Часть 1
20 ноября 2025 г., 00:36
Из чего сделаны люди? Будет ли правильным вообразить, что именно внутреннее их вещество определит, какой след оставит оболочка? Что характер так или иначе зависит от наполнителя тела? Или, может, внутри нас не только кровь и плоть, а стержень нашей жизни имеет материал гибкий или твердый, рыхлый или прочный, вязкий, ломкий — какой угодно такой, чтоб точно отразить судьбу? И потому судьбы многих похожи, что схожи и материалы стержней, а общности таких людей можно отдельно выделить и по-особенному обозвать.
Каким же словом их обозначить?
Растерянная, без меча, в одиночестве шагающая бесцельным, нетвëрдым шагом, Цзинлю внешне совсем сейчас не напоминает тех, кто внутри высечен из горных пород.
Справедливо ли породы прописать людям? Порода воина, порода ремесла…
Однако Цзин Юань не назовет камня, что дал бы её стержню основу, материал её души, диктующий, как поступить и перед чем не сломаться. Однако и «порода» — не только о камнях слово.
«Порода» — о происхождении. О родословной, о корнях, о, в конце концов, лучших качествах, закреплённых чередой наследования, когда сильные побеждают слабых… Если бы камни можно было создавать, бесконечно наслаивая снег, то однажды создался бы минерал, подобный ей. Но нет, камни, создаваясь, проходят не снега, а, наоборот, горнила вулканов — те, что малые. Те же из них, что большие, есть первородное вещество звезд, обломки железа, оплавленные когда-то последней энергией взрыва. Безгранично мощные и крепкие, прошедшие трансформации, пролетевшие по космосу расстояния, записи о которых вести можно только в сокращённом виде, насобиравшие на себя пыль… Такую же расплавленную, созданную из отгоревших иных звёзд, чтоб, в железе оставшись, осела на нём, прошла окиси, плавления и кристаллизации и остыла, наконец, холодному космосу явившись ледяной слюдой… Прозрачной, как стекло, целиком крепкой, а в разрезе хрупкой. Вот это назвать породой, селекцией времени, если ту угодно применить к людям, хотелось, глядя на эту женщину, ныне больше похожую на призрака, чем на явное и человеческое присутствие.
Ни низкую, ни рослую, ни ломкую, ни коренастую, ни старую, ибо древнее её лицо, видевшее худшие годы Альянса, до сих пор морщин на себе не заимело ни одной, ни юную, ибо одни лишь её глаза говорили, что видели многое за той чертой, где кончаются не только детство и беспечность, но и зрелость с приоритетами и пониманиями распределения сил, а дальше перед ними представала старость, в завершённой мудрости которой тело стремится больше не искать ответы. Смирение и стойкость перед любой скорбью плескалось в тех чертах и легко выдавало, что женщине той давно за тысячу лет — может быть, дважды давно, а может, и того больше. Но вместе с тем ни лицо, ни жесты, ни белая как молоко кожа ей не позволили бы дать и двадцати пяти — конечно же, лет, а не тысяч. И, конечно же, системных, не исчисления Сяньчжоу, ибо тогда она по местным меркам считалась бы вовсе ребёнком.
Нет, она была молода на вид, но глубоко стара душой — а ещё от той старости черства и пессимистична, потому как плохое на её веку случалось кратно чаще хорошего. В случайности она не верила — она соглашалась, что так называют закономерности, на которые невозможно повлиять. Следовательно, у них есть начало, есть и конец — и испытаниями награждает вовсе не судьба. Кто же тогда, раз не она?..
Цзин Юань остановился, непрочно встав на ноги. В нем заговорил давно позабытый почёт, который, впрочем, тело вспомнило само — а излишне чуткое сердце с непривычки разменяло кровь быстрее, стоило себе напомнить, что уже настали другие времена. В груди кольнуло, стоило её увидеть. Цзинлю, почувствовав на себе взгляд, медленно развернулась, но никого позади не нашла, а Юань продолжил шагать. Равнодушная к жизни, она отвернулась и уставилась в небо где-то под ногами, где кончалась ограда улицы и начиналась суетливая голубизна, полная яликов и почтовых птиц. Было бы ошибкой сказать, что сейчас она ничего не чувствовала. «Облегчение» — таким словом она бы назвала и сразу выдала бы, что ощущает в жизни перемену весов, смену на них тяжестей, а это в её понимании походило на преступление — не ощущать под ногами путь. Признаться, что живёт и чувствует — одно, но согласиться с тем, как окрыляюще бывает опрокидывается с плеч гнёт, ей ещё предстояло научиться. Были и другие вещи, в которых ей требовался учитель.
Юань зашёл за угол, усмирив в себе поистине мальчишескую бурю. Он снова ощутил, как те же улицы века назад пружинили под сапогами, когда он бежал за ней, жадно желающий догнать и впечатлить. Напроситься в ученики он уже сумел — и уже назвал главной победой, а она… Она точно так же, равнодушно и почти не раскачиваясь от шага ни бедрами, ни плечами, уплывала вдаль, пока не остановилась у той же ограды и точно так же не уставилась в прозрачное небо.
Тогда она была свободна.
Сейчас…
Ключ от её кандалов он не выбросил. Затребовал пару на списание — и по отчётной честности сами кандалы выбросил, но ключ… Ключ оставил. Полчаса назад этот ключ в последний раз разжал пружину и освободил её запястья. Будущий приговор никуда не делся — но Цзинлю осталась свободная, и никакие оковы больше не умаляли её гордости и блеска той первородной породы гордецов и великих воинов, на которых держался Альянс.
От него не укрылось, что идя к своему излюбленному месту она разминала онемевшие ладони, и он достоверно мог сказать бы, какие они на ощупь. Сколько в них тепла, сколько холода — без перчаток и колец, просто пару слов о том, какие у неё руки на самом деле. Он мог сказать, что они сами сейчас чувствуют — например, как остаются на них подсохшие и похожие на скорлупки малые частички красной краски с перил, пока её пальцы скромно лежат на шершавом дереве.
У неё опустились плечи — едва заметно с расстояния в сто чи. Кажется, она вздохнула, наконец-то свободная.
Юань захрустел фольгой, расправляя букет. Пора дарить. Отступать некуда.
Однажды он принёс ей красные, длинные как меч, гладиолусы. Беспечный, наивный жест юности. Вина. Страстная, алеющая, распекающая вина за некоторые дела. Она вроде как не оскорбилась, но строго и сурово попросила больше не дарить ей цветов — во всяком случае, на людях. Во всяком случае, таких, чтоб репутацию сложить в восприятии иных любую, кроме привычной для мастера и ученика. Зрелость тут же устыдилась прошлого. Юность только посмеялась — блестя глазами, он попросил принять их извинением за глупый поцелуй руки. Цзинлю, не дрогнув, приняла. Вопрос, однако, был закрыт.
Из цветочной лавки он вышёл в смятении, что снова совершает нечто, за что она спасибо не скажет. Даже больше, букет он попросил собрать такой, чтоб растопил самую холодную звезду, а теперь, стоя на расстоянии в сто чи, осознавал и печалился, что нет на свете тепла, которому бы покорилась та ледяная звёздная порода. Тем не менее, букет хрустел, свежий, влажный, ещё не до конца раскрытый, благоухающий и хрупкий — наверное, достойный её. Достойный предподнесения ей.
Тут можно было сказать много — в основном, о том, как хотелось видеть в ней не столько молчаливую и несгибаемую вечность, не столько учителя, чей навык едва ли удалось превзойти, не столько даже ту самую ледяную породу, из которой её стылую красоту высек какой-то вечный и несточимый божественный резец, а нежную и любимую так же нежно женщину, в которой юность и старость в равной пропорции друг с другом до сих пор то враждуют, то сходятся. Снежинку, но не колючую — намëрзлую без острых граней, а от дыхания и страха перед чужим теплом не белую, а совсем прозрачную, которую легко сдуть и больше никогда не найти.
С расстояния в семь чи она услышала фольгу.
Смутилась, посмотрев на цветы. Смелости от груди подняться взглядом выше так и не нашла.
— Если хочешь отпраздновать свою свободу здесь, я не буду мешать, — последовало деликатное приветствие, — но маленький подарок… Не думаю, что помешает.
— Спасибо, — сухо сумела Цзинлю выдавить, больше по привычке, чем как-то ещё.
А потом белые фрезии прижались к ней, и навсегда замëрзла в них живительная влага, стоило им только дотронуться, пусть и через фольгу, до ткани её платья. Платье украло воздух, стеснило вдруг грудь — и Цзинлю, растерянно, в себя ушедшая с затуманенным взглядом, а вслед за ним и сознанием, заметила, что таким вышел её первый свободный вдох, точно без букета она его сделать и не могла. Его прелесть прежде не казалась ей ничем романтическим, но теперь, стоя рядом с выросшим в мужчину собственным искуплением, она вдруг задумалась, почему же всё-таки он. Не кто-то иной, а он, и генеральская его выправка за этими цветами так же нелепо спряталась, как и её сокрушительное прошлое, и уступила дорогу его мальчишескому «я». Почти презрительным вышел у неё фыркающий, уже следующий вдох-выдох, а потом в кости налилась весёлость, опустошила их от веса, облегчила плечи, растрепала тяжёлые, увитые лентой волосы, наполнила долгожданной обретённой лёгкостью, и ледяные фрезии оттаяли, шокированные тем кратковременным касанием к сердцу. Оно не остыло. Оно горело вопреки всем — и ради себя, и, конечно же, ради других.
Цветы были приняты — притом осмысленно, вперемешку со спонтанностью, и тем необычнее к груди подле них легло чувство, понятное и определенное. А сама Цзинлю, догадавшись о том, какое же у чувства имя, еле заставила губы не выдать её проступившей смущëнной улыбкой. Уголки их под строгим приказом к телу примëрзли, но Юань, вспомнив, вернее, напомнив, что генерал здесь он, и приказы все отныне его, подарил ей помимо цветов и самую широкую улыбку, на которую был способен. Скула его, подвижная над округлившейся щекой, толкнула родинку вверх, к самому глазу, и в дружелюбной и ласковой сетке морщин, перекрытая сверху, как ласточкиными хвостами, тенями от его ресниц, та попала на лучик света и тут же спряталась, но Цзинлю её увидела, и только одно это опять сделало её много моложе, чем ей было на самом деле.
Она поняла, что бессмысленно и глупо барахтаться в тёплом море его обаяния, до того безграничного, что все миры бы объяло и не позволило её холодной, равнодушной пустоте застыть поверх толстым панцирем так же, как наст намерзает на продуваемых вершинах гор и не дает солнцу греть камни. Её ледяная броня растаяла, ещё не успев как следует вскипеть до того цвета и состава горного стекла, что зовётся хрустальным, а он уже запретил ему кристаллизоваться — и даже конденсироваться на броне чужих, черствых людей, которых она, несомненно, встречала и к которым сама приобщилась.
Он запретил ей вбирать от мира всякое зло, и ожесточённые её черты смягчились. А уж догадаться, что в мире проводником и учителем быть теперь не ей, могла и она сама.
Продолжая стесняться, руки Цзинлю всё равно не дала, решив нести букет в обеих — и себя тут же уверила, что цветы он за тем и принёс, чтоб было куда деть и неловкость, и суету, и излишне пугающее её желание сплести с ним пальцы и не выпускать. Дальше они шагали рядом, потом сидели напротив, пока сервировали между ними стол. Её ноги торопливо поджимались под стулом, стоило им лишь слегка задеть колено или вовсе только ткань брюк, но ловушка сработала, и на касание уже рукой по руке она не обратила слишком тревожного внимания.
К концу вечера она и вовсе привыкла, но не захотела поверить, что так будет всегда.
— Я ничего не умею кроме меча, — предугадала Цзинлю набегающий сам собой вопрос.
— Один раз воин — навсегда воин, а? — спросил Юань, не требуя ответа. — Ты можешь двигаться дальше, не закрывая для себя главу Альянса. У тебя даже больше свободы, чем у меня, если на то пошло.
— Скитаться по звёздам? Со мной это уже было, да и как будто… Другие в этом состоялись лучше.
— О, — засунул он пельмень в рот и продолжил говорить, не смущаясь и игнорируя этикет, — одному друзья важнее, если ты про них. Второй… если у него есть друзья, то истина для него не в них. Больше Лофу о нём не услышит. О, как вкусно! Обязательно попробуй эти.
Цзинлю недоверчиво покосилась на окружение, но всё-таки подцепила на палочки предложенный пельмень с общего блюда и затянула в рот.
— Не понимаю, чем я там займусь, — продолжила она, прожевав.
— А здесь? Ну ладно, здесь есть, куда применить твои таланты. Если повезёт с приговором, я готов поручиться, чтоб ты попала поближе. Но «повезёт» тут плохое слово. Принять долг как искупление и работать без выходных, как это принято в Комиссиях?.. Твой полёт как будто должен быть свободным, а не привязанным к жерди, и пусть поразит меня Изобилие, если это не так.
Они спонтанно сцепились за пельмень, и она тут же уступила вперёд его смешно поджатых губ и желанию ей угодить.
— Почему? — изумилась она.
— Разве ты не хочешь увидеть жизнь? Другой стороной, не повязанной долгом? Отыскать цель, ради которой превзойти себя захочется не только перешагнув за пределы, которыми стянуто примитивное и простое?
— А куда я пойду и кем стану? — покачала она головой. — Искоренить Изобилие. Всё, больше нет во мне иной цели.
— Защищать Альянс извне, а не изнутри, — посмотрел он на неё излишне долго и пронзительно, чтоб ей сделалось чуть не по себе. — Признание ведь — пустой звук, не так ли? Тебя давно не интересует, что считают о тебе Комиссии, генералы и Адмирал. Тебе давно не важно, есть ли от Мары лекарство, потому что ты научилась подавлять её порывы, а может, просто смирилась, что её не победить до конца, пока существует Яоши. И приговор тебя тоже не волнует. Ты не ждёшь благодарности и… любви, привязанности тоже не ждёшь, если говорить о мальчишке.
Брони над сердцем давно не было, чтоб укрыть, как на словах о любви она сжалась и печально расслабилась. Выдало её только легкое движение бровей, сложенных в тонкую линию сожаления.
— Что? Или я не прав? Ты ищешь себе дыру, чтоб заткнуть собой и оставаться полезной, убеждаясь, что даже самым бессмысленным в мире вещам однажды находится законное место. Но я не говорю, что ты не права — я говорю лишь о возможностях следовать курсу, меняя маршруты. Если так станется, что ты вновь будешь изгнана, я тебя поддержу, пусть и руки связаны. Если твоим наказанием станет вечная каторга, я и здесь тебя поддержу, потому что таковы добродетели Альянса, и по известному закону последний шаг к искуплению равен первому. Если ты…
Она подняла палочки в жесте, похожем на поражение, и он понял, что ей тяжело даже просто размышлять о своём будущем. У неё его как будто не было — или она его не видела, одновременно и отделив, и повязав себя с судьбой Сяньчжоу так сильно, что без него перестала бы считать себя живой — и так и влачила бы существование от звезды к звезде в надежде отколоть от них кусочек и ничего кроме того.
— Знаешь, что? Яньцин тебя не пустит. Убежит с тобой, а мне оставит записку, чтоб не искал.
Она улыбнулась, не успев засунуть в рот новый пельмень.
— Что смеешься? — мрачно посмотрел он, подливая в обе пиалы чай. — Я находил черновики. Нет, не подумай, я не рылся в его вещах, но он сдал один вместе с отчётом, а потом попробовал выкрасть. Я сделал вид, что не читал.
— Должностное преступление? — хмыкнула она. — И ради меня?
— Ради тебя.
Она подняла на него глаза и прочитала в них что-то давно затëртое — вместе с очевидным ей намёком, что на подобное безрассудство способен и он, но уверен, что в нём нет нужды.
Внезапно всё стало слишком сложным — то Цзинлю не понимала, к чему её принуждают, то оказывалось, что не принуждают вовсе, то ей хотелось, чтоб приговор ей вынесли сию же секунду, и чтоб больше не возникло соблазна отпустить на волю фантазию и пытаться додумать, что же будет дальше. Ей захотелось, чтоб её судьбу и дальше решали за неë — и тут же окатило пониманием, что Юань к этому и ведёт и готов всё в своих силах сделать и даже больше, лишь бы ей не пришлось оказаться у развилки дорог в одиночестве.
— И помимо прочего… Ты — то немногое, что осталось от прошлого. Я не фанатичен до безумия оберегать памятные вещи, но ты и не вещь, и даже не легенда. Ты существуешь, кажется, вопреки всему, а я не могу хранить тебя под сердцем, потому что… Ты вольна поступить как вздумается. И… Потому что разница положений, да, — выдохнул он с сожалением. — Но разве мешает эта разница тебе помнить, что есть те, кому ты дорога?
Она закрылась рукой, пытаясь удержать предательски дрожащие веки.
— Пока мы можем только ждать, — подвёл он к выводу, мягко положив ладонь на её свободную руку, — а дальше действовать, как будет по совести и закону. А пока тебе не нужно об этом думать. Без будущего ты не останешься.
— Кто внёс залог? — внезапно спросила она.
— Не я, — улыбнулся он, не лукавя, но скрыв правду. — Его вообще не потребовали.
Изумлённая, она сразу просушила слёзы, и он остался безумно очарован застывшим в ней стеклянным удивлением и обескураженностью странным совпадениям внешнего мира. Такими простыми и сложными разом эмоциями, точно вся её система мира перевернулась морем, а её выбросила в него, не умеющую плавать.
— Я тоже удивлен, я тоже.
Цветы, уходя, она забрала из вазы, хотя Цзин Юань попытался угадать, как она извернется и что придумает, лишь бы не принимать их и оставить в ресторане. Это его безмерно обрадовало, и, выйдя за ней на улицу, он решил продолжить своё маленькое тактическое чудо, как отогреть её сердце до очевидной взаимности.
— Следующая остановка — казармы? — пошутил он, заметив, как она напряглась. — Шучу. Денег на кровать тебе не дали, работу ты на ночь глядя не найдëшь, а если я дам тебе сам, то ночевать ты все равно останешься в парке с графином сливовой, если вообще сомкнëшь сегодня глаз. Но если не казармы, то… Пойдём?.. Клянусь, ни слова о тебе не скажут. Оставайся хоть до суда, и расходы здесь — даже не расходы…
Она с неудовольствием стиснула цветы, но продолжила шагать в сторону ялика на полуватных от осознания свободы ногах, стараясь убежать от неловкого разговора, ушедшего в русло крыши над головой. Юанево бормотание про то, как ей не надо чувствовать себя должной, она не слышала целиком.
— Ну что? Да?
— Да?.. — не поняла она, на что соглашается, а потом зарделась и проглотила ком, когда, позабыв о самозащите, букет случайно опустила, вложив в одну руку, а другая тотчас оказалась в теплом и крепком захвате.
— Отлично, — вздохнул он с нескрываемым облегчением и увлек идти рядом с собой. — Всем спокойнее, чем оставить тебя неизвестно где.
Потом была, кажется, целая пропасть вместо времени. Отбросив все дела, проигнорировав и грядущий сон, Юань сидел с ней, рядом, близко — это не было для них новым, но каждый раз превращалось в маленькое завоевание: сначала подобраться по ледяной реке, а потом растопить её, но под лёд не провалиться, и всё ради рыбалки, где на удочку редкой удачей попадалась рыба под названием «взаимность». Они говорили об искусстве и политике, о земледелии и биржах КММ, о пророчествах Вселенной, о грани Непознанного, о том, как на маленьких, Эонами забытых планетах дикие псы впервые становятся ручными и как свой конец видят целые галактики, которым судьбой уготовано было провалиться в Небытие. Он рассказал ей, что иногда учится готовить. Она сказала, как однажды нашла на берегу усохшего моря ракушку, а та потом зашевелилась в кармане, оказавшись живой мидией. Практичная сторона еë разума захотела её съесть, но ностальгическая выпустила — в конце концов, она не знала, как её готовить. Юань слушал про её скитания. Про то, как постепенно она научилась приказывать телу не чувствовать Мару — и как проклятие Изобилия её однажды послушалось. Как превратилось в того самого дикого пса, который перестал скалиться — но она, воспитанная благородной дочерью Сяньчжоу, Разящей Стрелой Лани, не смела дать себе надежду, что дикий зверь опустит свои дикарства.
Они говорили о музыке и книгах — и прежде холодная и равнодушная к не самым полезным для дела вещам, Цзинлю постепенно оттаяла, понимая, что находит удовольствие в обсуждениях с ним — и не важно, что было их предметом. Раньше её раздражало, а теперь удивительно нравилось, как широко и беззаботно его воображение, умеющее из всего извлечь простую и всем понятную радость — и примитивность этой радости подать, как доступное каждому счастье.
Они проговорили до утра. Они не целовались в ту ночь, пусть раньше так уже украдкой бывало — и почему-то Цзинлю вспыхнула румянцем и порадовалась неслучившимся поцелуям не столько из-за их не-случая, а потому что казалось, что до сих пор от неё пахнет пельменем, и так смутила её эта догадка, что она прервала разговор и ненадолго сбежала в уборную, где прижалась к стене, точно от припадка Мары, и беззвучно смеялась, что пугает её не близость его неизведанная и когда-то порочная, а только запах из собственного рта.
Они говорили и дальше — о своих семьях. О своих желаниях в прошлом. В настоящем желаний у них не было, или они пока что не хотели ими делиться, разведывая, уже вдвоем шагая по ледяной реке и не желая провалиться под лёд. Подсознательно они прекрасно понимали, что ждут друг от друга намёков, что желания настоящего у них схожи, чтоб привести к единому желанию будущего, но не хотели его спугнуть.
И за всю ночь ни единой мысли не возникло ни про приговор, ни про разницу положений — а почему-то, случись опять здесь и сейчас поцелуй, он бы опять разделил их, вырос прямо среди комнаты глухой стеной и снова навешал запретов.
Фрезии, между тем, она чуть не забыла поставить в воду, а потом, к удивлению, нашла их уже в вазе, подрезанными и ухоженными, и снова к ней закралось подозрение, что Юаня она хорошо и не знает. Тем сильнее запылало в ней желание узнать его глубже, поговорить обо всем на свете… Но стоило ей вернуться от цветов к дивану, как она нашла его дремлющим. Улыбнувшись себе, Цзинлю решила, что в следующий раз его не оставит — ведь они еще не обсудили всё, о чём можно было говорить.
Ей не хотелось спать. Закономерная тревожность будущего ушла — её заменила надежность, с которой Юань обещал, что у неё обязательно останется сокровенное место, где она всегда будет желанным гостем — даже если хотеться ей будет скитаться неприкаянной ради одной единственной цели: разрубить звёзду за сотни световых лет от точки начала. Присев обратно на диван, она, колеблясь, сдалась желанию и забрала в объятия — сначала руку, а потом и все тело целиком.
Он был такой же горной породой, подобной ей — их атомы резонировали друг с другом, колебались в решётке вещества совершенно одинаково, напоминая, что некогда были частью одного целого. Но ей казалось, его порода вышла иной — полезной и пригодной больше, чем её собственная. Её оказалась способна на предательство, когда вообще-то обещалась расплавиться и отлиться мечом, а его… Его мечом была вынужденно, с тем же успехом могла бы быть кастрюлей или звонким гонгом… Монетой, наковальней, гирей на весах, статуей, кубком, иголкой, удочкой, лопатой, кистью — безграничная пропасть его возможностей, его областей, в которых он был умел и сведущ, поглощала собой её. Цзинлю больше не была учителем, хоть и осталась Мастером — но она не была невеждой, и желанием вобрать его мудрость, бытовую и житейскую, которой ей как раз встречать в жизни довелось мало, она преисполнилась до конца.
Самый тёплый угол холодного сердца отогрел собой и другие.