Путь Ариадны

Горячая работа
NC-17
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
327 страниц, 160 362 слова, 68 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 39

Настройки
Я стояла так близко, что чувствовала исходящее от него тепло сквозь слои одежды. В горле стоял ком, а внутри всё сжималось от дикого, отчаянного желания сделать шаг. Просто шагнуть вперед, уткнуться лицом в плечо его пальто, вдохнуть запах снега и его знакомый запах… терпкого граната, и закрыть глаза. Позволить его рукам лечь на мою спину, прижать к себе, оградив от всего этого кошмара хоть на секунду. Ощутить безопасность. Не свою, выстроенную на лжи и мести, а настоящую, чужую, но такую желанную. И вдруг, как удар, пришло осознание. За все эти годы, за всю эту манию мести, я никого не подпустила к себе по-настоящему. Никогда не любила. Не открывалась. Кто поймет эту тьму внутри? Но он… Он смотрел на меня не как на сумасшедшую. В его глазах была тревога, ответственность, какая-то тяжелая понимающая серьезность. Он видел меня. Настоящую. Ту, что пряталась за куклой-невестой, за свидетелем, за потерпевшей. И в тот же миг холодная игла сомнения вонзилась в самое сердце. А не использует ли он меня сам? Не видит ли во мне лишь ключ к громкому делу? Очередную улику? В голове всплыли ненавистные, ядовитые слова Олега: «…он слишком часто вошкается возле тебя». Мысленно я ухмыльнулась сама себе. Какая разница сейчас? Какая разница, какие у него цели? В эту секунду мне нужна была его крепость. Хотя бы иллюзия того, что я не одна. И я сделала шаг. Не шаг — бросилась вперед, как тонущий хватается за соломинку. Я обняла его. Обхватила руками его спину, чувствуя под пальцами жесткую ткань пальто и напряженные мышцы под ней. Я прижалась к нему всем телом, спрятав лицо в складках его одежды, и зажмурилась. Готовая к тому, что он оттолкнет. К тому, что это будет ошибкой. Но он не оттолкнул. Он замер на мгновение, и я почувствовала, как его тело вздрогнуло от неожиданности. А потом… потом его руки медленно, почти неуверенно легли мне на спину. Сначала осторожно, как бы проверяя, не ошибается ли он. А потом сильнее, увереннее, прижимая меня к себе. И в этом объятии не было страсти. Не было ничего от того, что обычно бывает между мужчиной и женщиной. Это было что-то другое. Нечто большее. Это было молчаливое «я здесь». «Я с тобой». И это было именно тем, что мне было нужно. Тем, чего я боялась и жаждала больше всего на свете. Я прижалась к нему еще сильнее, и в нос ударил знакомый, почти забытый запах. В нем была эта гранатовая сладость с горчинкой — опасная и манящая. Он пах не просто спелой сладостью, а всей его сложной натурой: терпкой горчинкой кожуры, пьянящей сладостью зерен и холодной металлической нотой, как привкус крови. Это аромат власти и страсти. Он не обещает легкой радости — он сулит погружение в самую суть жизни, с ее темной сладостью и ярким красным послевкусием. Как только я выписалась из больницы, привезла остатки фруктовой корзины домой, которую он заботливо подарил мне. Первый день я любовалась крупными и привлекательными гранатами. Но на следующий день тут же набросилась на них, и съела до последней косточки.  Сладковатый, терпкий, с едва уловимой горчинкой. Не одеколон, не гель для душа. Его собственная, сокровенная нота, которую я уловила еще на первом допросе и тогда, в карете скорой, когда мир расплывался в кровавой мути, а его рука была единственной точкой опоры. Я вдохнула глубже, и память ударила обрывками картинок. Тряска скорой. Его пальцы, сжимающие мою руку. Не сжимающие — держащие. И этот же запах, пробивающийся сквозь запах крови и антисептика. Запах жизни, а не смерти. Лифт в больнице. Мы стояли плечом к плечу, измотанные, молчаливые. Напряжение между нами висело густым туманом. И снова он… этот же аромат. Смешавшийся тогда с запахом старого металла и моего страха. И теперь он снова здесь. Как опознавательный знак. Как обещание чего-то настоящего в мире, сплошь состоящем из лжи. Я не отпускала его, впитывая это тепло, этот аромат, эту немую силу, которую он излучал. Объятие было молчаливым ответом на все мои невысказанные вопросы. Он не оттолкнул. Он принял. Со всей моей болью, с моим безумием, с моей манией. И впервые за долгие годы я почувствовала не тяжесть своей тайны, а ее разделенный груз. Впервые за три года кто-то узнал о том, чем я жила изо дня в день. Что изводило меня до трясучки, от чего я теряла рассудок и днем, и ночью. Чем жертвовала все это время… — Я помогу тебе, — вдруг раздался его приглушенный голос прямо над моим ухом. А его рука, тяжелая и теплая, слегка, почти нерешительно погладила мои волосы, выбившиеся из-под шапки. Я сделала шаг назад, как ошпаренная, разрывая это опасное, пьянящее поле притяжения. Смущенно шмыгнула носом, ощутив, как жар залил щеки. — Что мне нужно делать? — прошептала я, опустив взгляд на его сапоги, вмерзшие в лед. Я не могла смотреть на него. Не сейчас. Не когда его губы были так близко, а в памяти еще витал терпкий, сладкий запах граната. Он достал из кармана телефон, его палец скользнул по экрану, подсвечивая резкие черты лица холодным синим светом. — Сегодня уже поздно, — его голос прозвучал собранно, по-деловому, но в нем все еще слышалась хриплая нота. Он поднял на меня взгляд. Его светло-серые глаза, обычно такие пронзительные и холодные, на мгновение задержались на моих, затем опустились на губы, заставив меня снова сглотнуть. Дистанция между нами все еще была пугающе интимной, и ни один из нас, казалось, не решался сделать шаг назад, чтобы ее разорвать. — Завтра утром я заеду за тобой, — продолжил он, пряча телефон обратно в карман. — И в управлении у тебя возьмут образец ДНК. К тому моменту я выпишу постановление. В его словах была четкость, окончательность. Возвращение в реальность. В мир протоколов и постановлений. Но тот взгляд, что он бросил на мои губы, и то, как его пальцы чуть дрогнули, убирая телефон, говорили о другом. О том, что лед между нами растаял безвозвратно, и теперь нам обоим предстояло искать новую точку опоры. Очень осторожно. Я оглянулась вокруг и ахнула про себя. Не заметила, как начало темнеть. Сумерки спускались на Байкал стремительно, как синяя бархатная пелена. Бескрайняя белая пустыня льда поглощала последние лучи солнца, окрашиваясь в сиренево-стальные тона. Вдалеке огни Листвянки замигали, как россыпь одиноких звезд, а воздух стал звенящим, колким, мороз пробирал до костей.  — Темнеет быстро, — произнес он, и его голос прозвучал громче в наступившей тишине. Он огляделся, и его следовательский взгляд мгновенно оценил обстановку: расстояние до берега, густеющие сумерки, температуру, что резко падала. — Пора возвращаться. Он произнес это не как предложение, а как констатацию факта. Но в его тоне не было прежней отстраненности. Была та же собранность, но теперь приправленная чем-то новым — заботой? Ответственностью? Он сделал шаг к берегу, но затем остановился и обернулся ко мне, протянув руку в толстой перчатке. — Держись. Лед в темноте коварен. Не видно трещин. Я посмотрела на его протянутую руку, потом на его лицо, почти скрытое в сумерках. И после секундного колебания вложила свою руку в его. Его пальцы сомкнулись вокруг моих, крепко, надежно, без лишних слов. Мы пошли обратно к берегу, к уходящей в темноту лестнице, и его рука в моей была уже не просто опорой на скользком льду. Она была молчаливым обещанием. Обещанием того, что началось сегодня, не закончится с наступлением ночи. Его пальцы, крепкие и уверенные, сжимали мою перчатку, и это простое прикосновение жгло кожу сквозь ткань. И я поймала себя на мысли, от которой перехватило дыхание. Как же мне этого не хватало. Не просто касания. А вот этого — человеческого тепла. Того, что исходило от него и согревало лучше любой одежды. Все эти годы я сама была куском льда. Выстроила вокруг себя ледяную крепость, где не было места ничьему теплу. Где каждый взгляд, каждое прикосновение нужно было анализировать на предмет угрозы. Я забыла, что можно просто так. Взять и протянуть руку. И получить в ответ не расчет, не оценку, не опасность — а просто… тепло. Молчаливое понимание. Тихое «я здесь». Он вел меня по невидимым трещинам, и я понимала, что ведет он не только по льду Байкала. Он вел меня обратно к чему-то, от чего я сама себя отрезала много лет назад. К чему-то человеческому. Хрупкому и такому желанному, что аж сердце сжалось от боли. И это было страшнее любой опасности. Потому что от льда и коварных трещин он мог меня уберечь. А от этого тепла, которое грозило растопить все мои защиты, — нет. Как только мы сели в машину, и Марк завел мотор, у меня в кармане завибрировал телефон. Я машинально достала его, и сердце на секунду остановилось. Четыре последние цифры, знакомые до боли, горели на экране. Номер, который она не меняла годами и который я так и не сохранила в телефонной книге. Я замерла, уставившись на подсветку, ладони вмиг стали влажными. Марк, уловив мое напряжение, бросил на меня быстрый, острый взгляд. — Он? — тихо спросил майор, и в его голосе прозвучала сталь. Я молча покачала головой. Палец завис над кнопкой ответа. Сделала глубокий вдох. И нажала. Включила громкую связь, прежде чем поднести телефон к уху. — Анфиса!!! Фисочка!!!! — из динамика тут же вырвался истеричный, захлебывающийся голос матери. — Толик… он умирает! Похоже, он правда умирает! Приезжай скорее! Мне страшно одной! Мы с Марком переглянулись. В его взгляде читалось то же недоумение, что бушевало и во мне. За все эти годы она ни разу не звонила с мольбой о помощи. Только с упреками и требованиями денег. — А я здесь причем? — отозвалась холодно, ощутив, как знакомое раздражение поднялось комом в горле. — Пусть подыхает. Он это заслужил. — Анфиса, как ты можешь такое говорить?! — мать будто взвыла. — Он же воспитал тебя как отец! Пока твой настоящий гниет в могиле, Толик хоть как-то тебя воспитал! Я с такой силой сжала телефон, что защитное стекло на экране треснуло. Гнев, горький и ядовитый, затмевал зрение. Марк, не отрывая глаз от дороги, выехал на иркутскую трассу и тут же прибавил скорость. — Да как ты смеешь говорить, что он воспитывал меня?! — прошипела я сквозь стиснутые зубы, ощутив, как предательские слезы подступили к глазам. — Ты прекрасно знаешь, что он делал со мной все эти годы! Ты прекрасно знала и делала вид, что ничего не происходит! — Анфиса, какая ты жестокая!!! Ты просто… Я резко сбросила звонок. В салоне воцарилась оглушительная мертвая тишина, нарушаемая лишь гулом мотора. Челюсть ныла от напряжения. — Диктуй адрес матери, — неожиданно раздался его ровный, лишенный эмоций голос. — Нет, — отрезала я, уставившись в темное окно. — Послушай, я понимаю, что он с тобой делал, — он говорил тихо, но очень четко. — Но… он умирает. Пришло время учиться отпускать старые обиды. Не для него. Для себя. Чтобы это не съедало тебя изнутри дальше. Даже такого ублюдка нужно суметь простить. Чтобы освободиться. Я поджала губы, плотнее скрестив руки на груди. Каждая клеточка тела сопротивлялась. Ненависть к Толику-алкоголику была таким же естественным фоном моей жизни, как дыхание. Но в глубине души, сквозь ярость, я слышала жуткую, леденящую правду его слов. Он не защищал Толика. Он защищал меня. От меня же самой. И тогда в голове созрел план. Жестокий, циничный и идеальный. — Хорошо, — сказала я, поворачиваясь к нему. — Я поеду. Попрощаюсь с ним. Возможно, даже попытаюсь простить. Но при одном условии. Он вопросительно вскинул бровь, бросая на меня короткий взгляд. — Если ты после этого позвонишь своей сестре. Позвонишь, попросишь у нее прощения и попытаешься наладить контакт. Марк коротко и беззвучно усмехнулся, будто я предложила ему полететь на Луну. — Это… невозможно. — Так же невозможно, как простить того, кто насиловал ребенка на протяжении трех лет? — мягко, почти беззвучно спросила я. Молчание в машине было густым, как смоль, разбавленное лишь мерным гулом двигателя. Я смотрела в темное окно и видела в отражении свое бледное, искаженное внутренней бурей лицо, и его сосредоточенный профиль. Я видела, как напряглись его пальцы на руле, как побелели костяшки. Как скула задрожала от того, что он сжал челюсти до боли. Я была практически уверена, что в тот момент он считал про себя, и гадала, на каком числе он уже был. Одинцов молчал, глядя в одну точку на дороге, и я почти физически чувствовала, как внутри у него шла гражданская война. Мы уже подъезжали к городу, когда он хрипло, будто против своей воли, выдавил: — Диктуй адрес. Его слова повисли в воздухе, не как приказ, а как тяжелое, выстраданное соглашение. Капитуляция. Белый флаг. Он принял мои условия. — Кирова пять.  Медленно, почти машинально, продиктовала адрес, который знала наизусть, как молитву, которую хотелось забыть. Каждый звук вызывал горький привкус во рту. Дом детства. Дом ужаса. Машина резко сменила курс, и я почувствовала, как поменялась динамика движения. Теперь он вел быстрее, резче. Его пальцы белели на руле. Он не смотрел на меня, но я чувствовала его напряжение — оно вибрировало в замкнутом пространстве салона, смешиваясь с моим собственным. Он молчал. И в этом молчании было всё. Признание моей правоты. Признание его собственной вины перед сестрой. И дикая, невысказанная ярость — и на себя, и на того ублюдка, к которому мы ехали, и на весь несправедливый мир, который заставлял его делать этот выбор. Я сжала руки в замок на коленях, чтобы они не дрожали. Мы ехали в ад моего детства. Но впервые я ехала туда не одна. Рядом был он. Со своей болью, своей тишиной и своим молчаливым обещанием, что после этого он совершит свой собственный, еще более трудный звонок. И в этой странной, извращенной солидарности было что-то горько-сладостное. Что-то, что заставляло сердце сжиматься не только от страха, но и от странной, щемящей надежды. — Я не понимаю, почему мать всегда выбирала алкоголиков… — обреченно пролепетала я, глядя на влажную дорогу.  Марк неловко прочистил горло. — Как бы выразилась моя коллега… — с интригой начал он, громко выдохнув, словно и сам не верил, что говорил нечто подобное. — Это поведение называется «сценарное обыгрывание травмы». К примеру, ее отец ласково обращался с ней, только когда был пьян. Ее внутренний ребенок все еще стремится к ласке, но подсознание помнит, что ее можно получить только когда мужчина под воздействием алкоголя. Ну, или она просто желает спасти «папу» от алкогольной зависимости. Да и причины могут быть разными. Может, она выбирает таких слабовольных, потому что не уверена, что привлечет кого-то получше. — Тогда скажите, товарищ психолог, почему я всегда выбирала мужчин, намного старше меня? — с интригой в голосе спросила я, усмехнувшись.  — Ну… здесь все просто… Учитывая, что тебе в детстве не хватало отца, и ты очень болезненно пережила его утрату, то на подсознательном уровне ищешь мужчин постарше, надеясь, что они заменят его. Обеспечат твою безопасность, утешат, приласкают, поддержат и дадут отцовский совет. — Или я просто хотела найти себе папика, который будет обеспечивать меня до конца жизни. — Ну или так, — Марк беззаботно пожал плечами и, в сочетании с усталой улыбкой, и опустил взгляд на руль, чем только напомнил мне обыкновенного самонадеянного мальчишку. Я вдруг осознала, что он был все еще относительно молод. Сколько ему было, тридцать, тридцать пять? А взгляд его тяжелый, свинцовый с задумчивой межбровной морщинкой, повидавший немало преступников и их злодеяний, превратил его в угрюмого старика. В того ворчливого и прошаренного деда, которого уже ничем не удивишь, даже если у тебя на плечах вырастет вторая голова. — Осуждаешь меня? — услышала свой тихий голос спустя минуту неловкого молчания. — Ты пользовалась деньгами, а Олег молодостью… Все честно, — ответил следователь, устало почесав бровь. — А если серьезно… Ты на самом деле замещаешь недополученную отцовскую любовь общением со взрослыми мужчинами. Вот и все. — И что же мне делать? — спросила я, не надеясь на совет.  — Полюбить себя. От его быстрого и неожиданного ответа по позвоночнику прошлись муравьи. Никогда прежде я не задумывалась вопросом: а люблю ли я себя? Потому что всегда знала четкий ответ. Я не могла полюбить ту, которая с двенадцати лет позволяла какому-то левому мужику вытирать об себя ноги, превратившись в тряпку и размазню. Я не могла полюбить ту, что была виновна в гибели сестры. Я не могла полюбить ее… не могла.  Марк заглушил мотор и взглянул на меня с таким напряжением, будто это ему сейчас нужно было зайти в квартиру из детских кошмаров и простить монстра, который сломал ему психику.  — Я… подожду в машине. Чтобы не смущать никого, — произнес он, но в его голосе слышалась не неуверенность, а тактичность. Он давал мне выбор. Я нервно сглотнула, пряча подбородок в шарф. — Нет. Я… не смогу там одна. Я не лгала. Мысль о том, чтобы переступить этот порог в одиночестве, вызывала физическую тошноту. Но вместе с ним — это было меньшее из зол. Он был моим якорем в этой реальности. — Хорошо, — коротко кивнул он, его лицо стало собранным, профессиональным. — Если что-то пойдет не так, мы немедленно уходим.  Его взгляд был прикрыт броней следователя, но в глубине глаз читалась тревога. За меня. Я кивнула, сжав кулаки в карманах, и набрала номер квартиры. Домофон прозвонил с той же противной, веселой мелодией, что врезалась в память с детства. — Ты не обязан этого делать… Как следователь, — тихо сказала я, не глядя на него. — Не из чувства долга. Он взялся за ручку уже открывающейся двери, распахнул её, пропуская меня вперед. — Знаю, — его голос был низким и спокойным.  Мы шагнули в подъезд, и знакомый запах ударил в нос — затхлость, дешевый дезодорант и запах чьих-то чужих жизней. Дверь в квартиру была уже приоткрыта. Марк вошел первым, приняв на себя первый удар. Знал бы он, что в соседней комнате хранились прямые улики по делу… Помогал бы он мне тогда?  Я последовала за ним, и на меня обрушился мир моего детства. Ничего не изменилось. Тот же выцветший, в пятнах линолеум, липкий под ногами. Песок и крошки хрустели на полу — разуваться здесь было бы глупостью. Воздух был густым и тяжелым, в нем смешались запахи лекарств, застарелого жира с кухни и чего-то сладковато-гнилостного, тошнотворного — запах приближающейся смерти. — Фисочка, ты пришла! — удивленно воскликнула мать. Она выбежала в коридор и приложила руку к пышной груди. Но как только ее взгляд скользнул по майору, она растерянно захлопала васильковыми глазами. — Товарищ следователь, а вы… тут как?.. — Здравствуйте. Мы с Анфисой… гражданкой Ростовецкой разговаривали по делу, и я решил подвезти ее до вас, — объяснил Марк, прочистив горло. Его голос был ровным, официальным щитом. — И правильно сделали. Так это… может чайку? — растерянно пролепетала мать с нервной, растянутой улыбкой. — Нет, спасибо, — отрезал он, вежливо, но твердо. Я стояла как вкопанная, не в силах сдвинуться с места. Рука Марка осторожно прикоснулась к моей спине, легкое, почти невесомое давление, подталкивающее вперед. Я сделала два шага, вступила в зал. И замерла. На старом советском диване, застеленном пожелтевшей простыней, лежало нечто. Не человек. Тень человека. Это был он? Тот самый? Мой взгляд скользнул по фигуре, и мозг отказывался складывать картинку. Где тот краснолицый, орущий мужик, что заставлял трепетать стены? Где эти руки, что могли так больно схватить? Передо мной лежал скелет, обтянутый желтой, восковой кожей. Крайнее, безобразное истощение. Щеки провалились, обнажая скулы, ключицы выпирали из-под майки острыми углами. Его лицо, шея, открытые руки — все было насыщенного, желтого цвета. Такого ядовитого, будто его раскрасили изнутри. Белки прикрытых глаз, мелькнувшие под полуопущенными веками, были яично-желтыми. Но самое ужасное — это был живот. Огромный, неестественно раздутый, туго натянутый, как барабан. Он лежал на нем горой, контрастируя с высохшими руками и ногами. Ногам тоже досталось. Они были отечными, распухшими, как надутые подушки. От него веяло сладковато-гнилостным запахом смерти, смешанным с лекарствами и чем-то кислым. Он не шевелился. Только тихий, хриплый, прерывистый звук вырывался из его горла с каждым редким, затрудненным вдохом. Каждый вдох давался ему с мукой. Мать засуетилась рядом, поправляя простыню. — Спит, бедненький… Почти все время спит. Иногда вскрикнет что-то невнятное, не разберешь… — ее голос дрожал. Я стояла и смотрела на это существо. На того монстра, который больше не мог поднять на меня руку. Не мог издать ни звука. Он был абсолютно беспомощен. И в этом не было никакого торжества. Была только леденящая, всепоглощающая пустота. Он не выглядел тем, кто сломал мне жизнь. Он выглядел как жертва. Жертва собственного разложения. Я стояла и смотрела на это дышащее тело, на эту оболочку, из которой почти ушла жизнь. И странная, леденящая мысль пришла мне в голову. Вот он, твой монстр. Не тот, что кричал, избивал и насиловал. А этот — тихий, желтый, разваливающийся на части. Он умирал не героем и не злодеем. Он умирал жалко. Глупо. Нелепо. От собственной слабости. И вся моя ненависть, годами копившаяся, сжатая в тугой, раскаленный шар, вдруг повисла в воздухе… и растаяла. Не потому, что я простила. Простить такое нельзя. А потому, что не на кого было её излить. Ненавидеть можно того, кто силён. Кто представляет угрозу. Кто может ответить. А это… это было просто биологическое явление. Запущенный процесс распада. Ненавидеть его было все равно что ненавидеть грозу или гниющий плод. Он не «получил по заслугам». Небеса не покарали его. Он просто совершил обычную, бытовую ошибку — пил слишком много и слишком долго. И его тело, такое же человеческое, как у всех, не выдержало. Его боль и его смерть не были искуплением. Они были… бессмысленны. Как и всё, что он делал при жизни. Я потратила столько сил, чтобы бояться его. Чтобы ненавидеть. А он просто тихо угасал в своей нищете и забвении. И в этом была главная насмешка. Я дала ему власть над собой. Власть страха. А он был всего лишь слабым, больным человеком, который не мог справиться даже с самим собой.