***
Когда он возвращается, — с мячом под мышкой и фонарем под глазом, — ему даже не приходится отдавать приказ. Его обступает мартинезская ребятня — рты смеются, локти толкаются, ноги топают. Глаза всматриваются в космически-фиолетовый кружок фингала. Эдгар стоит рядом и кивает ему головой: мол, вот она — сила. Он всегда стоит рядом. В сущности, они всего лишь направляют дело в правильное русло. Мастерят для одиннадцати маленьких красивых детских голов план. Чтобы вечером рты выплëвывали ругательства; локти неуклюже пихали своих же; ноги топтались по брошенной на землю кожаной куртке. Чтобы вечером розочка из вишневого «Пильзнера» с приятным треском рассекла бледный селëдкин висок.***
Дома опять пахнет приторным и горелым: мать стоит у плиты и готовит макароны с сахаром. Это еда, которой кормишь детей, чтобы знать, что они не будут голодными. Остальное — не так важно. Потому что видишь их все равно только поздними вечерами: когда приходишь после смены в прачечной, устало листаешь школьные дневники и вытягиваешь на кресле ноги с лиловыми варикозными звездочками. Сняв сковороду с плиты, мать садится в кресло, прокашливается в кулак и включает радио, где тихо журчит гитарная мелодия: кто-то опять перепевает «Песню Превера». Миссис Клэр хмыкает, закрывает глаза и улыбается себе под нос — вспоминает май: школьный спортзал в тусклом свете бумажных фонарей, украденные мамины тени… Руки, впервые накрашенные вишневым лаком, неловко касаются мальчишеских плеч — в единственной белой парадной рубашке. — Cette chanson était la tienne… Миссис Клэр открывает глаза, и зевая, тянется за школьным дневником. Сначала смотрит на желтые от табака ногти, затем — на разлинованные колонки. Вдруг хмурится и зовет Эдгара: хочет спросить про двойку по сюренскому. Она иногда думает о другой жизни, но рано выучила, что такой на самом деле не бывает. Только где-то слишком далеко, чтоб казаться правдой — в стеклянных высотках Курона, на обложках журналов и экранах кинотеатров. Там, откуда родом женщины, которые принимают у нее стирку, протягивая вперед нежные руки. Она ненавидит их тонкое кружево, шелковые блузки, кашемировые пальто и вежливые улыбки. И всегда — так же вежливо — улыбается в ответ. Она живëт, как все: нормально, пусть и нескладно. И мальчишки тоже — нормальные, нескладные, но широкоплечие и крупные. В тесных кейпсайдовских квартирках не так уж и плохо: с переменным успехом бывает вода с электричеством, и всегда — еда в холодильнике. На крайний случай, мог быть Фобур, Коул-Сити, Выгоревший квартал, или что пострашнее. И там тоже — как-то да жили. Нет, святая Долорес, им еще повезло. Когда Эдгар не отвечает, она медленно качает головой и зажигает сигарету. Где-то далеко, сквозь помехи, все еще поют.***
У них нет обуви по сезону, и в апреле приходится ходить в кедах с отклеивающейся подошвой: снег заползает внутрь и неприятно щекочет пятки. Но когда тебе десять, и ты король — на такое не обращаешь внимания. У них есть океан — живой, холодный. Он открывает объятия, щекочет брюхо низко пролетающим чайкам, пенится, злится… Весной крошит сахарную кромку льда у берега; летом — обманчиво приглашает купаться. Эврар и Эдгар мастерят плоты: мистер Мартен показал им, как перевязывать доски бечевкой так, чтобы не развязались. Братья Клэр воруют развешанные на бельевых веревках соседские простыни, красят в красный и натягивают парус. Залазят на шаткий плот, шикают друг на друга, толкаются, проплывают близко к берегу с десяток метров, пока не переворачиваются. И, нахлебавшись воды, выбираются — продрогшие, с синими губами и закоченевшими пальцами. Смотрят, как парус уносит вдаль волнами, пока вдруг на ткань не садятся чайки и не начинают клевать. Эдгар замечает: — Дуры. Эврар все еще дрожит и молча смотрит, как океан смывает краску с простыни. Ему всегда нравился красный и белый.***
Мальчишки научили его разводить костры так, чтобы пламя взметалось до небес и почти касалось острого шпиля долорианской церквушки. Они с Эдгаром подкладывают обрывки газет к выстроенным домиком сучьям: черно-белая карикатура на Мазова скукоживается, пока не становится совсем черной. Со скрипом открывается тяжелая деревянная дверь, и к ним, хромая, выходит проповедник: смотрит, вытаращив серые глаза и открывает рот, чтобы начать осыпать их проклятиями. Они уже не слышат: убегают, увязая в октябрьской грязи, ругаются, хохочут. Добравшись до дома, садятся на крыльцо, заходятся в кашле и пытаются отдышаться. Эврару Клэру двенадцать — он стал толще, некрасивее, и у него отдышка. Мать иногда водит их с Эдгаром на редкие службы: прихожан совсем немного — они, пара-тройка докеров, старики и тоненький, со страшно внимательными глазами, простак Лео. Эврару он нравится — за безоговорочную преданность и добрую кривозубую улыбку. Встречая их в школе, Лео всегда прикладывает руку козырьком к голове и звонко произносит с неисправимым уби-сунтским акцентом: — Эврар-Эдгар! И Эврар чеканит с той же интонацией: — Простак-Лео! А тот кивает и смеется, тряся светловолосой головой. В церкви Эврар прикладывает руку к лёгким и смотрит, как проповедник что-то шепчет и теребит длинную седую бороду. Представляет, как в ней путается квашеная капуста, — мать принесла в подарок заготовки из дома, — и невольно морщится. А потом поднимает взгляд и видит Ее — сияющую в своем стеклянном величии. Свет на витраже проходит аккурат сквозь золотистые легкие — фокус художника. Эврар, зевая, смотрит на переливы стекла и отсчитывает минуты до конца службы. Ему кажется, что кто-то просто выдумал Долорес Деи, — вот такой, со светлыми волосами и всепрощающей улыбкой, — и равнодушно глядит ей в глаза. Он еще давно заметил, что это очень удобно: придумать что-то и заставить других в это верить. Он успел натренироваться, убеждая мальчишек в том, что им нравится делать то, что на самом деле не нравится. Под его руководством возводятся шалаши, срывается тростник, раскапываются снежные тоннели. А еще — таскаются доски, набирается в вëдра вода и оставляются в прогнивших досках блестящие сентимы. Он гордится этой своей выдумкой больше прочих: ранней весной, когда вечера — темные, длинные и скучные; в окрестностях рыбацкой деревушки начинает бродить тощий черный пес. Никто не знает, откуда он приходит. Однажды от нечего делать они с Эдгаром сочиняют, будто это мстительный дух в животном обличии. Днем — ничем не примечательная шавка с блохами и грустными глазами, а ночью… По клэровской мифологии, собака загрызла какого-то мальчишку — поволокла за край куртки, где в кармане лежал набитый мелочью кошелек. И после того, как затихли крики и голодное кляцанье зубов, звучало только тихое «дзынь-дзынь» покатившихся по земле монет. Младшие слушают историю, внимательно склонив головы — на мгновение даже прекращается беззаботное чавканье сухарями. А затем снова — смех, возня, крики; Эврар качает головой и устало смотрит на Эдгара. Тот только вскидывает вверх брови: «Жди». Потом, когда наступает пора расходиться по неосвещенным улицам, раскатистый гогот сменяется злобным шиканьем и нервными смешками. Дети стоят на перекрестке, переминаясь с ноги на ногу: оттягивают момент. Эдгар легонько толкает Эврара в бок: — Вот оно. Вдобавок к мифу они придумывают оберег: чтобы задобрить черную Смерть, мальчишки вставляют между прогнивших досок сарая десятисентимники, встают на цыпочки и шепчут: — Чур меня! Длинными, темными и скучными весенними вечерами монеты с веселым звоном запрыгивают в карманы к братьям Клэр.***
В школе его не любят, зато уважают — он быстро соображает, что это важнее. Эврар Клэр умеет списывать и в случае поимки выставляет себя крайним. Все знают: он достанет тебе ответы по алгебре, перочинные ножи, сигареты; главное — держаться с ним рядом. Собираться вечером на пустыре за школой, где решаются настоящие проблемы: борьба за власть, территорию и авторитет. В коридорах их c Эдгаром — сутулых, громадных, тринадцатилетних — обходят стороной или глядят коротко, исподлобья, стараясь не встречаться взглядом. Обычно, после того, как они проходят в своих стираных-перестиранных белых рубашках, кругом раздаются шепотки. Потому что всем известно: братья Клэр умеют драться. Они никогда не дают в обиду своих. В этом и есть смысл общности: если ты один — бьют тебя; если вас много — бьете вы. Когда мимо них, уставившись в пол, проходит Лео, Эврар провожает его внимательным взглядом. — Говнюки, — цедит Эдгар, кивая в сторону двух гогочущих фигур. Восьмиклассники Жерар «Дубина» Кокто и Ноэль «Спички» Бекер раскусили простака Лео сразу. С легкой руки Дубины он превращается в «овцепаса», «скота», и, когда иссякает фантазия, просто — в дохляка и тряпку. Лео стискивает зубы: бледное лицо от злости покрывается красными пятнами. Рты восьмиклассников изгибаются в довольном оскале, когда о животы беспомощно ударяются маленькие кулаки. И ему в ответ — с размаху — прилетает удар громадной подростковой рукой. Клэры ловят Дубину со Спичками после уроков. И решают проблемы частные так же, как и общественные. На пустыре за школой. Дома, в ванной, они пытаются отстирать кровь с серых манжетов рубашки хозяйственным мылом: вода в раковине становится коричневатой. Эврар, недовольно оглядывая желтые пятна на рукавах, бурчит: — Лучше надо тереть. Эдгар фыркает, выключает воду и отмахивается: сойдет и так. В конце концов, это тоже — сила. Знак отличия. Эдгар читал давно, в одной из своих книжек с толстыми корешками, про эпоху Перикарнассца: островитяне носили на бедренных повязках кости врагов в качестве трофеев. Он часто представлял самого себя — черным от солнца, тонким, гибким, всего в причудливых узорах, с тихо бряцающими черепами на поясе. Медленно повернув ручку, он выходит из ванной семенинским вождем. Эврар, качая головой, смотрит на манжеты и тащится следом. Пахнет железом.***
Пахнет железом, когда Эврару Клэру четырнадцать, и отцу ампутируют ногу. Буднично: в порту отдавило грузом. Когда отца приносят домой до приезда скорой — в стороны брызгами разлетается не красное, а почему-то чёрное. И грубое лицо с бороздами морщин тоже неправильное — перекошенное, серое и неживое. Эврару об этом позже рассказал Эдгар — он сам не помнит. Потому что в тот день забрал из дома отцовскую флягу и пил, пиная камни на пляже. Он тогда понял, что никому на самом деле не нравится водка: поэтому во дворе мешают отвёртку и выпивают быстро, пытаясь не зажмуриться. Отца он запоминает по последним месяцам — белым пятном в простынях; с рюмкой в руке на кухне; сидящим на крыльце вечером и бездумно таращимся на горизонт. Мать подходит, чтобы помочь ему подняться, а он отмахивается. И только потом, когда она, тяжело шаркая тапочками, уходит, неловко хватается за перила и пытается встать сам. Он ни на кого не смотрит. Поначалу, уткнувшись носом в газету, штудирует объявления и размашистым почерком пишет письма. После, не получив ответа, днями сидит за столом, жуя самокрутку и сверля глазами стену с облезшими обоями. Иногда к нему приходят знакомые из порта: от них в памяти остаются только рыжие пятна комбинезонов и запах уничтоженных полуторалитровок пива. Раз в месяц, скаля зубы, отец бросает на стол бежевый конверт с пятьюдесятью реалами пособия. Неразборчиво бормочет под нос и нервно смеется. И в один день случается возвращение домой: люстра, болтающийся обрывок веревки, свисающий сверху ботинок. Когда Эврар видит, то почему-то вспоминает об океане и о том, как бечевкой крепко перевязывать доски. Чтоб не развязались. Тогда они прячутся с Эдгаром в тростнике: курят сигареты, делят на двоих флягу и молчат. Воздух — осенний, вязкий и плотный от запаха пожухшей листвы. Эврар глубже зарывается головой во влажный тростник, снимает очки и жмурится, глядя на сентябрьское солнце, пока глаза не застилают темные пятна. И на мгновение — он может поклясться — мимо что-то проскальзывает: большое, нечеловеческое. Эврар настороженно озирается по сторонам, на ощупь находит очки и тычет Эдгара в бок краем кроссовки. Шепчет: — Слышал? Тот нечленораздельно стонет и забирает у Эврара флягу. Мол, хватит с тебя уже. Эврар больно пихает брата в бок и прислушивается. Тихо. Он опускает голову назад в тростник и пытается унять странную, запекшуюся на сердце горечь. С того дня он начал бояться приведений. Уже многим позже, если бы его окружили призраки людей, обязанных ему своей смертью, он бы, недолго думая, вышел перед ними вперед. Поднял бы руки вверх, неприятно, хитро улыбнулся и сказал своим противным гнусавым голосом: — Хорошо-хорошо, поймали. Сдаюсь. Может, даже откланялся перед ними, если бы позволили колени. Потому что подумал бы: какая, в конце концов, разница? Все равно Эдгар сменит.***
В семнадцать он по большей части пьет и ненавидит. Они с Эдгаром воруют в магазинах и бросают камни в окна припаркованных мотокарет. Куда бы ни пошли братья Клэр, их сопровождают надрывный визг сигнализации и злобные окрики продавцов. Им это нравится. Эдгар — дородный, в круглых очках и с томиком «Капитала» под мышкой — уверяет, что все это они делают по причинам исключительно идеологическим (давят буржуазную гадину, как завещал товарищ Мазов). У него — у Эдгара — впереди блестящее будущее. В спальне, на его половине стола аккуратной стопкой лежат учебники по экономике, политике и философии. Эврар жадно заглядывает в них, пока Эдгар корпит над подготовкой к экзаменам. Когда в конце августа в руках брата шелестит конверт с письмом, и мать радостно обзванивает знакомых, Эврар стоит рядом, перекатываясь с пятки на носок. — Ну, брат… — он улыбается и хлопает Эдгара по плечу, не зная, что сказать. Потому только тихо, по-доброму посмеивается, и редкие усики подрагивают над полной верхней губой. — Да… Он сам пойдет в техникум, где ему — он знает — на самом деле, место. И оттого еще сильнее гордится Эдгаром — студентом Академии, в пиджаке с заплатками на локтях и вычищенных ботинках с потертыми носами. Наконец, он находит нужные слова: сентябрьским днем, пока они стоят на станции в ожидании поезда. — Не забывай, — говорит коротко, кивая головой на серые облака фабричного дыма в небе. А потом радушно смотрит в ровно такие же, как у него, карие глаза с прищуром. Эдгар в ответ только смеется. В Академии Эдгар Клэр ненавидит свой пиджак с заплатками на локтях, вычищенные ботинки с потертыми носами и подранный портфель. Когда приходится каждый день добираться от Мартинеза до Восточного побережья, трясясь в переполненной электричке, чтобы попасть на лекции. И четыре часа сидеть в огромных аудиториях, куда приходят покрасоваться лакированными ботинками, рубашками с отглаженными воротниками и кожаными сумочками. Воплощенное благополучие. Ходячий мировой капитал. Он их презирает. Эврар как-то раз встречает Эдгара с учебы: смотрит на то, как солнце по-доброму светит на чисто убранные улочки Восточного побережья. Насмешливо присвистывает себе под нос, давит подошвой бычок и морщится от свежего воздуха. — Гадость, — они сидят на скамейке и смеются: над голубым небом, белыми высотками и худыми девичьими ногами в высоких чулках. Эврар случайно встречается взглядом с одной из них: ресницы серебрятся на солнце; в светлых глазах — предназначенные кому-то другому веселые огоньки. И чувствует желание прикоснуться: к тонким запястьям, бархату блузки, длинным шелковистым волосам. Он знает, если будет смотреть дальше, она заметит, и от отвращения у нее едва заметно дрогнут губы. Поэтому вовремя отворачивается. Эврар смотрел на нее издали почти целую весну. Тонкие лодыжки едва-едва выглядывают из-под ужасающе пристойно длинной юбки. Он удивляется тому, как она ходит по улице — легко переступая маленькими ножками в туфлях, почти перепрыгивая. Он никогда не думал, что люди умеют ходить вот так. И представлял, как шел бы с ней рядом — сутулый, грузный, устало волочащий ноги по асфальту. Вечно куда-то нервно спешащий. Становится тошно. Он никогда не поспеет за ней по чистым улочкам Восточного Ревашоля. Всегда будет плестись сзади — одной ногою неловко наступая на ее тень.***
Позднее он представлял, как выглядела председательница профсоюза в прицеле дросовской винтовки. Отглаженный черный костюм, сидящий по фигуре, свежая стрижка. Ему не приходилось спрашивать себя, смог ли бы он нажать на курок. Это не та часть, о которой приятно говорить: она не вяжется с образом друга и забавного толстяка, у которого в кабинете стоят часы в форме рыбы-меча. Который поможет тебе найти твой пистолет, выдаст до смешного огромный чек и добродушно подмигнет — намекая на то, что понятно только вам двоим. Разумеется, закрывая глаза на наркотрафик, политические убийства, коррупцию… Впрочем, мы тут все друзья, мистер Дюбуа! Пожалуйста, расследуйте, сколько пожелаете. (Все равно — что сможете сделать? Не соберете ли для профсоюза еще парочку подписей, офицеры?) Он позволяет ядовитой злости и обиде проступать наружу, только когда они говорят с Эдгаром в перевозочном контейнере. Он смотрит на поседевшие виски и думает, как брат постарел. И тут же понимает, что постарел точно так же. Бросает тоскливый взгляд на фотографию на столе и на мгновение обмякает в кресле. Иногда, мимолетно, у него проскальзывает подозрение, что двадцать лет без сменяемости власти — не очень хорошо. Когда ему напоминают об этом другие, он посылает офицеров РГМ открыть дверь в их квартиру. Чтобы не забывались. При мысли о том, что вместо него с Эдгаром придут мужчины и женщины в отглаженных пиджаках и со свежими стрижками, чувствует, как руки непроизвольно сжимаются в кулаки. Люди, которые не ели макарон с сахаром; не жили, как Селедка, в однушке на шесть человек; не видели ширяющихся пятиклашек при выходе из школы. Люди, для которых важны незабудково-голубые справедливость и честность. Он однажды читал статью про себя в Trompe le Monde. Небольшая заметка, снабженная карикатуркой на Wild Pines. С подписью толстыми черными литерами: «ЭВРАР КЛЭР — ГЕРОЙ РАБОЧЕГО КЛАССА». Он рассмеялся вслух. Хотел даже повесить в рамку на стену, но передумал. Он не считал себя предвестником революции, вторым Мазовым или, упаси боже, Светочем социализма. Говоря по правде, не то, чтобы во что-то слишком сильно верил. Только в то, что если на производстве человеку отдавило ногу, ему нужно выплатить достаточно денег, чтобы выйти на пенсию. Только в то, что дети не должны есть макароны с сахаром. Еще он знал, — достаточно хорошо, — что, если тебя толкают, в ответ нужно толкнуть сильнее в два раза. И что, если вас много, вы можете толкнуть сильнее в сто раз. И за это он, — Эврар Клэр, — толстый, нечистый на руку засранец со смешным гнусавым голосом и ехидной улыбкой, однажды умрет за своим рабочим столом в грузовом контейнере. Он надеется, что хотя бы под пение рыбо-часов.