Часть 1
23 ноября 2025 г., 12:58
Комиссару Елисееву и атаману Крюкову обоим бывает нестерпимо досадно, когда думают они друг о друге — враг о враге.
Елисееву досадно, что Крюков такая падлюка — а ему всё равно хочется быть с ним нежным. Знает комиссар, что никогда тому не бывать, не даст он волю слабости — но гложет его желание, прям аж в горле щемит. Вот и думает, как в иной судьбе случиться бы могло, где не было бы меж ними пропасти ещё с материнской утробы. Приласкать ему охота змеёныша Борьку, любимым его чаем напоить, да так чтоб целый самовар стоял, пастила да баранки — и, конечно же, добрая горка сахару на резной ложечке. Смотрел бы комиссар — нет, не комиссар, Серёжа — Серёжа смотрел бы, как Борька сладости уплетает за обе свои впалые щеки да длинным носом в чашку ныряет. Смотрел бы и ласковое что-нибудь говорил, почти как мать, умиленно наблюдающая за восстановившим аппетит чадом. А Борька бы смущался и прятал конфуз за мелкими смешками и очередной баранкой. Ест купчонок за троих — и как это только он такой худой? А впрочем тем он Серёже и нравится, что непохож на твоего обычного купчонка. И худоба у него не болезненная, без несуразности — гибкий он, сильный и ладный, как уличный кот. После чая тоже бы приласкал Елисеев своего кота-змеёныша, уже не сахаром да сушками, но нежным объятием в теплой постели. Целовал бы — в щеки, лоб, веки — пока не уснул бы у него под боком разморенный Борька, и лицо его, обыкновенно острое, смягчилось бы, стало бы почти детским в своей безмятежности.
Нет, думает Елисеев, отгоняя наваждение, не суждено нам безмятежности. Только стойкость, только борьба. Беспощадность к врагам — завет. А кто враг, если не Крюков? Атаман — хитрая змеюка, которую никак нельзя пригреть груди.
...А досада всё щемит.
Думает и Крюков о враге своём заклятом частенько — темные мысли у него в голове разливаются, да тоже досадой о несбыточном ёкает.
Презирает атаман комиссара — или только знает, что надо презирать? Что судьбой ему написано охотиться на Елисеева и ему подобных, чтобы вырвать из их лап то, что по праву принадлежит Крюкову. Что нужно поставить комиссара на колени и заставить просить милости, каяться в прегрешениях против Господом завещанного мирского уклада. Нужно именно так, но всякий раз, что в мыслях всплывает образ Елисеева, до тошноты червоточит Крюкова темное желание самому на колени пасть перед его богатырской осанкой, отдаться на милость широким рабочим рукам. Стать бы тростинкой в водовороте его грубой, пролетарской ярости, покорно сносить унижения и пощёчины...Хотя нет, комиссар пощёчинами кормить не будет, сочтет небось, что это удел хилых дворянчиков и расплывшихся буржуев. Нет, комиссар будет бить кулаком, неспешно и добротно, думает Крюков, и страшно и сладко становится ему от этой мысли, и будто уже сейчас ощущает он привкус крови во рту. А может, захотел бы Елисеев установить свою победу самым прямым и унизительным способом — насильно им возобладать? Чернь особенно любит этот грубый акт как инструмент превосходства над врагом. И пускай комиссар обыкновенно спокоен, и даже в бою едва ли начинают сверкать его глаза — темное желание в душе Крюкова верит, что должен, должен и в Елисееве быть этот зверь. Зверь, которому мало повергнуть противника, но нужно наиболее гнусным образом надругаться над ним. И мерещится Крюкову, как в его окровавленный рот проталкивает Елисеев свой срам, воздуху не даёт, а дальше и вовсе по-животному, всем тяжелым своим телом в пол вжимает да по-собачьи приходует, широкой ладонью атаманов рот зажимая. Мерзко об этом обо всем Крюкову думать — или только знает, что должно быть мерзко? И досадно, что всё равно без продыху мысли эти лезут, роятся, разжигают самое чертовское в глубине. Или не потому досадно? А потому, что знает Крюков — никогда этому не случиться? И не потому, что сам он не дастся на то, но по вине самого комиссара. Не станет Елисеев долго упиваться своей победой, а сразу пристрелит как собаку. Вот и выходит, что и Крюкову никак нельзя поддаваться.
...А всё-таки досадно.