Продолжаю

PG-13
Завершён
40
soulful ginger бета
Размер:
11 страниц, 4 140 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
40 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник

Пытаться выжить интереснее, чем жить

Настройки
Примечания:

***

Ты уже уходил однажды,

И ничего потом не случилось:

Всё оставалось таким же неважным,

И сердце не торопилось.

На этот раз Дима не покинул его дом, красноречиво хлопнув дверью. Дима вырос: Дима приготовил последний завтрак, собрал свои пожитки и тихо закрыл дверь, не потревожив чужой сон. Зияющая в груди дыра, дурное, кинувшее в озноб предчувствие вырвало из сна. Было необязательным Антону раскрывать глаза, чтобы почувствовать и понять — Дима не развалился рядом, дремля до нездорового поверхностно. Димы здесь не было: прохлада сбоку, уже переставшая быть обыденной, являлась тому свидетельством; отсутствие поверхностного дыхания куда-то в шею — очевидным признаком. Дима редко просыпался первым, потому что организм — истощённый бессонными ночами — не упускал возможность компенсировать недостаток. Дима — первокурсник с собачьей преданностью в глазах, часто пускал на подушку слюни, наутро в ненужное оправдание ругаясь на грязный воздух Москвы и оттого забитый нос; умилительно трепетал густыми ресницами во сне, иногда вяло перекатываясь на другой бок. Дима — восемнадцатилетка с сияющей южным солнцем улыбкой, всегда обнимал по-собственнически цепко, всегда утыкался носом куда-то в Антонову щёку, без страха разделяя дыхание. Дима — выпускник, взятый под крыло Антона с пустым взглядом и отросшими патлами, казалось, никак не находил минуты без напряжения, не достигая покоя даже во сне: наблюдав перед глазами не первый кошмар, он сводил подрагивающие брови, сжимал челюсть и лепетал какой-то несвязный бред — просыпаться от жалкого скулежа и панических метаний из стороны в сторону стало чем-то привычным. Дима — доживший до двадцати двух, всегда избегал долгого зрительного контакта; всегда, когда мог, устраивался где-то с краю — так, чтобы не тронули случайно. В прихожей, кроме собственной пары резиновых тапочек — на короткую дорогу до магазина и от него — больше ничего. Наивно, но Антон хотел верить, что Побрацкий, устроившись на диване и вытянув ноги на журнальный столик, изредка постукивал вилкой о тарелку, пережёвывая на скорую руку приготовленный завтрак. А потрёпаные кроссовки Дима, спустя десяток просьб, просто закинул в обувной шкафчик. В него Звёздочкин не заглянул — не хотел до упора, пока ещё не прошёл на кухню. И он почти не удивился приоткрытому на проветривание окну и совершенно пустому дивану. Чистая кухня и никакого чужеродного запаха говорившего о том, что здесь был кто-то помимо Антона. Стикер, прикреплённый к холодильнику на магнитик: "Контейнер с едой в холодильнике". Без подписи. Без прощаний — сухая забота напоследок. И Антон, повернув голову к входной двери, внезапно увидел юного Диму. Диму с выбившимися из низкого хвоста пушистыми волосами, ещё не побледневшими на лице веснушками и растёртой кожей у заплаканных глаз; Диму, сквозь зубы цедившего проклятья; Диму, который впервые выстрелил в него взглядом не шутливой, не наигранной — внушающей обиды. "Ты обманул меня", — повторявшаяся в тот день из раза в раз фраза всплыла так режуще чётко, что на миг Антону показалось, будто с неровным дыханием Димы сравнялось его сердцебиение. Звёздочкин сделал к Побрацкому шаг. Желание изменить произошедшее перекрыло всякое понимание: это не тот Дима. Димы нет. Дима ушёл, только в этот раз ни о чём не сказав. Образ прошлых лет затух, а крик, срывавшийся на плач, только что разрывавший барабанные перепонки, отдавался эхом, стукался о стенки черепной коробки. Антон завис на одной точке где-то в районе дверного глазка. Позже — на забытой Димой дублёнке. — Ты смущаешь, — ласково уведомил Звёздочкин, столкнувшись с Димой взглядом. Дима стушевался, изумлённо свесив челюсть: из всех реакций на мнимую опасность сработала лишь "замри", и Антон, сдерживая смех, с переменным успехом удерживал уголки губ — честно не хотел обидеть. Побрацкий, резко пришедши в себя, уже приготовил ответную колкость, но нелепо подавился слюной и закашлялся в кулак. Отмахнулся от помощи хохочащего до слёз Звёздочкина и понял, что сил злиться у него нет — отдышавшись, свёл всё к шутке: — Ни похвалы, ни поцелуя шеф-повару, — Дима, звучно цокнув, театрально закатил глаза. — Готовь потом для звёзд универа — у них это как должное. — Что-что, говоришь, шеф-повару? — Хитрый прищур, взгляд изучающий, пронизавший насквозь. Дима потерял хватку, смутился так, что впервые от вырвавшихся слов настолько сильно разгорелись щёки. Он растёр их прохладными костяшками пальцев, упорно не обращая — сколько Антон ни старался заглянуть ему в лицо — внимания на попытки это самое внимание заполучить. Поэтому Звёздочкин подействовал быстро, пока Побрацкий не успел отразить атаку: соскочил с места и заключил Диму в удушающие объятия. Побрацкий в чужих руках брыкался первые несколько секунд. Антон, хихикая на его недовольство, напоминал игривого щенка, склоня голову набок. Мягко очертил пальцем линию скулы и поддёрнул Димин подбородок. Тот сощурился, и последующий мат не проговорил — перебитый, охотно поддался настойчивому поцелую.

***

И проходящие троллейбусы мимо

Меня в себе не узнавали.

Все говорили: «Была любима…»,

Но, видимо, это едва ли…

Нежность оказалась фальшью. Заинтересованность во внимательном взгляде — частью одной несложной задачи: очаровать первокурсника и выиграть спор. Дело азарта, дело в лишнем подтверждении в том, что обаяние по-прежнему вскручивает голову, что отточенный годами образ влечёт и манит. Идиотская шутка. "Ты всё слишком серьёзно воспринял, Дима". Побрацкий помнил дотошно хорошо то равнодушие, которым смотрят на незнакомцев. Почему-то, широко махав руками в жестах, пытался расплавить обжигающий лёд в тёплом медовом, знав, что всё это — тщетно, что неблагодарное это дело. Говорил, что так люди не поступают: так поступают только что ни на есть хладнокровные животные, неспособные встать на место другого. Отсутствие всякой ответной реакции побуждало к драке — может до Антона бы хоть так дошло? Дима хотел поднять руку. Хотел тоже позабыть о всякой человечности, но… почему-то не нашёл в себе сил. Разревелся. Убежал, не оборачиваясь назад — в этом, собственно, не было необходимости. Дима знал, что его и не подумают догнать. Не подумают хотя бы оправдание сочинить, хотя бы наплести витиеватую речь о том, что план вышел из под контроля, что это Дима его в конечном счёте очаровал и теперь они связаны вместе до конца их бестолковой жизни. Конечно. Побрацкий, сидя на троллейбусной остановке, задыхался в рыданиях. Лучи апрельского солнца пекли горячие, покрытые влагой раскрасневшиеся щёки, слепили глаза. Голова раскалывалась от выстукивающего в висках пульса, от собственного, сломленного голоса, от безразличия в Антоновом взгляде. Перед ним проносились сотни эпизодов, сотни улыбок, сотни проявлений заботы, и Дима не мог понять: как такое возможно? Осознание, что его обманули, почему-то вонзило нож в сердце глубже, точнее, запустив череду мыслей на новый лад. Побрацкий, только восстановивший дыхание, вновь зашёлся в неусмиримом плаче, оттянул волосы от корня и слабо побил кулаком по макушке. Дурак. Дурак. Дурак. Дима слышал, как высокий голос прохожего стремился пробиться сквозь нескончаемые всхлипы и заевшую пластинку самобичевания. Через пелену слёз Дима разглядел ворох вороньих волос и, как пара льдинок, голубые глаза. От пронёсшейся в голове аналогии сердцу только горьче, больнее, и молодой человек, сочувственно сложа брови домиком, коснулся узкими ладонями его плечей. Побрацкий чужие руки смахнул — ребёнок в истерике, не иначе. Парень от неожиданности вздрогнул, застыл на месте как вкопанный. — Простите, я... — опомнился Дима, пристыженно закрыв лицо за ладонями. — Всё в порядке, — опередили его. — Не знаю, что у вас произошло, но… Я верю, что с вами всё будет хорошо. И вы в это верьте, пожалуйста. Побрацкий шмыгнул носом, кивнул слабо. На прощание его, стараясь хоть как-то ободрить, похлопали по плечу — на душе на толику, но легче. И спустя полчаса Дима сел на нужный троллейбус и решил, что переживёт. Обнаружить себя здесь через четыре года подобно злой усмешке откуда-то сверху: "Посмотри, ты опять здесь, а что обещал?" Дима плюхнулся на облупившуюся лавку. Дима слабо попытался вспомнить, как дошёл до сюда — не смог. Сдался. Сильнее прижал к животу худой рюкзак, в неприветливый день ранней весны ёжась от пробирающего до костей холода. Понял, что забыл куртку — заношенный бордовый свитер не спас. "Ничего, — с напором вложил Побрацкий себе в голову, — и это переживу". В груди — слева, там где шрам — странно пробило болью, будто метка, их с Антоном неразрывно связывавшая, забила тревогу, закричала о непозволительно выросшей между ними пропасти. И Дима, разрешив себе маленькую слабость, провалился в пучину воспоминаний, специально сохранённых на самой дальней, трудноступной полке памяти: в нос ударил запах жарящегося мяса, дымящихся угольков и сладкого, ещё летнего воздуха. Дима поднял голову, среагировав на щелчки у носа, замер, — но только на секунду, — столкнувшись с янтарём чужих глаз. Смутился короткой запинке, списал все несуразные, так и норовившие засесть в разум мысли на банальное опьянение и завораживающий, примагничивающий своим спокойствием взгляд — определённо вежливый, определённо для знакомых, но… Выругался на него, подумал — отогнал хамством, но нет: всё та же приветливость, всё то же молчаливое наблюдение. Для пущей убедительности Дима схватил в руки шампур, торжественно завершив короткий перфоманс громкой фразой о готовности драться — за шашлык, правда, но вне контекста это могло бы прозвучать почти храбро. Внезапно Побрацкий почувствовал, как сердце, не повиновавшись заданному настрою, ухнуло в пятки: Звёздочкин — наглым, но таким чарующим оскалом — улыбнулся, сжал в ладони вертел на манер шпаги и, в азарте щуря глаза, спросил: "А умеешь-то?" Побрацкий, лёжа в позе звезды на его кровати парой месяцев спустя, сказал, что их знакомство — с несчастным случаем вкупе — было похоже на начало второсортного ромкома. "Так что, Тошка, — Дима всегда прибегал к ласковой, неклеющейся к образу Антона форме имени, когда хотел поддеть или завуалировать правду, скрыть уязвимость, — нам, по всем законам жанра, полагается хэппи энд". Сколько бы Побрацкий ни принимался тогда заповедовать им счастливый конец, его просто... Не произошло, словно и не планировался. Впившись в кожу у ногтя, Дима размышлял о лучших финалах. — Дим, ты какой-то потухший совсем стал, — мягко толкнули его в плечо. Побрацкий от неожиданности сжал пластиковый стаканчик в своей руке: оставшаяся жидкость поднялась к краешку, но через него не перешла. Серёжа — приятель с посвята — смотрел на него взглядом простым, не принявшись строить по Диминой потерянности никаких догадок. Музыка, словно по команде, затихла. За ней последовала брань вперемешку с недовольным мычанием подвыпивших студентов. И ведь девять месяцев прошло. Побрацкому казалось — тема закрыта: больше нет рядом тёплых смешков, нет ладони, норовящей забраться в густые волосы; нет, в конце концов, поездок в свободные вечера. — Серьёзно? Дима был уверен, что переживёт. Осознание своей слабости выбило из груди нервный смешок. Антон оставил его позади без тени сожаления и малейшего намёка на раскаяние. Одним пинком разрушил замок из песка, а задень чуть ниже — снёс бы под основание. Может, в неравноправной дуэли было бы лучше обоим, если колотая рана пришлась чуточку левее.

***

Тяжелый воздух, переулок фанерный,

Опять кондуктор ошибся со сдачей.

Видно, никто не возвращается первый,

Но для меня это уже не задача.

Дима каждый раз вздрагивал, стоило голосу Антона внезапно разнестись эхом по универститетскому коридору. Оборачивался, как по рефлексу, встречался взглядом — значит, не ошибся, значит, не показалось, что кто-то упорно выжигал дыру в его затылке. Побрацкий отвечал тем же — смотрел. Хмурил брови, перебарывая смутный страх и паническую потребность сорваться, убежать как можно дальше. Благодарил судьбу, когда случайный одногруппник окликал его — значит Дима, сколько-то, да выдержал, значит, что не сдался добровольно, значит, что совершил широкий шаг к освобождению. Но однажды Побрацкий зацепился за неуловимую до того мысль: до осознания её, как немой просьбы, как части его тянущей на дно мерзкой привязанности она, повторяющаяся как мантра, казалась совершенно естественной: "прошу, подойди, скажи хоть что-нибудь". Тогда Антон ждал кого-то под уличным фонарём, а снег, спускавшийся большими хлопьями на землю, белоснежным затевался в тёмных прядях. Дима представил золотое дно радужки, подсвечиваемое холодным светом, и еле заметно поджавшиеся тонкие губы. Что-то неконтролируемо потянуло его в тот вечер: Побрацкий вышел из уличной тьмы, молча встал напротив. Увидел в медовых глазах тёмные крапинки и острые полосы, терявшиеся в зрачке. Увидел малость обветренную морозом кожу, синяки под глазами — на тон темнее, чем их запомнил Дима — и складку между бровей — её, вроде, не было. У Звёздочкина в озадаченном выражении лица не спряталось отвращение к живому представителю его позорного прошлого. У Звёздочкина была другая жизнь — наверняка под стать тому обществу, в котором он вырос. У Звёздочкина был любовно завязанный шарф на шее, никак не вязавшийся с его продуманным до мелочей образом. Небесная ткань пушистой пряжи сложила всё как дважды — два: Дима был просто одной небольшой частичкой подросткового бунта Антона. Просто сложным, постыдным периодом. Просто всё было до смешного просто. Плавно развернувшись на пятках, Дима поглубже засунул руки в карманы дублёнки. Скрип снега под ногами заполнил повисшую тяжесть тишины. Дима хотел верить, что это последний день, когда ему не всё равно.

***

Мой телевизор пестрит новостями.

Мне интересно соблюдать расстоянье:

Ты никогда не отличался вестями,

Выделяясь одним обещаньем…

И почему-то Дима, не отдавая себе отчёта, продолжал наблюдать издалека. Недосказанность стала неотъемлемым элементом их редких взаимодействий — будь то случайный взгляд или переданная от преподавателя просьба. Неразрешённое, накалившееся напряжение продолжало давить на виски, закипало в вымотанном Побрацком задавленную обиду. Дима, постоянно укалываясь об остроту чужого избегания, терял прежнюю выдержку. Неожиданно воспламенившийся конфликт отдавался звенящей в голове болью, подстёгивал к ругани каждый раз, когда Побрацкий сталкивался с Антоном в переполненном коридоре, когда встречал у остановки — что Звёздочкин там забыл? — и менял план, жирно вписывая в него пешую прогулку до общежития; когда выбираясь в центр различал сквозь стёкла ресторанов песни, вечерами растекавшиеся в гостиной Антоновой квартиры. Диме хотелось истерически хохотать и давиться слезами: расстояние между ними, пожалуй, как никогда далёкое, а на деле только для Димы его не существовало. Дима хлестал вторую банка энергетика за ночь. На глянцевый, сведённый к минимальной яркости экран ноутбука отбросила улица свою тень. Побрацкий, еле улыбнувшись, заметил про себя: первый снег. Вздрогнул, вырвавшись из лап видения: перед глазами расплывался секундой назад пылающий янтарный, сейчас — мерцал за окном фонарями, сиял гирляндами, увешенными на окнах — снег в том году выпал поздно, а людям не хватало предновогодней радости. Дима, сместив фокус на календарь над кроватью, напрягся. Третий курс. Год и восемь месяцев. Подобное не могло продолжаться вечно: должно же было быть что-то, способное как-то утолить голод, залатать так и не зажившую, зудящую рану и, наконец, избавить от фантомной боли где-то там — под рубцом. Предательство медленно, мучительно выжирало в нём то горячее, живое, что оставалось. Предательство — в отстранённом, подчёркнуто формальном разговоре; в игнорировании слона посреди комнаты таком упрямом, что если из-за него стены развалятся и потолок рухнет им на головы, на причину — даже дураку ясную — не укажут пальцем чисто из принципа. Дима, огладив хрупкое как хрусталь сопереживание, с размаху кинул его о жестокую правду Антона. Растоптал лежащие на поверхности чувства, ощутил как равнодушный янтарный стал тем же, что для разъярённого быка — красная ткань. Дима решил, что с него хватит. В какой-то из общажных комнат громко гремел репортаж о Дипломаторе. Антон неловко перевёл взгляд с Побрацкого на плакат "Нам надо поговорить". Приложил немало усилий, чтобы сглотнуть: в горле застрял ком, а с ним встали на одном месте мысли. Всё, что звучало и имело значение, — безграничная злоба, переходящая на крик. — Тебе же нравится с людьми играться, да? — у Побрацкого в выражении стёрлось умиротворение, что было минутой назад — до возникновения Звёздочкина. — Что сейчас от меня хочешь? "Димочка, я сделаю вид, что ничего не произошло, и ты, поверь, пожалуйста"? — Дмитрий... — Хотел начать Звёздочкин, но опять оказался прерванным. — "Димочка, я попрошу тебя со мной так не вести, я же такой распрекрасный, и вообще, что ты себе позволяешь? Не знаешь случаем, кто мои родители?" — Дима знал, куда бить. Антон, приготовившись возразить, почувствовал, как выбило из лёгких весь воздух, — прощайте курсы оратораского мастерства и годы работы над самообладанием. Дима шёл дальше, в издевательском пародировании утрируя до абсурда Антонову манеру говорить: — "Димочка, если ты снова не попадёшься на..." И вдруг замолчал — будто нажали на переключатель. В другом конце коридора, за плечом Звёздочкина, вместе с Побрацким замер парень в клетчатой рубашке. Недоуменно выгнул бровь, на всякий случай проморгался, нервно разгладив подвёрнутый по локоть рукав. Диме не понадобились объяснения: он засунул язык за зубы, заскрипел зубами, хоть бы не вырвался конец фразы — его пробило на необъяснимое сочувствие. Знакомое, предельно понятное было в том, как этот человек взирал на Звёздочкина: обожание такое восторженное, что выдерживать его было невыносимо; нежность — казалось, неисчерпаемая — во внимательных глазах пьянила своей честностью, сводила с ума бескорыстностью. Дима обменялся с ним взглядом и, развернувшись, ушёл. Всё же не его профиль вдребезги разбивать чужие мечты.

***

И кто бы мог подумать, что где-то

Тебя не будет, и не будет желанья

Ни на вино, ни на сигареты,

Ни даже на оправданья…

Каждый раз, когда Антону предлагали выпить, он соглашался. Брал в руки пластиковый стаканчик, рюмку, бокал — что угодно, не было разницы — и всё сводилось к одному: от вида спиртного его начинало воротить. В животе туго завязывался узел и сдавленные виски только усугубляли внезапно проявившуюся головную боль; перед глазами мельтешили цветные пятна и Звёздочкину виделись загорелые, очерченные плечи, песочная россыпь точек по телу, насыщеннный оливковый и выженные солнцем прядки. Звёздочкин отдалённо, будто под толщей воды, слышал музыку с танцпола, звонкий, зазывающий голос; как наяву чувствовал руку на своём запястье, давил мальчишеский стыд от горячего смешка прям в губы и поддавался юношескому задору, которым его так охотно заражали. Сомнительный период жизни с сомнительными личностями и отсутствием стабильности — Антон захлёбывался во вседозволенности и ломал её собственными руками. И Дима… Пожалуй, был человеком, которого стоило оставить там, позади: с тусовками до утра, с прогулами, с беготнёй от ментов по неблагородным причинам. Дима был неотъемлемой частью того Антона, на которого нынешний Антон смотрел с неприязнью, и вот поэтому Дима должен был пропасть для нового Антона раз и навсегда. Прошлому свойственно догонять. Догонять очевидно ненамеренным присутствием где-то на перифери, упоминанием с языков собеседников в случайных разговорах. Догонять долгими, укоризненными взглядами разочарования, неприкрытыми и, возможно, демонстративными, будто ими Побрацкий — осознанно или нет, но хотел ткнуть Звёздочкина носом в корень главной проблемы его жизни: "я способен на искренность, я способен говорить, а ты, Антон, тратил свою смелость на что угодно кроме этого". И новый Антон отчаянно отдирал ошмётки своей старой природы: представ народным героем — медленно, но верно, создавая новое движение; раня Олежу, редко сглаживая углы, хоть и больно было смотреть на округляющиеся в ужасе глаза и затравленный взгляд. Новый Антон до конца считал себя героем, Человеком, наконец вставшим на то место, на котором он должен был быть. Правда, достигавшаяся любой ценой, обернулась ему несоизмеримой потерей. Правда оказалась самообманом огромных масштабов, эгоистичным, инфантильным стремлением предстать "значимым" и "нужным". Давние, забытые слова Димы ударили в голову, когда Антон ошарашенно, всё ещё не веря в страшную действительность, застыл перед свежей могилой Олегсея Душнова: "Ты никогда не мог понять ценность всего того, что у тебя было прямо перед глазами". "И я продолжал гнаться за тем, что не было необходимым ни для меня, ни для близких, потому что всегда в первую очередь обманывал себя," — до неоспоримой истины было рукой подать, но Антон был напрочь глух к словам тех, кто его любил. До смешного жалкие полупопытки в честность и перед Димой, и перед самим собой, обрывались Диминым истерическим хохотом. Побрацкий со смехом, скорее походившим на одышку, переводил их с минного поля — в их случае взрыва было не избежать, куда ни иди — на безопасную почву чем-то удивительно для обычных колкостей безобидным: "совсем старик стал, не мой контингент". Быстро прощался с Антоном, не дожидаясь даже короткого "пока" в ответ и шустро скрывался за поворотами и стенами тусклых многоэтажек. И каждый раз, когда у бока Звёздочкина от кого-то несло перегаром, он оборачивался, надеясь на то, что рядом Побрацкий, бубня под нос, безуспешно чиркал дешёвой зажигалкой. Что, вот, наконец — настал тот миг, когда они действительно поговорят. Судьба, сжалившись над Антоном, даровала ему возможность, которую Звёздочкин, не развидев, растратил попусту: Дима, снова разозлённый ошибочным суждением о себе, предпочёл посреди пробки выйти из машины и доковылять пешком с гипсом на сломанной ноге, чем продолжать выслушивать имеющее сходство с нотациями обвинение. И, устало вздыхая, Звёздочкин почему-то знал, интуиция тихо ему подсказывала: дело было не в том, что Побрацкий хотел получить внимание, поступившись моральными принципами, — в отличие от когдатошнего Антона — и не в нездоровом желании его задеть, нет. Олежин конспект под Диминой дублёнкой был перевязан скотчем и в нём был парадоксально простой ответ на вопрос Антона: движимый горем человек способен растерять остатки ясного ума. И Антону это знакомо сильнее, чем ему этого когда-либо хотелось.

***

Звёздочкин не понимал, было ли верным отдать ход событий на самотёк. Было ли нужным заявиться в комнату к Побрацкому, чтобы увидеть перед собой не привет из прошлого, не бывшего возлюбленного, а нечто, уткнувшееся в ноутбук за чтением оккультных обрядов и мало чем подтверждённых теорий. Дима тогда не отреагировал на открывшуюся в комнату дверь. Дима, перевязав растрепавшийся хвост сухих волос, бессмысленно уставился в экран. Глаза — потухшие, без намёка на прежнюю остроту — слезились ни то от долгого перенапряжения, ни то от лежащего рядом зелёного блокнота. — Дим... — Позвал его Антон глухо и запоздало, через щемящую в груди боль. Дима, отмерев, оторопело повернул голову на глухой оклик. Поднялся на ноги, зажмурился, задумав прогнать наваждение, а оно — жестоко для израненного сердца — не рассеивалось: смотрело на него своим запылённым янтарём, плавно перетёкши взглядом к пробковой доске — за Димину спину — и обратно. Побрацкий увидел: губы задрожали, маска затрещала по швам. Дима подумал: "Театр одного актёра". Дима подумал, что истинный шанс  докопаться до сути даётся только один раз. И кинув мимолётный взгляд на конспект, Дима подался вперёд, захватил с силой в крепкие-крепкие объятия, словно Антон, как в мире единственный понявший его человек, готов вот-вот провалиться под землю. Антон изобразил удивление и что-то, схожее с раскаянием и скорбью, — да, вероятно, — и Дима поддержал сценку: разгладил вздрагивающие в рыданиях угловатые плечи, пока сердце, не то противясь, не то проникаясь чужой болью отличной игрой набатом выстукивало ритм, скользко задевая рёбра. Диме самому плакать хотелось до тошноты и щиплящего носа. Хотелось уткнуться Антону в щёку, хотелось утешить, хотелось сказать, что "да, мне тоже невыносимо больно"; хотелось хэппи энда для всех них, хотелось вернуть Олежу, а больше всего — повернуть время вспять, чтобы предотвратить всю ту цепочку событий. Хотелось. Побрацкий, увы, всегда жил в иллюзиях: представлял собственные концерты, представлял, в каком экстравагантном костюме вышел бы к теряющейся за горизонтом толпе, каким бы песням, написанным ночью в сыром общежитии, суждено было бы прозвучать на стадионе перед десятками тысяч преданных слушателей; представлял, как человек, ни во что его не ставивший с самого начала, вдруг искренне, чисто, плавится под его взглядом; как сам очаровывается не меньше, как взаимно отдаётся без остатка и Диму любит по-настоящему, по-человечески, как это и должно было быть. Олежа как-то рассказывал, что навязчиво, каждый раз ложась в постель, представлял собственные похороны, на груди складывая руки так, как укладывают их покойникам. И как бы хотелось Диме убедить Душнова в том, что в этом никогда не было ничего постыдного, что это нормально. Что это то, чему есть место быть. Потому что Побрацкий, обречённо впиваясь в слегка солноватые от слёз губы, понимает: он тоже много о чём мечтал, на самом-то деле. И не взирая на изначально хлипкое основание их отношений продолжит мечтать о том, что театру нет права на существование. И Звёздочкин не поймёт, почему Побрацкий, ни на секунду не сопротивляясь, позволит переступить черту в тот день; болезненно, нехотя, разрушая старательно выверенную дистанцию, будто и не было нескольких лет непримиримой вражды. Не то проявление мазохизма, не то непереоценимой для Димы смелости — открытый, нагой взгляд, в момент которого Антон сомневается — знал ли по-настоящему Диму до этого часа? — и крепко, отчаянно сжатая в своей чужая ладонь: "Смотри, я делаю шаг обратно".

***

Мне все равно, и я совсем не устала: Пытаться выжить интересней, чем жить. Я ничего никому не сказала, И вряд ли смогу объяснить.

Антон чертыхается под нос, когда небо застилает дождевыми тучами, а на голову падает пару ледяных капель. На руке висит Димина тонкая дублёнка. На телефоне — третье "абонент недоступен". Звёздочкин петляет по району, выискивает, цепляясь взглядом за похожие макушки. Здесь, на аллее, Дима поскользнулся на свежем льду и разодрал о незаметно рассыпавшиеся осколки ладони. Сидел на лавочке — чуть дальше, вот, с правой стороны, — и болтал по-детски ногами, шутя о какой-то ерунде вопреки ситуации и багровым пятнам на белом снегу. А тут, в переулке, перепивший Побрацкий залез на спину не менее напившегося Звёздочкина. Сказал, что нести его — долг Антона, потому что заставлять идти пешком в такую сырую погоду — издевательство. Антон не возразил даже несмотря на то, что не он настаивал добираться до дома на своих двоих, позволив Диме забраться сверху и обхватить руками шею. В конечном счёте они оба свалились на двадцатом шагу в газон у подъезда. Всё-таки поездка в такси была неизбежна, пришлось выделять немалые чаевые водителю — компенсацию за испачканный в глинистой грязи салон. У пешеходного перехода, после очередной бурной ночи в клубе, Побрацкий навалился ему на плечо. Опёрся, встал на носки и, поравнявшись, заглянул в лицо. И та улыбка — с мягким прищуром, с вызовом в милых ямочках на покрытых пьяным румянцем щеках: "попробуй не влюбиться в меня" — в Антоне мигом стёрла подлый мотив, искоренила в нём всякое желание считать их связь каким-то глупым спором. Звёздочкину чрезмерно много стоили опоздания. Сейчас вновь наступить на те же грабли кажется самой отвратительной перспективой. Антон заворачивает за очередной дом, видит знакомый силуэт; останавливается, чтобы убедиться — а тот ли, что нужен? — и понимая, что поиски окончены, срывается на бег. Финишная прямая. Звёздочкин чуть не сбивает похудавшего Побрацкого. Смеётся сбито, — сам не понимает почему — опаляет горячим дыханием Димину шею, трогает за плечи, щупает позвонки под свитером — живой. Дима, будто бы неверяще, застывает, не издаёт ни единого звука. — Дима, — ладонь по-родному зарывается в русые волосы. — Дима. Сердце торопится, бьётся в скомканном ритме и выполняет кульбит. Дима, наверное, тоже это ощущает, прислушивается. Щекой прислоняется к ключице. К груди подступает забытое тепло, маленькая, совсем нереальная надежда: что декорации валятся набок, что грим со слезами смывается с кожи и чёткий сценарий рушится под гнётом человеческих чувств. Дима не знает, верить или нет, но, чтобы то ни было… Выживать было всегда интереснее, чем жить. Даже если перед ним разыгрывается умелая импровизация. Поэтому Дима в ностальгическом жесте растрёпывает Антону сломавшуюся от влаги укладку. Антон помнит — хихикает. Дима тоже. У Димы есть мечты. Ему хочется вернуть Олежу к жизни, хочется хэппи-энда для них всех и хочется меньше сценариев. Так почему ему должно быть за это стыдно?

Я продолжаю напевать тебе про океан,

Я продолжаю напевать тебе про океан,

Я продолжаю…

Примечания:
40 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (1)