На пути из Млечного Пути

NC-17
Завершён
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 5 395 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

На пути из Млечного Пути

Настройки

На пути из Млечного Пути

«Научитесь смеяться над собой. Сделайте самого себя для себя же посмешищем, и когда в следующий раз кто-нибудь ударит в ваше самое сокровенное, он ударит в абсолютную пустоту. Того сакрального тела, которое испытывает боль и страдает, на этом месте уже не будет. Теперь там будет стоять чучело для дураков.»

© Александр Невзоров

    …сколько во мне накопилось. Что? Кто это здесь, в моей голове? Ах, это всего лишь ты. Многоуважаемый воображаемый слушатель. Хочешь услышать мою историю? Ну, смотри. Если представить мой жизненный путь в виде квеста, то это бесконечная череда абсурдных поручений от невменяемых NPC. Ты двигаешься по сюжету, покрываясь грязью и кровью в тщетной надежде на награду, но в финале тебя просто окунают лицом в дерьмо и вручают следующий манифест — такой же бессмысленный, вымощенный той же брусчаткой отчаяния. Повсюду, куда ни плюнь, простирается один и тот же ландшафт: грязь под ногами, обман в голосах, беспорядок физический и метафизический. Выцветшие ежедневные ритуалы, мимолётные удовольствия, пережёванные множество раз слова, пепел былых амбиций да луна, обличающая пороки людские и сияющая в эту ночь особенно ярко. И нет никакого главного антагониста. Только тупой безликий глитч самой реальности.    Я возвращался домой пустынными улицами и рассуждал обо всём вышесказанном вслух. По краям поля зрения один за другим, сменяя друг друга, вырастали тёмные прямоугольники многоэтажных домов. Мои размышления рассекали ночное безмолвие не громко, но и не тихо. Так, наверное, словоблудствуют те, кто хочет быть услышанным, но боится… не знаю. Я-то, как назло, не боюсь. А чего бояться? Того, что этот цирк с конями окончательно развалится? Так он и не собирался. Сколько же во мне накопилось…     Я приближался к уже знакомому пешеходному переходу, когда лунный лик скрылся за густым беспросветным наслоением туч. Исчезновение источника света на ночном небосводе оставило мерцающий фонарь озарять безлюдную трассу в гордом одиночестве. Я встал на четвереньки, упёрся ладонями в асфальт и начал отжиматься. Без всякой на то причины. Спонтанно. Вычурно. И концептуально. Один. Два. Три. Четыре…    Пять. Запах придорожной пыли сменился на едкий аромат дешёвого полироля для паркета. В потяжелевшем воздухе воцарился неразборчивый гул голосов. Подняв голову, я узнал стены своего политехникумовского коридора и обступившую сумасброда (меня) перешёптывающуюся толпу. Человек десять, в основном однокурсники. Они смотрят, потому что я делаю что-то не то. Или не так. Или не там. Но мышцы сокращаются ровно, словно линия горизонта, убеждая мозг в том, что всё под контролем. Одиннадцать. Двенадцать. Тринадцать…    Внезапно из общей массы передо мной обозначивается один мускулистый присаживающийся на корточки силуэт. Имя упомянутого тела не имеет значения. Его функция в этом воспоминании — задавать вопросы, на которые у меня нет ответов. — И что мы сегодня выражаем? Протест против гравитации? Или в этом есть какой-то более содержательный смысл, фрик? — В чём? — В… этом. — Он победоносно очерчивает мою фигуру руками, как если бы всё и так было понятно. Этот голос чувствует себя умнее. Он проводит границу: там — норма, здесь — отклонение. — Меня не интересует смысл. Я просто отжимаюсь. — А меня вот интересует, почему ты выбрал именно это место для своей аутичной гимнастики. — Потому что пол был здесь. А я — здесь. И между нами возникло напряжение, требующее разрешения. — Уверенный в том, что вопрос исчерпан, я мысленно удалился из диалога. Однако собеседнику отчего-то не понравился мой ответ. — Что-то я нихуя не понял.    Он не понял? Но почему? Ответ был предельно честным. Где разрыв? Язык исправен, синтаксис соблюдён. Почему же в его сознании не складывается схема? Двадцать два. Двадцать три…    Внезапно, аки гром посреди ясного неба, меня вырвало из потока ощущение тяжёлой опустившейся на плечо руки. — Эй, я вообще-то к тебе обращаюсь.    Стремительно сгущались тучи нарастающего напряжения. Усиливался шёпот жаждущей хлеба и зрелищ толпы. Похоже, придётся всё-таки объясниться. Сделать паузу. Подняться. Смахнуть пыль с ладоней. Ощутить, как десятки глаз впиваются в твою плоть. И обнародовать свой диагноз. — Всё очень просто, — был мой ответ, — Ты качаешься, чтобы нравиться обществу. Я качаюсь, чтобы по новостям сказали: «Мужчина в чёрном. Спортивного телосложения. Вооружён.»    БАМ. Фраза повисла в воздухе. Тяжёлая и неуместная. Вот мы и добрались до него. Мгновение, когда я впервые ощутил на себе этот фантом окровавленной маски. Мгновение, с которого всё началось.    Коридор охватила невыносимо громкая тишина. Она отскакивала от бледных стен, неистово рикошетя и заполняя умы собравшихся палитрой от замешательства до презрения. А вскоре на этой благодатной почве появился и страх. — Ты это… это серьёзно? — Послышался знакомый, но теперь уже не столь напористый голос. Я пригляделся к своему здравомыслящему визави и понял, что невидимая нить между нами натянулась до предела и оглушительно порвалась. Его зрачки расширились, и складывалось впечатление, что они вот-вот лопнут, словно от сбоя в программе. — А как тебе больше нравится думать? — продолжал я гнуть свою линию, — Что перед тобой безобидный шут, или что ты стоишь в двух шагах от человека, у которого в голове составлен план на восемь жизней вперёд?    Не стоило этого тогда говорить. Это же нелепость. Какие ещё восемь жизней? Это у кошек при самом оптимистичном раскладе их может быть девять. И эта едкая фраза работала бы, если бы я был кошкой, собиравшейся устроить масс-шутинг и потратить одну. Но даже если бы я верил в реинкарнацию и когда-то был кошкой, то сейчас я всего лишь лысая обезьяна. Так что мой крест на этот флешбек, многоуважаемый воображаемый слушатель, зовётся претенциозностью. Ладно, что-то мы отвлеклись.    Когда я снова обнаружил себя в одиночестве отжимающимся от пола, тишина в коридоре сделалась густой, как смола. Осознав, что сбился со счёта, я остановился на нижней точке: грудь в сантиметре от пола. Задержался. По какой-то причине под ладонями вместо паркета теперь простиралась прозрачная водная гладь. Моё отражение в ней было искажённым, размытым. Уродливым.    Я оттолкнулся от кристальной поверхности, и бледные стены вокруг подёрнулись рябью, вновь расширив суженный воображением мир до пустынного ночного пространства и актуального времени. Поднявшись, я пересёк пешеходную разметку и оказался на противоположной стороне дороги. Мой путь домой пролегал через запутанное переплетение сложных и не самых очевидных маршрутов, в связи с чем от текущей позиции можно было направиться как прямо, так и налево, так и направо. Не раздумывая, я выбрал первый из пришедших в голову вариантов. Впереди ждал парк. Новая локация.    Признаться честно, теперь, когда я об этом думаю, многоуважаемый воображаемый слушатель, я не уверен, что все вышеописанные детали наличествовали в оригинальном воспоминании. Память — это вовсе не архив, а полноправный соучастник процесса, что всегда готов подрисовать пару драматичных штрихов к уже готовой картине. Возможно, никакой водной глади там и не было, а был лишь блеск капель пота на лоснящемся деревянном паркете. Но главный вопрос не в том, как всё было на самом деле. Главный вопрос…    Внезапно мой поток рассуждений прервал посторонний шум. Проведя секундную рекогносцировку местности и убедившись, что это было всего-навсего капризом разыгравшегося воображения, я сосредоточенно побрёл дальше, когда шум повторился вновь. Он был похож на глухое прерывистое дыхание. Осмотревшись на этот раз повнимательней, я обнаружил неподалёку детскую площадку среднестатистического пошиба: лазалка, турники, карусель — ничего необычного. Но моё внимание рефлекторно приковали качели. Точнее, сидящий на них силуэт.    Когда я приблизился, к прерывистому дыханию присоединились сдавленные тихие всхлипы. Это была девушка. И она плакала. Пока я продолжал бесшумно подбираться к ней из-за спины. Разумеется, со стороны это выглядело жутко, но что поделать. По какой-то невнятной причине я был убеждён, что не случайно оказался именно в этом месте именно в это время. И хотя мне совершенно ничего неизвестно ни о её горе, ни о ней самой, когда я услышал её плач, внутри меня что-то ёкнуло. Что-то исключительно важное. Словно всплывшее на поверхность потерянное тихое эхо, о котором не вспоминаешь в пылу ежедневной рутины, но которое извечно покоится под сердцем в ожидании того часа, когда наступает внутренняя пустота. Ощущение было до того глубоким и значительным, но вместе с тем до того знакомым, что я сразу же догадался, в чём дело. Это желудок просил еды, которая не поступала в него с обеда. Да, точно. Он-то меня и выдал.    Услыхав урчание живота за спиной, девочка оглянулась. И в этот чарующий миг выскользнувший из-за туч лунный свет с хирургической точностью скальпеля вырвал из тьмы маленький островок мира с ней в эпицентре. Я разглядел незнакомку в деталях и понял, что по всем признакам она относилась к той прослойке неординарных женщин, которых нынешнее поколение называет характерным словом «альтушка». Тёмные волосы, чёрный маникюр, кожаная куртка, мрачная косметика и ноги в тяжёлых ботинках, бессмысленно шаркающие по земле. Но в то же самое время что-то в ней было до такой степени выше, больше, шире этого пошлого слова. Её изысканный бледный лик, мертвенно-белый в этом призрачном свете, казался маской из старого фарфора, на котором ярким кощунственным контрастом сияли густо напомаженные чёрные губы. Чудесное создание с ликом святой и макияжем грешницы — живое воплощение одинокой и непонятой готической красоты.    Когда наши взгляды встретились, словно бы в подтверждение моих слов, возникла резкая перемена. Дрожь в её плечах прекратилась, мимические мышцы расслабились, и лишь потёкшая тушь напоминала о недавних переживаниях. Похоже, у кого-то внушительный опыт в сокрытии чувств. — Ты пришёл. — Неожиданно сказала она, улыбнувшись.    Я вышел на свет. — А меня ждали? — Всех ждут. Даже тех, кто приходит без приглашения. — Её улыбка стала чуть заметней, но в ней не было радости. Зато на дне аспидных глаз плескалась древняя, как само мироздание, печаль.    Незнакомка вынула из ушей проводные наушники и, свернув, положила в карман. — Что слушаешь? — Не найдя в сложившихся обстоятельствах более тупого вопроса, полюбопытствовал я. Вместо ответа девочка протянула мне экран смартфона, на котором одиноко красовалось название песни Михаила Елизарова «Заяц Несудьбы». — Чем дольше я живу на свете, тем отчётливее понимаю, что единственный оставшийся искренний жанр музыки — это такой вот стёб, — сказала она, — а ты что любишь слушать? — В основном звук собственного дыхания в такт шагам, — отвечал я, поглядывая на выходящий изо рта пар, — Иногда цикл Шуберта «Зимний путь». Там тоже про одинокого чудака, который бродит по ночному городу и разговаривает сам с собой. — Классика, значит… — она многозначительно склонила голову на бок, и глаза её снова наполнились скорбью, — Мой отец тоже любил слушать классику. А какая у тебя любимая композиция из этого цикла? — Пожалуй, последняя. «Шарманщик». — Почему? — Потому что все остальные песни то о боли, то о потере, то том, как мир выбрасывает тебя на обочину. А «Шарманщик»… — я сделал паузу, подбирая слова, — это песня о встрече. Правда, не о счастливой, нет. Скорее о встрече двух одиночеств. Лирический герой находит шарманщика — такого же неприкаянного изгоя. И он задаёт этот простой, но целесообразный вопрос: «Хочешь ли, старик, крутить ручку шарманки со мной?». Не «давай спасёмся», не «давай станем нормальными». А просто: «будем крутить ручку вместе». И в этом весь Шуберт. Кстати, как тебя зовут?    Смущённая этим внезапным вопросом после такой тирады, собеседница потупила взгляд. — Аня. А тебя? — А меня никто не зовёт, это ты верно подметила. Я сам прихожу…    Мой гений юмора намеревался отшлифовать сказанное чем-то ещё — каким-нибудь фирменным фарсом. Благо, в этот момент желудок снова издал предательски долгий скрежещущий звук, ясно давая присутствующим понять, что все высокие материи вроде юмора душевнобольных, экзистенциального одиночества, Шуберта и откуда ни возьмись всплывшей у меня в голове давней мечте о крестовом походе меркнут перед примитивным биологическим императивом. — Кажется, я сегодня забыл пообедать.    Аня подняла на меня взгляд, и в её глазах мелькнула тень улыбки. — У меня есть Milky Way, — сказала она, — хочешь, поделюсь?    Странно, что я только сейчас заприметил у неё на коленках чёрного плюшевого мишку. Какой антуражный выбор цвета для игрушки. Он сидел, безвольно свесив лапы, и его стеклянные пуговицы-глаза глубокомысленно вглядывались в вечность. Девушка ловко расстегнула почти невидимую молнию на его спине, засунула руку в набивку и вытянула изнутри слегка помятый шоколадный батончик. — Садись, — пригласила она, постучав ладонью по свободному сиденью качелей сбоку, — только не раскачивайся слишком сильно, а то у мишки может голова закружиться. — Даже со стороны? — Даже со стороны.   Я занял причитающееся мне место. Качели скрипнули — коротко, почти осуждающе. Несколько секунд мы сидели в тишине. Луна проверяла наши документы, беззвёздный небосвод ставил печать. — Между прочим, ты так и не назвал своё имя, — сказала она, не поднимая глаз. — Можешь звать меня крестоносцем. — Орден, знамёна, хор маленьких мальчиков? — Хор затих. Знамёна сгорели. — Отвечал я, принимая эстафету, — Осталась только ежедневная муштра по ночным улицам. А ещё я люблю размышлять о своём давнем плане. — О каком же?    В её голосе чувствовалась лёгкая насмешка, но глаза оставались серьёзными. Я отломил кусочек батончика, давая себе время на ответ. Сахар ударил в голову, проясняя сознание. — О крестовом походе против человечества. — Услышал я свой голос, — Шумном, кровопролитном и беспощадном: против человеческих вокабуляров, их «как положено», их многоярусных оправданий, ламинированных объяснений и вежливых алиби. — Не совсем понимаю. — Ничего, сейчас объясню. Проблема не в сложности, а в чистоте. Я демонстрирую им чистейший, дистиллированный продукт мысли. Философский камень. Но они общаются слоями. Первый слой — слова. Второй — намерения. Третий — социальные последствия. Они живут в мире опосредованных причин: «для здоровья», «для красоты», «для ума». Мой мир причин — непосредственный. И он пугает своей пустотой. — Скажи, — спросила Аня, словно мы всё время шли к этой фразе, — ты злой? — На кого? — На мир. На себя. На слова. На луну. — Многие говорят, что у меня есть проблемы с гневом. Не понимаю, о чём они толкуют. Как по мне, с моим гневом всё в полном порядке. Я очень гневно хочу, чтобы однажды им стало нечего сказать. Это и есть мой крест.    Я замолчал, ожидая её реакции. Страха, отвращения — чего угодно. Но, к моему удивлению, Аня лишь картонно вздохнула: — Какая утрированная витгенштейновская мотивация. Правду говорят, что у рыжих души нет.    Точно. А я ведь совсем позабыл, что я рыжий. Так или иначе, меня колыхнуло это её спокойствие. Словно она была разочарована банальностью моего демонизма. Знаешь, многоуважаемый воображаемый слушатель, у неё непременно свои тараканы в её красивой голове. Чёрные и дисциплинированные: маршируют, поворачивают по свистку, чистят усики перед зеркалом. А у меня по её мнению — пустой зал, театральный дым, картонные рога и резиновый меч с печатью «Sigillum Militum Xpisti» и надписью «Made in China. Одобрено отделом духовных скреп». Всё-таки мне не показалось. Мы оба были мастерами в сокрытии своих чувств. Только она прятала боль, а я — её отсутствие.    Я перевёл взгляд на девочку. В то место, где кожа встречала тень от блестящего в лунном свете рукава куртки. На предплечье — сетка тонких, почти аккуратных черт. Не театральных, скорее бухгалтерских. — Давно? — Спросил я. — Ты про порезы?    Я кивнул. — Знаете, мистер Крестоносец, существует боль, которую нельзя заглушить ни словами, ни пулями. — Аня не отводила взгляд, но он стал неподвижным, словно теперь она смотрела не на меня, а в ту же холодную вечность, что и плюшевый мишка, — Эта боль сидит глубоко внутри, как инородное тело. Она живёт своей жизнью: скребётся, меняет форму, давит на нервы. И, что самое паршивое, с ней невозможно договориться. Она не понимает ни «пожалуйста», ни «хватит», ни «я этого больше не вынесу».    Девочка посмотрела на свои руки и устало улыбнулась. — А физическая боль простая. Грубая, но честная. У неё есть начало, пик и спад. Есть локализация, иррадиация, интенсивность, характер. Такую боль легче терпеть. Особенно когда чувствуешь себя опороченной…    Стремительно дунул ветер. Однако не по его вине Аня резко осеклась, задрожала и крепко прижала мишку к груди. Я догадался, что оставшаяся часть рассказа может даться ей тяжело. — Возвращаясь к твоему вопросу… — Слушай, Ань, я думаю, не стоит. — Так было не всегда, — демонстративно проигнорировала она моё беспокойство, — Всё началось, когда я впервые осознала, что моё тело мне не принадлежит. Что им, как ему вздумается, может распоряжаться человек с деньгами, ключами и правами… Мой отец. — Пальцы у неё дрогнули. Медвежьи стеклянные глаза тактично сделали вид, что ничего не заметили, — В день, когда это впервые произошло, мне было восемь. Мама предпочла ничего не видеть. Предпочитала и в дальнейшем. Наверное, полагала, что это единственный верный способ сохранить рассыпающийся на глазах брак. Он тоже там был и всё помнит, — добавила она вполголоса, едва заметно кивнув на мишку и почесав его за ухом, — Самым трудным все эти годы был даже не сам процесс. Самой трудной была тишина, которая воцарялась в доме после всех этих грязных дел. Трудно представить, что в какой-то момент подобное сделалось нормой. Помню, как поначалу кричала, сопротивлялась. Но однажды у меня просто закончились слова. Зато осталась кожа. Она не спорила. — И где он сейчас? — Кто? — Твой отец. — Мёртв, — был ответ, — я убила его пару часов назад.    Я позволил тишине стать толще, чем обычно. Потому что тишина — единственный ответ, который ощущался в такой ситуации хоть сколько-нибудь уместным. Цепи качелей тихо потрескивали, словно ржавчина читала молитву за упокой. Луна-свидетель безмолвствовала. — Да расслабься, шучу я, — бросила Аня, горько ухмыльнувшись, — Он умер сам. Инсульт. На кухне, между раковиной и мусорным ведром. Телевизор кричал что-то про семейные ценности, а он лежал и уже ни во что не верил. Нашли не сразу. Я в это время на учёбе была. А теперь вот здесь сижу. Жду, пока труповозы работу закончат.    Когда она посмотрела на меня, в её глазах не было ни слёз, ни призыва к жалости. Только холодная, выстраданная ясность. Ветер вновь шевельнул цепи, точно проверяя, на месте ли мы. Хороша ночка. Согласен, дружище? — Боюсь, кровь — скверный краситель для бытия, — где-то я на свою голову научился, что, если собираешься выразить сложную мысль, лучше всего начинать с метафоры, — Разумеется, я не имею права указывать, что тебе делать с собственным телом. Это не моя религия. Но одну вещь я скажу тебе прямо. — Продолжай. — Я против языка боли. Того, которым ты разговариваешь со своим естеством. Я понимаю, почему ты его выбрала. Но принять, увы, не могу.    Аня с интересом повернулась ко мне. — Почему это? — Потому что ты ведёшь переговоры с террористом. А он лишь укрепляет свои позиции. Это полумеры, — я указал на тонкие строки дневника боли, испещрявшие хрупкие запястья девочки, — Короткий всплеск эндорфинов. А с террористами действовать нужно бескомпромиссно. Я не предлагаю «верить», «держаться» или «медитировать по расписанию». Но кое-какие принципы у меня есть. Когда-то давно я пообещал себе одну вещь. Если жизнь станет невыносимой — уйти быстро и безболезненно. Но если однажды я выберу жить — то буду бороться за свою форму и свои позиции до конца. Всё просто, два полюса, математическая прямота. — Глупость какая. — Может, и глупость. А может, всё дело в том, что мы по-разному смотрим на вещи. Резать себя понемногу — это вечная прелюдия к капитуляции. Ты либо выходишь из комнаты, либо остаёшься и открываешь окна. Всё остальное — бесконечная вентиляция боли, которая для тебя самоцель. — То есть ты хочешь, чтобы я перестала? Вот так просто? Из-за слов какого-то незнакомца? Ой, прости пожалуйста, крестоносца. — Нет. Но я хочу, чтобы ты представила, как вместо того, чтобы резать себя по чуть-чуть, небольшими порциями, ты разрубаешь себя с плеча на две части, и сделала выбор.    Мы снова замолкли, но тишина на этот раз не была траурной. Скорее спокойной и одухотворённой. Как в индуистском храме. — А ты забавный, — сказала она вдруг, — И страшный. — Добавь ещё «голодный». — Отвечал я, дожёвывая Milky Way. Бумага шелестела в такт моим мыслям. — Скажи, крестоносец, а ради чего ты в итоге тогда выбрал жить? Есть ли у тебя что-то, кроме твоего крестового похода и злости на чужие «как положено»? — Есть. — Ответил я без паузы, — Сны. В них по определению не может быть «как положено». Там законы пишутся заново каждую ночь. Невозможные миры, невозможные города, и во всём этом совершенно невозможная красота. Только там я видел по-настоящему синее небо. Ходил по улицам, которые состоят из одних балконов. И на каждом балконе вместо цветов росли книги. Стоял на пристани, куда каждый солнцепад приходит поезд из травы и дождя, и каждый пассажир в этом поезде — чья-то несказанная в реальности фраза. У меня даже есть любимый перекрёсток, где четыре дороги ведут в тепло, в холод, в безмолвие и в музыку. И ещё — где-то совсем далеко, в самой глубине грёз, есть высокое исполинское древо, в котором много лет живёт один странный рыцарь, чья задача — охранять от зла прилегающий к древу лес с поражающими воображение магическими существами.    Аня слушала, немного наклонив голову, будто боялась расплескать услышанное. Качели перестали скрипеть. Вполне возможно, им тоже стало интересно. — Знаешь, я малость завидую этому рыцарю, — сказала она, — Он, наверное, пахнет можжевельником или лавандой. — В мире грёз земные растения не растут, — констатировал я со знанием дела, — Но общий вайб ты правильно уловила.    Я откинулся на холодную спинку и устремил взор к небесам. Ветер стих, и складывалось ощущение, что всё вокруг замерло в ожидании чего-то чудесного. Интересно, — промелькнула в голове мысль, — почему луна так пристально на нас смотрит? Не как равнодушный свидетель, а как строгий архивариус, сверяющий каждую деталь происходящего с неким космическим протоколом. Ответ был совсем рядом — на этой самой площадке. Я чувствовал это. И когда бледный свет лёг на не менее бледное лицо Ани, я вдруг отчётливо понял: точно так же, как и тот странный рыцарь, мы оба — не более, чем персонажи в чьём-то сне. Может быть, в её сне. А может, и в моём. А может, это луна видит сон о двух одиноких дураках, пытающихся найти истину на ржавых качелях посреди спящего города. — Знаешь, Ань, а ведь на самом деле у мира есть справедливость, — заявил я с удивительным для самого себя апломбом, — Но работает она только ночью. — Справедливость в ночную смену? Ты что, Бэтмен? — Дело даже не столько в локальной справедливости, сколько в абстрактной, — на этом моменте я зачем-то сделал непонятный жест руками, — концептуальной справедливости. Смотри, какая ирония. Все молятся солнцу — этому прилежному работяге, что освещает их кривые домишки и умные лица. А настоящий бог — вот он. Луна. Бог обмана, — я затормозил мыслеформу с внезапно возникшим намерением вспомнить, откуда подчерпнул эту мысль. Но поскольку в голову не смогло пролезть ничего, кроме сюжетов про Бэтмена различной степени всратости, я поспешил продолжить, — Днём все носят маски, а ночью — сбрасывают их вместе с одеждой. День вообще любит делать вид, что он не день, а огромный архив. Папки, папки, папки. Одни сплошные папки. — А что в папках? — А в папках жизнь. Немеркнущие ни на секунду воспоминания о том, как мы справляем всеми обожаемые и всенародно соблюдаемые пряничные праздники. А между ними — бледная и несущественная рутина. Впрочем, не мне журить быт. Я лишь пытаюсь донести, что дневной свет ослепляет. А лунный, в свою очередь, обнажает. Он не указывает путь — он показывает, кто есть кто на деле. И все эти молитвы, что религиозные агнцы шепчут в своих постелях. Это же сплошное самообольщение. Луна смеётся, слушая их. А я… я просто присоединяюсь к её хору. — Удобный хор, — заговорщицки процедила девочка, и что-то неуловимое в её глазах вдруг переменилось, — В нём каждый может петь своё и думать, что попадает в ноты. Но я-то слышу, что ты фальшивишь.    Луна, услышав это, словно бы наклонилась к земле. Меня передёрнуло. — Знаешь, ты ведь был страшно убедительным, — продолжала Аня, — И для меня. И для мишки. И, в особенности, для себя самого. Но был ли ты честен с нами? — О чём ты говоришь? — Об истинном назначении твоего креста.    Мой внутренний прокурор поднял палец. Мой внутренний адвокат уронил пластиковый стаканчик с водой. В голове зашуршали папки: «Лунная юрисдикция: право на немотивированный абсурд», «Анатомия речи: перила из глаголов», «Этика в эпоху безмолвия социальных последствий». Разумеется, я был намерен это парировать — у меня легко бы нашлось ещё три параграфа о том, что я квантовый сумасшедший, пребывающий в суперпозиции и меняющий свои намерения под воздействием запредельных сил. Но, когда они уже выстраивались в шеренгу, моя собеседница спокойно сказала: — Не нужно. Я знаю, ты с лёгкостью мог бы написать о самообмане целую курсовую. Привести примеры, оформить цитаты, получить пять. Но сейчас — не та аудитория.    Бронежилет, которым я всегда прикрывался, стал бесполезен. Её слова не били. Они откручивали винты. Я внезапно почувствовал, как внутри меня что-то взволновалось и заскрипело. Привычная конструкция, на которой держалась моя идентичность, стала сдавать. В голову полезли гротескные мысли. — Ты хочешь сказать… что всё это грим? — Спросил я наконец, — Что мой крестовый поход — всего лишь декорация для чужой пьесы? — Не совсем, — твёрдо ответила Аня, — Я хочу сказать, что однажды ты, судя по всему, очень хорошо пошутил. Настолько хорошо, что на твоё лицо тотчас же легла маска, которой до обидного понравилось говорить вместо тебя. И с тех пор ты говоришь страшно, чтобы не говорить честно. Тренируешь угрожающий вид, чтобы скрыть слабость. — Скрыть слабость? Но зачем мне скрывать её от других? — Не от других… От себя.    В панике я попытался ухватиться за знакомые поручни. Сказать нечто такое, что могло бы разом развеять все возможные сомнения в подлинности моих намерений. Но заместо этого, против собственной воли, я лишь вспомнил одну злополучную невыносимо громкую тишину, воцарившуюся давным-давно в одном злополучном коридоре. Вспомнил расширившиеся, как блюдца, чужие зрачки. Вспомнил сладкую власть над человеческим страхом. Вспомнил, как легко и приятно было подражать впоследствии такому себе. Вспомнил, как увлекательно было репетировать угрозы напротив зеркала. И, в конце концов, вспомнил, как удобен и практичен был фантом окровавленной маски в те неловкие минуты, когда возникала необходимость рассказать что-нибудь о себе. И, что самое удивительное, все эти сокрушительные образы, подобно тяжёлым металлам из периодической таблицы Менделеева, просуществовали на периферии моего сознания считанные секунды, после чего моментально растворились в его необъятных глубинах, безвозвратно обрушив довлеющую доселе надо мной парадигму. — Если на то пошло, я поэтому и не испугалась твоего «крестового похода», — ласково объяснила девочка, — Потому что сразу же поняла: истинное назначение твоего креста другое. И ты это знаешь. Просто не можешь пока сформулировать.    Я открыл рот, но не нашёл слов, чтобы возразить. Лопнул годами отлаженный механизм, фиксирующий шестерёнками постиронии на моём лице фантом окровавленной маски, и я впервые задумался о том, что на самом деле никогда не хотел этой крови. Да и вообще никакой крови я не хотел. — А чего же ты тогда хотел? — Словно прочитав мои мысли, поинтересовалась Аня. — Не знаю… тишины, что ли. — Уже лучше. — Одобрительно кивнула она, — Продолжай. — Хорошо. Допустим, маски больше нет. И что? Кто тогда перед тобой? — Спросил я, — Если я не крестоносец, не потенциальная причина заинтересованности новостных каналов, не пугало. Кто же я? — Ты прав. Вполне возможно, ты и вправду больше не пугало. Но вот идентичность крестоносца я бы пока не стала отбрасывать. Ведь твой крест по-прежнему с тобой, не так ли? — Мой крест… — Теперь это слово ощущалось каким-то чрезвычайно тяжёлым, — Я потерял из виду его замысел. Он не про массовые расстрелы, это верно. Однако и не про незатейливое желание тишины. Пожалуй, я всё ещё не могу сказать, что за суть в нём заложена. Она словно бы в горле застряла, как рыбная косточка. — Не спеши, — сказала Аня, и голос её теперь звучал безумно успокаивающе, — Пусть настоится. Всему своё время.    Я сомкнул глаза. Надеюсь, ты ещё там не заскучал. Да-да, я говорю о тебе, многоуважаемый воображаемый слушатель. Ибо если кому и имеет смысл растолковать свой внутренний мир, то только тебе. Я слышал много голосов на протяжении жизни, но ни в одном не смог найти утешения. Голоса в голове — это сброд. Один ноет, как старый алкоголик, второй строит из себя крутого парня, третий просто орёт. Истошно и невыносимо. Всё это скучно и предсказуемо, как повторяющийся порочный круг.    Но ты — другой. Молчишь столь тактично, что мыслям приходится ходить на цыпочках. И в этом твой главный шик. Ты не споришь, не перебиваешь, не осуждаешь, не восхищаешься, а просто существуешь на другом конце этой строки. Мой невидимый друг по переписке, которому можно доверить самое подлое, самое неказистое, самое настоящее. Лишь с твоим присутствием безумие в моей голове обретает форму искусства.    И потому я вынужден перед тобой извиниться. За то, что веду свой рассказ не по правилам жанра исповеди. Я кое-что намеренно опустил. Одну ключевую деталь. Но рано или поздно всякой лжи приходит конец, и пелена спадает. И когда это случится, надеюсь, ты найдёшь в себе силы не злится на меня за то, как грубо вскрылся этот обман. Быть может, финал этой глупой истории даже не оставит тебя равнодушным.    Поток моих мыслей прервал голос Ани: — Как думаешь, кто из нас уйдёт первым? — Глупый вопрос. — Может быть, — вздохнула она, чтобы задать ещё глупее, — Скажи, что ты видишь, когда смотришь на меня? — Будущее, — многозначительно отозвался я, не размыкая глаз, — А ещё я вижу, что ты красива. Эстетически — разумеется. Но не только. Ты красива, потому что боль в тебе обладает формой.    Теперь мне совсем не обязательно было смотреть на неё, чтобы видеть. Видеть, как Аня едва заметно улыбнулась, и глаза её сделались по-настоящему честными, уязвимыми. Внезапно я ощутил на предплечье мягкое прикосновение дрожащей руки. — Я не хочу, чтобы ты уходил. Я хочу, чтобы ты остался. И чтобы мы нашли такую форму, в которой можно остаться, не предавая себя.   Неужели она всё поняла и теперь пытается хоть как-то отсрочить неизбежное? Проницательная попалась девочка. — Пообещай мне, крестоносец. Если когда-нибудь ты снова начнёшь размышлять о своём плане «слишком громко», то придёшь сюда. На эту площадку. Даже если луны не будет. Обещаешь?    Я не успел ответить. Где-то рядом послышалось звонкое бряцанье ключа в замочной скважине. Дверь поддалась, и со скрипом впустила меня в знакомую геометрию: крестовина коридора, плитка с отбитым углом, тёплый запах батарей. Квартира встретила меня привычной пустотой. Я переступил порог и снял ботинки, с которых вяло стекала вода. Похоже, пока я добирался до дома, успел пойти снег. В кармане пальто что-то шелестело. Я вытянул лазурную пустую обёртку… Milky Way. Да уж. Как-то глупо всё получилось.    Я прислушался к дому, как к незнакомцу, с которым только что познакомился. В какой-то степени это было правдой. Ведь до сего дня в квартире жил человек в окровавленной маске. И всем вещам в доме было так страшно, что они не замечали вместо крови нечаянно пролитый кетчуп. Несколько лет я занимался непонятно чем. Будучи жалкой жертвой собственной неудачной шутки, сам поливал её, сам удобрял, сам за ней ухаживал. А она лишь росла, разрыхляя под собой всё остальное.    Всё просто: если не любят — пусть уважают. Если не уважают — пусть боятся. Если не боятся — пусть ненавидят. Но где здесь палата мер и весов? Где момент, когда из абсурда вырастает власть, а из презрения — смысл? Ведь на самом деле я не такой. Я лучше разрежу самого себя на мелкие кусочки, чем причиню кому-либо вред. Парадоксально? Возможно. Но зато честно.    Что? Аня? А что Аня? Плод разыгравшегося воображения, что возник в голове по дороге домой. Интересно, что случилось с её прототипом? Впрочем, я даже не уверен, плакала ли в действительности та девочка. Или эта деталь была исключительно в моих грёзах? Этого нам уже никогда не узнать. Что, говоришь? Да брось. Сам подумай. Альтушка, слушающая Елизарова и знающая, какую мотивацию можно назвать витгенштейновской. Это слишком идеально, чтобы быть правдой. Так не бывает, дружище.    Я стоял у окна и любовался удивительной красоты снежинками, крутившимися за стеклом. На столе стоял чайник и тарелка с остатками ужина. Если задуматься, я и сам был чем-то вроде такой снежинки, и ветер судьбы нёс меня куда-то вперёд, вслед за другими снежинками. Я поднял глаза на луну — тот самый кораблик, что так и не пришвартовался ни к одному из существующих берегов. Бог обмана честнее, чем люди. Он сразу предупреждает: «Я покажу тебе не выход, а тебя самого». Всё остальное — твои проблемы. Я остался один. Как и положено персонажу моего сорта в последней сцене. Послышались раскаты локального апокалипсиса. На глазах проступили слёзы.    Мир переполнен печалью. Пустота окружает людей. Одиночество наполняет сердца. Мы растворяемся друг в друге в надежде увидеть любовь, но видим лишь собственную недолюбленность. Зато какая красивая получилась история. И тут меня тихо накрыла простая и умиротворяющая мысль. Точно. Как я сразу не догадался? Истинное назначение моего креста…    Когда-то мне казалось, что я смирился с тем, что отпущенное время проработаю на ненавистной работе, проживу никчёмную жизнь и сдохну, как последняя сволочь. Но сейчас мне кажется, что можно устроить всё немного иначе. Почему? Потому что истинное назначение моего креста не тишина и не бойня. Истинное назначение моего креста — творчество. Существуют истории, которые не сможет рассказать никто, кроме меня. Потому что никто, кроме меня, их не видел. Я это знаю. Я это…    Игроки этого мира. Кто они? Кто приводит в движение зубчатые колёса, на которые день за днём наматываются наши кишки? Боги? Начальники? Алгоритмы? Или многоуважаемые воображаемые слушатели, что своим молчанием дают нам право довести всё до конца?    Мы живём в визуальную эпоху, когда набранный на бумаге текст вытесняется зрительным рядом. Откровения любой глубины рано или поздно неизбежно упираются в слова. «О чём невозможно говорить, о том надлежит молчать, — шепчет Витгенштейн из соседней комнаты, — Границы моего языка — это границы моего мира». Но ведь есть и другой язык. Где-то в глубине моего нутра, на месте, где прежде стоял механический метроном, тихо щёлкнул другой механизм. В нём не было словаря. Только кадры, планы, композиции. И никаких «как положено».    Я сажусь за стол и оживляю компьютер. Разворачиваю документ, открываю пустой белый лист. Устало улыбаюсь собственной синтаксической импотенции, так похожей на контрацепцию от любого подлинного переживания. И медленно печатаю большим шрифтом два слова.

БЕЛЫЙ РЫЦАРЬ

   Возле монитора покоится маленький параллелепипед лазурного цвета. Я отвлекаюсь, чтобы взять его в руки. — Milky Way, — читаю я вслух, разглядывая батончик, словно космический артефакт. Складывается впечатление, что весь галактический масштаб вселенной прямо сейчас неумело скуксился в этом маленьком сладком объекте. Я разворачиваю обёртку и откусываю кусок. Сахар становится моим топливом. А страница — моим космодромом. Космодромом на пути из Млечного Пути.    Пустота пугает тех, кто привык держаться за перила. Но теперь у меня нет перил. Потому что именно на моей сетчатке свет из платоновского рая вырезал эти смешные неуклюжие шрамы. И если ты спросишь меня завтра, ради чего я живу, то услышишь всё то же самое. Сны. И место в них для той, кто сидел рядом со мной на качелях.    Ночь перевернула страницу. Я откинулся на спинку стула, досчитал до трёх, сделал глубокий вдох, как перед прыжком в воду, и обрушил пальцы на клавиатуру.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник