно, заставляя его чувствовать каждую пульсацию, каждое микроскопическое движение внутри.
—
Проси.. — его голос был тихим и властным в тишине комнаты. —
Проси, как следует.
—
Джон! — Единичка рыдал, его разум затуманился. —
прошу! Пожалуйста! Я сделаю всё! Всё, что захочешь! Просто дай мне уже!
Джон снова ускорился, заставляя его кричать от невыносимого, противоречивого ощущения.
—
Кричи! Благодари!
—
Спасибо! Спасибо! СПАСИБО, ДЖОН! — он выкрикивал это, как мантру, уже не понимая смысла, повинуясь лишь инстинкту выживания.
Наконец, видя, что Единичка полностью разбит и находится на грани отключки, Джон, доведя его до очередного пика, разрешил кончить. Сам он при этом не кончил. Он просто.. вышел.
Он отодвинулся, и его член, влажный и блестящий, вышел из него с мягким, влажным звуком. Всё анальное отверстие Единички, его промежность, внутренняя поверхность бёдер - всё было залито и перепачкано засохшей и свежей спермой, смешанной с кровью и слизью. Джон смотрел на это с видом безучастного учёного, фиксирующего результат эксперимента.
Затем его взгляд упал на самого Единичку, который лежал, не в силах пошевелиться, его дыхание было прерывистым и хриплым.
Джон грубо схватил его за плечо и стащил с кровати на пол. Единичка упал на колени с глухим стуком, и дикая, огненная боль в разорванном анусе пронзила его, заставив издать короткий, сдавленный вопль. Он не мог сидеть, не мог нормально стоять на коленях - любое положение причиняло невыносимую агонию.
—
Рот, — прозвучала очередная команда. Лаконичная и не терпящая возражений.
Единичка, почти в отключке, движимый лишь остатками инстинкта самосохранения, пополз. Его движения были медленными, неуверенными, каждое из них отзывалось болью во всем теле. Он подполз к Джону, который стоял, все еще обнаженный. Он взял его полуэрегированный, влажный член в рот. Вкус был отвратительным - соленым, горьким, с явственным привкусом его же собственной крови и спермы Джона.
Сначала Джон просто стоял, позволяя ему действовать самому. Единичка, сквозь боль, тошноту и отвращение, пытался сосать, его тело тряслось от шока и полного физического истощения.
Но когда Джон почувствовал приближение нового, финального оргазма, его терпение лопнуло. Его пальцы с силой впились в белые волосы Единички, сжимая их в тугой, болезненный узел. Он встал в полный рост и начал грубо, глубоко трахать его в горло, не давая отодвинуться, полностью контролируя глубину и ритм.
Единичка давился, слезы лились из его глаз, он пытался оттолкнуть его руками, но его силы были на исходе. Он принимал это, понимая, что выбора нет, что сопротивление только усугубит его положение. В последний момент, когда Джон вошел до самой глубины и кончал, он зажал ему нос, полностью перекрывая доступ воздуха.
Единичка затряс головой, пытаясь вырваться, его тело затряслось в панической борьбе за кислород. И тогда последовал резкий, жгучий удар ногой по его избитым, покрытым синяками и ссадинами ягодицам. Боль была настолько острой и неожиданной, что его тело рефлекторно дернулось, горло сжалось, и он сглотнул. Он давился, кашлял, слезы текли по его лицу, но он проглотил всё, каждый последний миллилитр густой, соленой жидкости, пока Джон не отпустил его.
Джон вынул свой член. Он посмотрел на Единичку, который, полусидя, полулежа, давился и кашлял, его лицо было багровым от нехватки воздуха и слез. Затем его взгляд упал на пол, где лежала та самая черная металлическая пробка. Он наклонился, поднял ее, бегло осмотрел и сунул в карман своих брошенных на стуле брюк.
Он молча подошел к Единичке, все еще бьющемуся в кашле на полу, взял его за руку и с силой потащил к кровати. Он перевернул его и бросил лицом вниз на матрас. Единичка не издал ни звука. Он не мог. Он лежал, не в силах пошевелиться, его тело было одной сплошной, пульсирующей раной. Каждый вдох причинял боль в сломанных ребрах, каждый пульс крови отзывался огненной агонией в его разорванном анусе.
Следующий день он провел в той же позе, не в силах встать, чтобы попить или поесть. В тот злополучный день он даже не мог дойти до умывальника. Всё его тело болело так, будто его переехал грузовик, а затем протащили по гравию. И самое страшное было не в физической боли, а в том, что в глубине его разбитого сознания жило знание: он позволил это. Он вызвал это. И где-то в самых потаенных уголках его души, эта мысль смешивалась с темным, уродливым, запретным чувством, которое он боялся назвать своим.
***
Три дня. Семьдесят два часа. Единичка не сдвинулся с места. Он лежал в той же позе, в которой его бросили - на животе, лицом в подушку, в которой засохли пятна слюны и слез. Жажда скрутила его внутренности в тугой, болезненный узел, но мысль о том, чтобы пошевелиться, дотянуться до кружки с водой, стоявшей в полуметре, казалась подвигом, равным восхождению на гору. Голод прошел стадию мучительных спазмов и перешел в тупую, фоновую слабость, растворившуюся в общей массе боли. Все его тело было одним сплошным, разноцветным синяком. Наиболее свежие отпечатки пальцев Джона на его талии и бедрах были цвета перезревшей сливы, более старые - желто-зелеными. Анальное отверстие пульсировало глухой, воспаленной болью, даже когда он лежал неподвижно.
Джон появлялся в комнате. Он приносил еду, ставил на тумбочку, иногда менял воду. Он не говорил ни слова. Он не пытался его накормить, не пытался поднять. Он просто констатировал факт его существования, как констатировал бы наличие пыли на полке. Его красные стекла скользили по его неподвижной фигуре без интереса, без гнева, без чего бы то ни было. Это было самое страшное - это абсолютное, тотальное безразличие.
На исходе третьих суток, когда сознание Единички начало расплываться от обезвоживания и истощения, сквозь туман в его голове пробилась единственная, кристально ясная мысль. Он пошевелил пересохшими, потрескавшимися губами. Воздух с силой прошел через его гортань, издав скрипучий, нечеловеческий звук.
—
Неужели.. — его голос был шепотом, похожим на шелест сухих листьев. —
..всё это... только из-за этой.. пробки?
Джон, стоявший у стола и просматривавший какие-то записи, даже не повернул голову. Он не задумался. Не сделал паузу. Его ответ был ровным, холодным и мгновенным, как удар скальпеля.
—
Нет. Я тебя полностью изучил. Ты мне больше не нужен. — Он перелистнул страницу. —
Я лишь воспользовался тобой, как секс-игрушкой. На этом твои полномочия всё. — Он, наконец, бросил на него короткий, беглый взгляд. —
Я буду тобой пользоваться, когда у меня будет желание.
Он отложил бумаги, поправил очки и направился к выходу. На пороге он остановился, не оборачиваясь.
—
Это не шутка.
Дверь закрылась. Щелчок замка прозвучал громче любого крика.
Тишина, воцарившаяся в комнате, была иного качества. Она была тяжелой, плотной, живой. Она была звуком окончательной истины. Не гнева. Не ненависти. Не болезненной одержимости. А простого, неприкрытого, технологичного использования. Он был инструментом, который выполнил свою функцию и был отложен в сторону.
«
Всё реально, — пронеслось в его голове. —
Всё правдоподобно.»
Мысль была не панической, а обреченной. Спокойной. Либо мучаться до смерти, либо умереть досрочно. Выбор был простым, как таблица умножения.
Он пошевелился. Боль, острая и знакомая, пронзила все его тело, но теперь она была лишь досадной помехой на пути к цели. Он медленно, с нечеловеческим усилием, скатился с кровати на пол. Пол был холодным. Он пополз. Его цель была на кухне, до которой нужно было проползти через всю комнату. Каждое движение отзывалось огнем в тазу, каждый вздох - болью в ребрах. Он полз, оставляя на пыльном полу влажный след из выделений и старой крови.
Он дополз. Кухонный стол, массивный и грубый, возвышался над ним, как алтарь. Он ухватился за холодную, липкую от старой грязи ножку стула и начал медленный, мучительный подъем. Каждый мускул в его теле кричал от протеста. Кости в тазу, сдавленные предыдущими травмами, скрипели и ныли. Он встал на колени, его тело дрожало от напряжения и слабости. Перед ним, на засаленной деревянной столешнице, лежал
нож. Не охотничий клинок, а обычный кухонный нож, с широким, чуть изогнутым лезвием из углеродистой стали, с деревянной, потемневшей от времени и влаги ручкой. Заточка была неидеальной, лезвие имело мелкие зазубрины.
Единичка дотянулся дрожащей, исхудавшей рукой. Его пальцы, бледные и липкие, обхватили рукоять. Вес ножа показался ему неожиданно значительным. Он повернул свою левую руку, медленно, как в замедленной съемке. Ладонь была влажной от пота, линии на ней - тонкими и запутанными. Он приставил лезвие к коже на внутренней стороне запястья, чуть ниже выступающей косточки. Острие было холодным и туповатым. Он почувствовал, как кожа под ним сначала прогнулась, оказав эластичное сопротивление, а затем, с легким, едва слышным хрустящим звуком, похожим на разрыв мокрой бумаги, - поддалась.
Он не резал. Он пилил. Лезвие с зазубринами не скользило, а рвало плоть, продвигаясь вперед с трудом. Сначала появилась белая, рельефная полоса, как будто кто-то провел по коже мелом. Затем, из глубины разреза, медленно, почти нерешительно, выступили первые капли крови. Они были темно-рубиновыми, почти черными в тусклом свете. Но это было только начало.
Он усилил нажим, проводя лезвием по всей ширине запястья. И тогда это случилось. Глубоко под кожей, с тупым, влажным щелчком, лопнуло что-то важное. Из разреза, который теперь зиял розовой, влажной плотью, хлынула кровь. Но это уже была не темная жидкость - это была ярко-алая, аэрированная артериальная кровь. Она не текла, а била из раны пульсирующим, горячим фонтаном, с каждым ударом его ослабевающего сердца. Струя ударила в пол на расстоянии полуметра, разбрызгиваясь мелкими, липкими каплями. В глубине разреза, в обрамлении рваных краев кожи, можно было разглядеть белесые, упругие тяжи - сухожилия, перерезанные неровно, с бахромой по краям. Они поблескивали на свету, как мокрый шелк.
Он наблюдал за этим, его дыхание стало частым и поверхностным. Боль была острой, жгучей, но удивительно чистой. Она была физической, локализованной, и в своей ясности она была почти благом после тех дней тупой, разлитой по всему телу агонии. Он переложил нож в свою левую руку, которая уже слабела, пропитанная кровью, скользкая. Правое запястье. Тот же ритуал. Холод стали. Сопротивление кожи. Белая полоса. Первые капли. Затем - хруст и новый, яростный, алый фонтан, бьющий в такт с первым. Теперь они били синхронно, два пульсирующих сердца, вывернутых наружу.
Силы покидали его с каждой пульсацией. Кровь перестала быть струей и превратилась в поток, заливая его руки, стекая по локтям, капая с кончиков пальцев. Голова закружилась, в ушах поднялся оглушительный, высокочастотный звон. Нож выскользнул из руки и со звоном ударился о плитку. Он больше не мог стоять на коленях. Его тело медленно осело на пол, на бок. Он свернулся калачиком, подтянув колени к груди, как эмбрион. Его взгляд, уже теряющий фокус, был прикован к двери. Свет в глазах сужался, превращаясь в тонкий туннель, на конце которого была лишь эта деревянная панель. Последнее, что он почувствовал, прежде чем сознание растворилось в темноте, был не страх, а глубокая, всепоглощающая усталость и странное, щемящее чувство выполненного долга.
***
Дверь открылась много часов спустя. Сначала в щель проник луч света из коридора, разрезая густые сумерки комнаты. Затем в проеме возникла высокая, прямая фигура Джона. Он вошел, его шаги были мерными и неспешными, отстукивая по деревянному полу ровный ритм.
Воздух в помещении был тяжелым и густым. Он был насыщен запахами, которые смешались в одну удушливую, тошнотворную композицию: сладковатый, приторный медный дух большого количества крови; затхлый, неприятный запах мочи и кала, непроизвольно выпущенных телом после смерти; и под всем этим - тонкая, но неистребимая нота разложения, как у забытого куска мяса, начало гниения.
Его взгляд, за красными стеклами, методично обследовал комнату, как сканер. Он скользнул по пустой кровати, по тумбочке с нетронутой едой и водой, и наконец остановился на фигуре на полу у кухонного стола. Он подошел ближе, не ускоряя шаг. Его ботинки избегали самых крупных луж, но края подошв все равно вязли в липкой, запекшейся крови.
Единичка лежал в позе, напоминавшей сон. На боку, колени подтянуты к груди, одна рука под головой, другая вытянута. Но это была пародия на покой. Все пространство вокруг него, на радиусе метра, было залито кровью. Она была везде: на полу - огромное, неправильной формы озеро, уже подсохшее по краям в бурые, крошащиеся корки, но все еще влажное и липкое в центре; на ножках стула и стола - длинные, застывшие подтеки, похожие на слезы какого-то гигантского существа; на его собственном теле.
Его руки были раскинуты, ладонями вверх. Два разреза на запястьях зияли, как безгубые рты. Края ран были неровными, рваными, белесыми от отекшей подкожной клетчатки. В глубине, среди алых сгустков, поблескивали перерезанные сухожилия - белые, упругие шнуры, частично вывернутые наружу. Кожа на его руках, торсе, лице была мертвенно-бледной, с восковым, почти серым оттенком, сквозь которую проступали синеватые тени вен и старые, желто-зеленые синяки. Его алые глаза, когда-то полные ярости и жизни, теперь были широко открыты и остекленели. Зрачки были расширены до предела, поглотив радужку, и в них не было ничего, кроме пустоты, абсолютной и бездонной. Из уголка его рта стекала тонкая струйка слюны, смешанная с чем-то темным. Рядом с его бедром лежал окровавленный нож.
Джон остановился в шаге от тела. Он склонил голову набок, его лицо оставалось маской бесстрастия. Его красные стекла отражали бледное, искаженное в смерти лицо и зияющие раны. Он провел здесь почти минуту в полной тишине, лишь его грудь медленно поднималась и опускалась. Он изучал. Анализировал. Угол разрезов. Количество и характер кровопотери. Позу трупного окоченения. Это был последний, невольный эксперимент.
Затем, без какого-либо изменения в выражении лица, его правая рука поднялась к пряжке его ремня. Металлическая пряжка с тихим, сухим щелчком расстегнулась. Он медленно, с характерным шелестом кожи о ткань, вытянул широкий, темный кожаный ремень из шлевок своих брюк. Ремень свис у него в руке, тяжелый и податливый. Пряжка, холодный металл, болталась на конце.
Его голос прозвучал в гробовой тишине комнаты. Он был ровным, безэмоциональным, лишенным каких-либо интонаций. Это был голос, констатирующий погоду или читающий вслух технические характеристики.
—
Ну что ж, — произнес Джон Доу. Его взгляд скользнул по бледной, окоченевшей плоти на полу. —
Напоследок.
Он сделал шаг вперёд, его ботинок встал в лужу запекшейся крови с мягким, чавкающим звуком. Он поднял кожаный ремень, взяв его за пряжку. Последний, спонтанный протокол. Последний акт использования. Эксперимент был окончен, но данные, даже самые периферийные, все еще можно было собрать.