Репетиция
25 ноября 2025 г., 01:41
- Может, попробуем ещё раз? - Тонкие губы изогнулись в лукавой ухмылке, а пара карих лисьих глаз уставилась Фёдору в самое нутро, точно приковывая его иглами к невидимой стене, как диковинную бабочку.
Актёр сам не заметил, как застыл посреди тёмной сцены, выравнивая дыхание и ловя в полумраке очертания стройной фигуры в строгом темно-коричневом костюме. Сценаристы... Всегда такие напыщенные и официальные, будто мнят себя лучшими.
Разве что он сам засмотрелся... Нагло и бесстыдно.
- Помилуйте, вам не хватило двенадцати часов репетиции?
Нельзя позволить Осаму заметить это, нельзя... себя выдать.
И Фёдор прячет взгляд фиалковых глаз в исцарапанный пол.
- Не знаю, как вам, но с вами мне мало и этих двенадцати часов. - Дадзай прозвучал так, будто вот-вот замурчит. - Тем более учитывая, что я сам играю. Думаю, я имею право претендовать на то, чтобы все прошло хорошо?
Нет... Только не этот тон!
Аккуратные, элегантно точные слова и длинные гласные, смягчённые заморским акцентом. Японцу не было бы смысла учить русский, если бы его не потянула в Россию страсть.... К искусству, конечно.
Достоевский медленно поднимает измученную голову и наклоняет её на бок. Шёлковые иссиня-чёрные волосы ажурной паутиной ложатся на плечи и падают на очерченные усталостью глаза, молящие то ли о пощаде, то ли о продолжении.
Он хочет увидеть на довольном лице собеседника то, на что надеется, принять желаемое за действительное, и это пугает больше всего.
Фёдор Достоевский и сам знал, что искусство сведёт его с ума. Бесконечные этюды, гаммы и нотные листы в музыкальной школе, солоноватый металлический запах струн виолончели, заваленная холстами и смятыми набросками комната в холодном общежитии театрального факультета и разрывающийся от количества символов в заметках телефон, который выплюнул бы все это, не пережёвывая, если бы только мог... И Осаму. Обсессия, перечеркнувшая всё, что было раньше причудливым изящным иероглифом: одним из тех, которым он сам учил актеров в их редкие свободные часы в гримёрке. Один из них, похожий на ёлочку - "кои" - значит "любовь" - тот самый, листочек с которым Фёдор "случайно" убрал себе в карман.
Осаму выходит из тени пыльных алых штор, влача ее за собой, как полы тяжёлого зимнего пальто, и медленно склоняется на одно колено перед своим актером.
Своим...
Труппа подотчетна ему и обязана выполнять любые указания, даже когда те становятся прихотями... Разве что никого больше не постигала участь бегать забинтованному выскочке за кофе, выслушивать его увлекательные истории о попытках суицида, и даже консультировать в выборе парфюма, регулярно утыкаясь носом в махровый шарф цвета темного вина...
В этом всем было что то приятно настораживающее, такое, чему верится тем труднее, чем охотнее. За исключением графичных описаний самоубийства, конечно. Этим историям Фёдор не верил, а точнее чувствовал, как каждое их слово сквозит гипсом, из которого сделана маска на лице молодого гения драматургии. Он просто прикрывает ими что то, горечь чего сам не может осилить... И Фёдору было жутко любопытно узнать, что же это такое.
Теперь Дадзай настолько близко, насколько позволяют рамки приличия, и, кажется, тот единственный страх, удерживающий его от большего - чего бы то ни было большего: страх не знать наверняка, о чем думает его собеседник... А точнее мученик, и вправду чем то похожий на жертву пытки лишением сна.
Но это его не останавливает. Сегодня Фёдор не только в его распоряжении, но и виден только ему. Играет только для него, и не воспользоваться этим - преступление.
- Достоевский... - Голос звучит так делано и жеманно, будто его специально крахмалили и душили, как постельное белье. Разве что именно в него так хочется укутаться... - Театр не терпит полумер. Ты - один из лучших выпускников своего факультета, тебе ли об этом не знать?
Вблизи Дадзай был ещё прекраснее. Что то в нем походило на ветку цветущей вишни, созданную лишь затем, чтобы увять так быстро, как прикажет ей природа. Он был похож на саму стихию: чем дольше на него смотришь - тем он красивее, и тем неподвластнее ни воле, ни разуму, ни объяснению.
А Фёдор - неожиданно выпавший снег, коснувшийся нежно-розового холодным серебром. Другими словами - что то, что обещает скорую кончину бутона.
Он сам застыл, как снег, не в силах пошевелиться. Кажется, единственное, что он мог сделать - правда растаять, запачкав дорогую ткань чертовски хорошо сидящих брюк своего властителя лужей, в которую вот-вот превратится. Осесть влагой на рукавах рубашки и жилете на стройной талии, размочить маленький торчащий из его кармана листок...
Нет, он не должен заметить!
Пальцы нещадно сминали рукав водолазки, на которую сменился сложный костюм где-то на седьмом часу репетиции. И это не было обыденностью - это было пощадой, ведь Осаму не терпел поблажек и послаблений даже когда красный бархат рядов был пуст. Кажется, всё в нём было идеально, не было ни одного изъяна, ни одного слабого места...
- Музыльная школа с красным дипломом... - Безжалостно продолжили сверху. - Студенческий кружок живописи... Романы.
Достоевский почувствовал, как в зябком и просторном зрительном зале становится душно. Благо, профессия позволяла ему не выдать тремор, прошедший по искусанным в кровь губам, и не дернуться с места, как замеченная хищником дичь.
Откуда он знает?
- Я читал их. - Цветущая вишня встаёт с пола и небрежно кладет на плечо своему снегу тонкую, покрытую плотными бинтами ветку. Легко и ласково, но все равно так, будто он правда ей принадлежит.
И снежное сердце пропускает удар.
- И понял, почему быть актером - не просто твоя профессия, а призвание. Твои работы... Могут не следовать законам драматургии, ритму и динамике, но это их ни капли не портит. Наоборот они... От этого более живые, что ли?
Рука Осаму всё ещё на спине Фёдора. Она медленно двигается и исследует шелк его волос в такт фразам.
- В плане не шаблонные. Не отлаженные. И, по правде говоря, я нашел в них много вдохновения. Точнее... Почти только в них и находил с тех пор, как открыл тебя как автора.
- А что именно вы в них нашли? - Достоевскому кажется, что он - испытуемый под пристальным наблюдением исследователя. Что каждое его движение видно, как на ладони. И всё же другого шанса не будет... Помимо них здесь только хрустальный снегопад за стенами театра и опустившаяся на город на Неве ночь. Когда ещё говорить о том, что важно?
- Мне казалось, - продолжает он, - что из моих романов нельзя извлечь что то цельное. Да, вам тоже не чужда трагедия - на то вы и драматург, но, например, что вас вдохновляло на последнюю пьесу... На эту? - Писатель поднимается, разминая немеющие от тремора руки, и впервые смотрит на его причину прямо и без опаски. Он указывает взглядом на листы сценария на одном из кресел, раскрытые на моменте двойного самоубийства главных героев.
- Что меня вдохновило... - Кажется, пришла очередь Осаму мяться и теряться в словах. На него устремлена пара непростительно красивых фиалковых глаз, а ещё перед ним - тонкая бледная кожа и покрытые ранками губы, к которым так тянет прикоснуться...
Он не может ответить.
Пользуясь своей властью он не учёл, что власть Достоевского над его сердцем гораздо больше, чем мог себе представить даже самый искушённый сценарист. А у любого преступления есть наказание...
В жилетах дорогих костюмов обычно есть карманы для часов на цепочке. И вот они то обычно слишком маленькие даже для таких часов. Осаму часы не носил, но карман все равно использовал... Для мелких бумаг, так сказать.
И сейчас тощая рука с обгрызанными фалангами достает из такого кармашка свёрнутый листок, на котором - сам Фёдор, набросанный в три четверти карандашом среди цветущей сакуры.
- Ваши герои... - Голос Достоевского хрипловатый, как старый чайник в его одинокой квартире-студии, но тяжелый и спокойный, как сама судьба. Он всё понял. - Они ведь бросаются в реку во время цветения сакуры?
И вот снова эта чертова улыбка. Эта сводящая японца с ума улыбка с ее острыми уголками губ и выпячивающими изо рта обворожительными клычками.
- Так и есть. - Он теряется. Он сходит с ума и чувствует, как земля уходит из под ног.
- Не хотите отрепетировать этот фрагмент ещё раз?
Достоевский непозволительно близко. Его дыхание ощутимо на коже Осаму, оно обжигает бинты, но манит согреться от морозов наступившей зимы. Эксцентричный шатен в бинтах в панике собирает остатки своей лисьей дерзости, ведь он понял, что Фёдор всё понял... И не ушёл.
- Хочу, только...
Ещё ближе.
Осаму ещё ближе, чем мог себе позволить. Чем мог надеяться и мечтать.
- С небольшими правками.
Теплые губы драматурга встречаются с обкусанными и шершавыми губами его музы. Он сплетает воедино руки, вминаясь в его ладонь тканью бинтов, а пальцами - в тонкие, привыкшие к морозам пальцы.
В России снег - дело привычное. Хрусталь наледи на мостовой, утопающая в голубоватой акварели Нева... А вот в Японии и весной - настоящее происшествие. Только такие происшествия и делают будни интереснее любой драмы.
Дадзай прижимает к себе своего безотказного актера, свой приз и зеницу ока, бережно поглаживая по волосам. Он целует рассыпанные по спине пряди и не отпускает, не отпускает.
И не отпустит.
- Вы же не собираетесь уехать сразу после постановки? - Фёдор отстраняется, смотря то в глаза цвета крепкого чая, то на губы, без которых, как без кислорода, становится трудно дышать.
- Не собираюсь. Думаю, теперь я останусь до конца сезона... Минимум. А точнее, пока не выучу весь русский язык.
- Это невозможно. - Ему усмехаеются в ключицу.
- И пока не прочитаю Чехова. Всего. И Толстого.
Дадзай чувствует теплое дыхание у своей шеи так, словно бы та никогда не была забинтована. Или даже одета.
- И... Достоевского.
- Тогда вам стоит начать с чего-то простого. Например... "Я вас люблю".
Осаму замирает. Он не верит ушам, и поэтому заправляет за них пушистые шоколадные волосы. Чтобы услышать это ещё раз... Чтобы ещё раз отрепетировать.
- Такая концовка мне больше по душе.