Энтропонетика — это наука, изучающая Серость. Серость — вещество, занимающее 72% поверхности Элизиума. Серость не имеет выраженного внешнего вида. Она ахроматична, лишена запаха. Ее часто называют "врагом жизни и материи". Серость трудно описать и измерить, поскольку это нечто, не обладающее обычными свойствами материи. Внутри серости перестают работать законы физики, лингвистики, биологии, математики, и даже истории. Серость постоянно расширяется с неизвестной скоростью, в неизвестном направлении.
Точное происхождение Серости неизвестно. Логические позитивисты утверждают, что Серость происходит из очагов антиматерии, способной навредить только психическому здоровью, из-за сильной потери чувствительности разума. Диалектические материалисты, с другой стороны, говорят, что он состоит из существующей информации или проявлений прошлого.
В “Пьяной яме” по средам обычно пусто. Если прийти сюда в пятницу, минуя обшарпанный корпус общежития Ревашольского университета, еще на подходе можно почуять запах табака, дешевого пива и “Красного командора” – сиропа со спиртом, слегка напоминающего на вкус вино, услышать, как пронзительно воют гитары каких-нибудь “Синих собак” или “Тридцати трех гвардейцев Мазова”. Но по средам здесь тихо. Андрей проходит по липкому – будто бы его даже не пытаются оттирать от пролитых напитков – полу к барной стойке, обводит взглядом посетителей: сонный мужичок, кажется, из портового района, не пойми как здесь оказавшийся, хорохорится перед девчонкой в короткой юбке. Волосы у нее рыжие, неровные, будто бы швейными ножницами обкромсанные. Не шлюха, шлюхам здесь ловить нечего, студентка на отходах. Андрей помнит, каково это – пара дней на спидах перед экзаменом, а потом – в “Яму”, пытаться смыть вязкое мерзкое чувство пустоты, праздновать сдачу, заливать пойлом “неуд”. Девчонка невпопад кивает словам мужичка, бросает беглый взгляд на Андрея, будто бы в надежде, что он спасет ее от назойливого внимания. Андрей делает вид, что не замечает. Он садится – скорее падает – за щербатую стойку, тут же вмазывается локтем во что-то клейкое. Его куртка уже повидала мир, повидала “Яму”, так что он невозмутимо отдирает локоть, бросает взгляд на одинокого бармена, который со скучающим видом курит “Астру” и наблюдает за вялым диалогом девчонки и мужичка. Юноша, не отворачивая головы от посетителей, прикусывает сигарету, протирает сомнительного качества тряпкой стойку. Чище от этого она явно не становится. – Пиво, – успевает бросить ему Андрей. – Пилзнер. И шот покрепче. – Как думаешь, – бармен перехватывает сигарету тонкими длинными пальцами, никак не реагируя на его заказ, – они поебутся сегодня или нет? Андрей пожимает плечами, и юноша тушит сигарету в удивительно чистой, почти блестящей пепельнице, и начинает сцеживать с крана пиво. Андрей не помнит, видел ли он раньше этого бармена, худого, лохматого, в слишком белой для этого места рубашке с темными – в полутьме не разобрать цвета – пуговицами, но он много чего не помнит. Когда занимаешься энтропонетикой, привыкаешь к тому, что повседневная жизнь становится зыбкой и нереальной. Неотличимой от сна на исследовательском аэростате. Кажется, будто вот-вот распахнешь глаза в каюте, в тусклом свете ламп, посреди оборудования, дневников – и густого “ничто” за бортом – и останется только гадать, привиделось ли тебе прошлое, настоящее или будущее. Твое ли или чужое. Андрей подхватывает стакан с невесомой шапочкой пены, едва бармен ставит его на стойку. Делает пару глотков, глядя, как юноша наливает в крохотную рюмочку мутную жидкость из небольшой пузатой бутылки, покрытой серебристой морозной взвесью. – Водка? – спрашивает он. – Выглядит, как будто ты в нее пепла насыпал. Бармен смотрит на него не то с жалостью, не то с осуждением. – Серость, – коротко отвечает он. Андрей опрокидывает в себя пресно-горький шот. Проснись, думает он, проснись-проснись-проснись. Ты работаешь в Серости. Ты живешь в Серости. Ты пьешь Серость. Зачем он здесь? Чтобы вспомнить то, что не уверен, что знал? Чтобы забыть то, чего не знал никогда? Чтобы просто напиться до отключки? Ему уже не двадцать, и его жалование позволяет ему пойти с коллегами в “Розу Изолы” или “Толстого Тома”, где вино на вкус похоже на вино, есть неплохой коньяк из Оранье… Только ноги сами несут его в грязь и чад “Ямы”. Андрей вытаскивает сигарету из своей пачки, пачку кладет перед собой. Бармен молча ставит перед ним пепельницу, прикуривает ему от спички. Запах диоксида серы на миг перекрывает невесомый аромат – чего-то? Юноша, кажется, прикуривал ему не из вежливости, а чтобы стащить сигарету из его пачки. Когда спичечный дым рассеивается, он отстраняется, и Андрей не успевает разобрать, чем от него пахнет. Табачный чад перекрывает все. Серые клубы поднимаются наверх, к неоново-рыжему свету. В нем почти не видно плесени и копоти на желто-буром потолке. Юноша будто бы задумывается на миг, снова достает пузатый бутылек и еще одну рюмку. Разливает серое пойло, себе и Андрею. Пьют, не чокаясь. – Ты не помнишь? – говорит бармен, отставляя стопку. – Ты придумал эту дрянь. Месяц назад где-то. Кроме тебя ее никто не пьет. Ты сказал всегда держать ее в холодильнике, типа, будешь платить вдвойне за этот шот. Андрей молча достает бумажник, кладет купюру на столешницу. – Ты ничего не помнишь, – будто бы сам себе отвечает юноша и отворачивается, затягиваясь. Андрей рассматривает его профиль: чуть курносый нос, пухлые губы, поджатые в кривой гримасе, не то недовольной, не то насмешливой. Непослушные вьющиеся волосы, похожие на гнездо. Острые скулы и тонкая шея. Синяки под глазами, цвета которых в этом освещении не разобрать. Худые руки ловко открывают кран и наливают девчонке и мужичку еще по стакану пива. Он не помнит. Не помнить так легко, когда ты работаешь энтропонетиком. Андрею около двадцати пяти, когда он снова в очередной раз пришел в “Яму” – потому что ноги сами принесли туда. Он не хотел туда, не хотел пить, но вот он стоял перед знакомой до боли барной стойкой и шептал кому-то, так тихо, что не слышал сам себя, что не помнит, где его дом. “Красный командор” который как-то оказался в его руках, на вкус такой, будто его кто-то пил до него, а потом вернул обратно в стакан. Блевотно, короче. Галстук душил. Это был его первый вылет, кажется. Первые три дня среди абсолютного ничто. – У меня вообще есть дом? – шептал он. – У меня вообще есть я? И кто-то, кто расслышал его растворенный Серостью голос, мягко подхватил его под локоть, вывел на улицу, в холодную октябрьскую мглу, обхватил лицо ладонями. Выдыхал ментолово-травянистым запахом и шептал в ответ про энтропонетику, про его дом, про то, что с рассветом они до него дойдут и лягут спать. – Все хорошо, – повторял кто-то. – Все в порядке, я здесь, ты здесь, все хорошо. Помнишь – Nulla sarà cambiato della luce, сolori come grigio e marrone? И память зацепилась за эти строки, и губы сами начали выводить распевный мотив – Tutti stampati uno sull’altro, trovai un vuoto, una macchia bianca, и казалось, что Серость перестала разрывать его легкие и сердце изнутри, и в мир вернулись краски, и кто-то прижимал его к себе, гладил по голове, пока он рыдал от переполняющих его, такого пустого минуту назад, эмоций. У этого кого-то нет лица, у его голоса нет цвета, у его прикосновений нет тепла. Андрей не уверен, что этот кто-то вообще когда-либо существовал. Может быть, он только будет существовать. Может быть, он умер много лет назад. Он допивает пиво, вытаскивает еще несколько реалов из кошелька. – Если они и поебутся, – кивает в сторону парочки, – то только если он напоит ее основательно. И не здесь. Бармен оценивающе склоняет голову. Сигарета в его пальцах почти стлела, еще чуть-чуть – и обожжет пальцы. – Пожалуй, да. Но домой не поведет. Скорее в мотель через пару кварталов. Андрей не помнит, как называется тот мотель. Но помнит тонкие, будто из картона, стены, за которыми слышны чьи-то стоны и вздохи, промятый матрас на скрипучей кровати, багряную сладко-липкую лужицу под винной бутылкой на полу. Помнит дыхание на ухо, чужую нежную кожу под пальцами, по спине и вниз, голова кружится не то от возбуждения, не то от количества выпитого. За мутным грязным стеклом с заклеенной газетой трещиной брезжит рассвет. Кто-то, с кем он пришел сюда, шептал ему на ухо, какой Андрей красивый в серо-розовом свете, шепот перетекал на шею, еще ниже, щекотно ласкал живот и бок, меркнул в его собственных стонах. Помнит, как потом лежали на смятых тонких простынях, и пальцы выводили круги по чьему-то еще разгоряченному худому телу, и губы касались острого бледного плеча. Тихо смеялись о чем-то. Разве может такая ночь стоить всего пару десятков реалов за вино и комнату? “У воспоминаний и эмоций нет цены” – ответил ему кто-то, целуя в висок. По таким меркам Андрей – самый жалкий нищий во всем Ревашоле. Наверное, ноги сами несут его сюда, в эту грязь и спертый от дыма и чужого дыхания воздух, потому что этот кто-то тоже был завсегдатаем “Ямы”. Кто-то, с кем Андрей делил стакан пива, бутылку вина, постель, мечты завести кота, обжигающий крепкий кофе по утрам, сквозняк по босым ногам, сигарету на двоих, новостные сводки из газет, сплетни о коллегах. Кто-то, кто знал, где его дом. Кто-то, кто знал, что его в любой момент могут забыть. Он встает из-за стойки, направляется в туалет. Грязная лампочка без плафона на длинном проводе противно мигает. Андрей чувствует себя слишком трезвым для этого отвратительно тягучего, вязкого вечера. Кафельная плитка туалета и некогда белые перегородки исписаны и изрисованы маркерами и красками всех цветов. “Крас был прав”. “Лаура – блядь”. “К и А” в криво нарисованном сердечке.“Я трахнул серость” – и мелкая приписка другим почерком внизу – “Теперь твой член еще меньше?”. Он помнит, как кто-то бесцеремонно расталкивал толпу, спиной вперед отступая в сторону туалета, не разрывая поцелуя. Помнит, как жадно кусал мягкие губы, как какая-то девчонка в армейских ботинках, вереща, что она хочет ссать, пыталась выбить дверь в женский туалет, из-за которой доносились недвусмысленные стоны. Здесь, в коридорчике, они заглушали надрывно-неистовый блюз из основного зала. Кто-то усмехнулся Андрею в губы, и он сам тоже не выдержал, рассмеялся, пока его заталкивали в дальнюю кабинку мужского, с плохо закрывающейся косой дверцей, вжимали в стену, которую в иных обстоятельствах Андрей не решился бы потрогать даже в перчатках, покрывали поцелуями скулы и шею. Кто-то прошептал ему в ключицы “какой же ты красивый, просто пиздец”, пока Андрей дрожащими от возбуждения руками расстегивал ремень на чьих-то брюках, выпускал рубашку. Захлебываясь страстью, он отвечал кому-то “не красивее, чем ты”, прижимался бедрами к бедрам, по-животному, по-живому. “Я мог умереть вчера, ты знаешь, аэростат чуть не разбился”. “Заткнись, не смей такое гово-” – и Андрей послушно заткнулся, прильнув к чьему-то рту. Кто-то не против, его ногти царапали спину под рубашкой Андрея, руки спускались ниже, спускали с него брюки, он спустил кому-то в рот, аэростаты всегда спускались-спускаются-будут спускаться успешно. Из кабинки они вышли одетые, но растрепанные. Кто-то окликнул все еще безуспешно оккупирующую женский туалет девчонку, махнул рукой назад – “в мужском свободно”, та показала им с Андреем средний палец. Их смех тонул в их поцелуях. Когда Андрей возвращается, на барной стойке перед ним стоит еще один стакан пива и полная стопка. – Что там вообще намешано? – спрашивает он у бармена. – Это у тебя надо спросить. – Не надо. Из меня плохой рассказчик. Я энтропонетик. Я, – Андрей покачивает рукой над барной стойкой, – возможно не существую. Возможно, ты не существуешь. Не существовали. Не будет существовать. Юноша показывает ему на рюмку. – Я знаю, – говорит он, дождавшись, пока Андрей опрокинет в себя серости. – Ты рассказывал. – Что еще я рассказывал? Высыпает еще горстку реалов на стол. Жестом, чтобы не перебивать бармена, показывает на него, мол, налей себе тоже. – Про аэростаты. Про Серость. Про небытие. Про то, как вы выпускали туда птиц – и потом старались вспомнить, что это были за птицы. Пришли к выводу, что, возможно, никого вы не выпускали, потому что Долорианский парадокс или как-то так. – Похоже на меня. Бармен пожимает плечами и закуривает. Андрей замечает, что он не сильно моложе его самого, может, даже чуть старше. – Мы на работе ведем дневники. Протоколируем все во время экспедиций, после них. Про тех птиц тоже писали. Только это не помогает ни черта. Записи исчезают. Люди стираются из памяти. Ты не помнишь человека, а он не помнит тебя, и в ваших дневниках нет никаких упоминаний о вас. Когда-нибудь я приду на работу – а меня не пустят в лабораторию, потому что у них нет никаких сведений о том, что я когда-то там числился. И я останусь без работы, без воспоминаний, просто тень, не существовавшая ни в чьей жизни. Обрывок сна, подслушанного разговора, давно прожитый непримечательный день. – Паршиво, – соглашается юноша. – Почему ты вообще решил этим заниматься? Теперь очередь Андрея пожимать плечами. Виновато улыбаться: – Не помню. Бармен смотрит на него теперь уже с неприкрытой жалостью. Как на калеку. – Может быть, – добавляет Андрей, – думал, что это интересно. Может быть меня манили аэростаты, а в пилоты не брали. Может быть мне нравилась концепция Серости, ее притягательная необъяснимость, и я надеялся стать тем самым великим ученым, который раскроет ее загадку? Не знаю. – Водка, травяная настойка “Граадский сумрак”, настаивать на табачном дыму от красной “Астры”, – внезапно говорит юноша, и Андрей не сразу понимает, что это рецепт “серости”. – Не знаю, как ты до этого дошел. Я не настаивал на сигаретах, но, думаю, смешать с дымом можно и уже при употреблении. Я бы спросил, как ты это придумал, но, догадываюсь, что ты ответишь – очередное не помню, не знаю. Пока Андрей теряется, думает, что ответить бармену, так чертовски точно угадавшему, что он хотел сказать, тот отворачивается, чтобы налить пива заметно повеселевшей девчонке. Андрей гипнотизирует пузырьки в своем стакане. Гипнотизирует тлеющий кончик сигареты, полоска белого между пожелтевшими от никотина пальцами, оканчивающаяся красным огоньком. Он же помнит что-то на самом деле. Помнит кого-то. Может быть, этот кто-то тоже помнит его – только они никак не пересекутся, а едва увидятся – и воспоминания вернутся. Как в дурацких дешевых романах. – Я ищу кого-то, – признается он то ли наполовину пустому стакану, то ли бармену. – Может быть он тоже меня ищет. – Кого? – спрашивает юноша, стряхивая звенящие монетки в кассу. – А, впрочем, можешь не отвечать. – Я помню что-то, – Андрей проглатывает очередное “не знаю”. – Как обрывки сна. Фигуру без лица. Прикосновения без ощущения кожи под пальцами. Запах, который выветривается, едва коснувшись носа. Голос без тембра, как внутренний – вроде и слышишь, но описать не можешь. Я пытаюсь схватиться за эти обрывки воспоминаний – но они утекают от меня, как туман сквозь пальцы. Может быть, он мне приснился. Может быть, я снюсь ему прямо сейчас. Бармен качает лохматой головой: – Тебе может кофе сделать? Андрей устало прикладывается на барную стойку – на локоть. – Если бы последствия воздействия Серости лечил кофе – жить было бы сильно проще. Но да, сделай. Завтра у меня выходной, но спать нет никакого желания. Последние несколько лет ему снятся кошмары. Он бы мог легко стряхнуть с себя дурные сны, как дворняга стряхивает воду, если бы они были обычными: с чудовищами из книг и журналов-комиксов, которые он читал в детстве, с темнотой и попытками убежать от чего-то неизведанного, да даже банальные экзамены или публичные выступления, которые регулярно снятся его коллегам, были бы лучше, чем то ничто, в котором нет ни звуков, ни цветов, ни мыслей, ни ощущения тела. Только он – и его сознание посреди серого небытия. Он не барахтается в нем, потому что у него нет тела, не кричит, потому что у него нет голоса, только пытается проснуться – минуты или часы или годы или столетия. Просыпаясь, он тянется инстинктивно к другой стороне кровати, в какой-то тупой надежде прижаться к кому-то, ощутить, как мерно поднимается и опускается его грудь в такт дыханию, почувствовать, какой он теплый. Услышать сонный голос – “опять приснилось? иди сюда” – и размеренный мотив Вольта до Мар, превратившегося в своеобразную колыбельную. Каждую ночь он натыкается на пустоту, холодный матрас, тишину. Зарывается лицом в подушку, потому что запах чистого белья, конечно, не сравнится с запахом кожи и мятного лосьона для бритья, но все же лучше, чем отсутствие запаха. Одними губами шелестит: che bella giornata, che bel tempo… Ma sentii la rotativa. За обжигающим теплом кофе скрывает свою паршивость. Бармен бесцеремонно вытаскивает еще одну сигарету из изрядно опустевшей пачки. – Мы познакомились здесь, наверное. Скорее всего. Может быть, ты даже его видел, если ты давно здесь работаешь – ну или если он все еще приходит в “Яму”. Я бы описал его тебе, если бы помнил. Может, мы уже пересекались с ним недавно – но и он мог меня забыть. Или не захотеть узнавать. Андрей закуривает от любезно подставленной спички. – Я попал в инцидент полгода назад, – признается он. – Проблема с навигационной системой аэростата, отклонение от курса. Блуждали в Серости на два дня дольше положенного. Чудом вернулись. Один, не помню, как зовут, сошел с ума – страшное дело, не узнавал никого, не говорил – только смотрел в одну точку и что-то шептал. И мы тоже не можем его вспомнить. Не знаю, что с ним сейчас. Так что я еще легко отделался. – В Серости не только ты забываешь, но и тебя? – интересуется юноша, как будто бы впервые за вечер ухватившись за интересную тему. – Серость уничтожает информацию. Внутри тебя и про тебя. Андрей морщится, вспоминая, как Серость бесплотной змеей заползала в легкие через ноздри и глотку, как наполняла желудок, текла по капиллярам. Не холодная и не горячая, не горькая и не соленая, как морская вода, не легкая и не тяжелая. Как он лежал на полу каюты, стараясь напевать Вольта до Мара – и слова утекали из памяти. Рядом кричали. Потом он понял, что лежит в медицинском кабинете лаборатории, и кричит он сам – от того, что хлынули в мозг образы, цвета, вкус крови из искусанных щек, ощущения чьих-то рук на своих. Холодный катетер в вене. Теплые соленые слезы – то ли свои, то ли чьи-то. “Я ждал тебя, я думал, что ты не вернешься, я думал, что тебя больше нет” – чей-то голос. – Когда у аэростата отказал один из двигателей, и мы совершали аварийную посадку – было страшнее, – говорит он вслух. То же самое он, кажется, говорил кому-то, лежа на кушетке. Оба раза он врал. – А я думал, у ученых скучная работа, – замечает бармен. – У меня очень интересная работа. И опасная. Если это моя работа и мои воспоминания, конечно. Юноша смотрит на него непонимающе. – Серость и на такое способна? – Я видел чужие жизни во время некоторых полетов. Разговаривал с кем-то из прошлого, времен гражданской войны, слышал звуки снарядов, которыми обстреливали Мартинез. Мне снилось, что я женат и у меня есть дочь, и я работаю на заводе рыбных консервов – и я бы поверил, если бы не был столь уверен, что не могу жениться, потому что, ну… – По тебе видно, – кивает бармен, – что ты не из тех, кто женится. Скорее выходит замуж. Андрей достаточно пьян, достаточно уставший, чтобы не обижаться. – И я иногда думаю, – продолжает он, – может быть, я просто случайно забрел куда-то не туда, зашел в Серость, и придумал себе всю свою жизнь. Даже родных не осталось, чтобы спросить. Единственное подтверждение – бумажки на работе. Но и им веры нет. – Тебе надо было не в энтропонетики идти, а в философы. – На пенсии займусь, – почти не кривя душой соглашается Андрей. Не добавляет так просившееся “если доживу”. – Плесни нам еще серости? – Для небытия и полного ничто у этой мерзости все-таки слишком яркий вкус, – замечает юноша, отставляя рюмку в сторону. Делает глоток кофе из своей чашки. – Поверь, ты не хочешь знать, каково это – ощутить настоящую Серость. – Наверное, когда-нибудь я это испытаю. Если захочу умереть, – признается бармен, и впервые за вечер Андрей видит, как с его лица сползает маска равнодушия, обнажая что-то искреннее, – пойду в Серость. Чтобы просто исчезнуть, без боли и мучений. Перестать существовать. Я читал, что некоторые животные так делают. У меня, кажется, был старый кот – не помню, как звали, даже цвета не помню. Он пропал в один день. – Видишь, – пристально смотрит на него Андрей, – у тебя тоже есть твои “не помню, не знаю”. Серость поглотила твоего кота. Уйдешь в нее – про тебя никто не вспомнит. – Было бы кому вспоминать, – еле слышно отвечает юноша и отворачивается. Андрей тоже отводит взгляд и допивает пару последних глотков пива. После первого вылета кто-то действительно отвел его домой – значит, они уже были вместе какое-то время. Андрей помнит, как расстегивал пуговицы на чьей-то рубашке – не потому что они планировали заниматься сексом, просто чтобы занять чем-то руки. Чтобы убедиться, что он помнит, как это делается. Красные пуговицы на белой рубашке – как кровь на снегу. К концу ночи она пахла не мятой и горькими травами, а табаком и потом. Андрея это не смущало. Кто-то обнимал его –“у тебя есть дом, все хорошо. У тебя есть я” – и он цеплялся за эти слова, как за спасательный круг. И все равно, даже устроившись в кровати в теплых объятиях, закрыв глаза, видел серое ничто. “Там ничего нет”, повторял он, “там есть все”. Теплые худые руки прижимали его крепче к себе. “Я забыл, что у меня есть дом. Что если я забуду, что у меня есть ты?” Тихое “не забудешь” в ответ. Андрей действительно не забыл, только, как в старой шутке про коммунистического командира и его адъютанта, есть нюанс. К горлу подступает ком, не от выпивки – алкоголь уже давно не берет его – но от накативших чувств. Выплескивать их на бармена по второму кругу не хочется, так что Андрей оставляет на барной стойке купюру и пачку “Астры” с парой последних сигарет – на чай – и направляется к выходу. Он помнит, где его пустой дом, его холодная постель. Помнит, что дверь открывается ключами, и как расстегивать пуговицы на рубашке. Помнит, что у него был кто-то – только он не помнит, кто.
***
В “Пьяной Яме” по вторникам непривычно пусто, но Андрей и не ищет сейчас ни музыки, ни шума, ни разговоров. Его текущего жалованья с надбавкой за вредность работы и производственные ментальные травмы хватило бы и на место поприличнее, но ноги сами приносят его сюда, в это крохотное студенческое заведение, за годы работы заросшее грязью, залитое алкоголем. Позавчера Андрею снова пришлось вылетать в Серость – подменить коллегу, всего на день, но все же. После контакта с ничем его тянет залить остаточную пустоту внутри дешевым пойлом. За барной стойкой – молодой бармен, его ровесник. Андрей не помнит, был ли он тут раньше. Его рубашка с темными – цвета в тусклом свете не разобрать – пуговицами слишком белоснежная для этого дрянного заведения. – Пиво, – говорит Андрей. – Пилзнер. И шот покрепче. Кладет на стойку, покрытую уже годами не оттирающимся слоем чего-то липкого, купюру и пачку сигарет. Рассматривает бармена, пока он сцеживает пиво в стакан: вьющиеся русые волосы, пухлые мягкие губы, тонкие пальцы закручивают вентиль крана. В пару рюмок он наливает дымчато-серый напиток. – Водка? – интересуется Андрей, рассматривая мутный осадок. – Серость. Ты пару месяцев назад придумал смешать с водкой Граадскую настойку. Настаивать на дыму красной “Астры”, но можно и просто закурить. – Я не помню, – виновато улыбается Андрей. – Я энтропонетик. Изучаю Серость. Только вернулся из очередной экспедиции – небольшой, но достаточной для моей памяти. Пьют, не чокаясь. Андрей достает сигарету из пачки, бармен наклоняется к нему, чиркает спичкой. Не жест вежливости – он бесцеремонно стреляет его “Астру”. Пока юноша прикуривает от ярко-желтого огонька, пока не разлился в воздухе запах диоксида серы, Андрей улавливает легкий ментоловый аромат. Мята и горькие травы, если быть точнее. Это сочетание кажется Андрею знакомым. Он никак не может вспомнить, почему.