***
— Ну ты же у нас теперь с ума сходишь по настолкам, забыл? — Энтони сверлит его глазами, как бы говоря «эй, да о чем тут вообще можно думать!» — Так это настолка и есть. Ну че ты ломаешься? — Что-то совсем не похоже, мой дорогой. Азирафель вертит в руках кубик глаголов, и с каждой новой гранью глаза у него округляются все сильнее. — В «Манчкине» такого не было, — с легкой брезгливостью говорит он, дольше остального задерживаясь на «лизать». — Ох. Ты уверен, что это настольная игра? — Да. Думаешь, я в настолках не разбираюсь? Я их придумал, ангел, — с гордостью хмыкает Кроули. — Все такие «о, неплохой способ скоротать вечерок с друзьями» — а потом хуяк! Тяжкие телесные. — Разве? Ну, не знаю. Мы с ребятами так мило поиграли в прошлый раз… — Да-да, можешь не продолжать, я уже понял, что ты играл в хренового Манчкина. На его вопросительный взгляд Энтони отвечает таким же вопросительным взглядом (с Азирафелем как с пауком: главное не теряться и помнить, что он удивлен сильнее). Едва сохраняя серьезный вид, демон спрашивает. — Бьюсь об заклад, вы там все были одетые? — Конечно! Теперь он морщит нос совсем не с легкой брезгливостью, а с самым настоящим отвращением. Кроули все-таки не может сдержаться, и быстрая усмешка тенью пробегает по его лицу. — Ну вот… кхм-кхм, — прячет он ее за покашливанием, — чтоб ты знал, это не по правилам. — Не может быть! — ахает Фелл. — Это же просто… это просто… возмутительно! А если кто-нибудь простудится? Сейчас уже прохладно, и кто-нибудь ведь обязательно сядет у окна, и его продует, и… погоди… Азирафель замирает, не закончив предложение, и несколько секунд внимательно смотрит на собеседника. — Ты что… ты надо мной подшучиваешь? Если услышать, как он задает этот вопрос — только услышать, даже без вида прозрачных, полных искренности глаз — то становится очевидно, что он остается ангелом, даже выбирая вкусную еду, хорошую музыку и Кроули. Иначе невозможно звучать так чисто. Энтони знает, что все в нем — одна сплошная наивность. Он необучаем, и потому до сих пор верит, что его демон не станет врать, что его демон честно отвечает на честные вопросы, что его демон — и не демон вовсе. Ничего на Земле не может звучать так чисто, просто потому что дети — вторые и последние обладатели такой же наивности — еще не умеют говорить. Этот голос, эти интонации, этот свет — ничего не принадлежало ни Земле, ни, тем более, Аду. Он необучаем, или еще: он никогда не изменяется, потому что вечен, потому что стоит у истоков, потому что раз за разом находит себя в себе. — Не, ну что ты, — кидает Кроули, любуясь им. — Я абсолютно серьезно. Все в «Манчкин» играют на раздевание. Напомни, я тебе потом как-нибудь обязательно покажу. Ну так чего? Не дрейфь, там все проще простого.***
Вечером он открывает вино. В такие игры неловко играть без вина (Энтони думает об этом так: слишком свыкся со своей человечьей ролью. В целом, он не возражает. Всяко лучше, чем вести себя, как исчадие ада). Кроули подливает вино по бокалам, забалтывая Азирафеля до тех пор, пока первая бутылка не пустеет (как не свыкайся, суть все-таки не меняется). Кроули почти плевать, что Азирафель выкинет на кубике частей тела — главное, чтобы на кубике глагола он выкинул «шлепать» или «пристегнуть» (в пределах разумного, конечно: его мало устроят шлепки по губам или пристегнутая к кровати задница). У этого интереса две причины. Первая — чисто чертячья: ему хочется посмотреть, как ангел краснеет, смущается, негодует, но все-таки не может противиться правилам. Его излишняя педантичность сводит Кроули с ума уже седьмую тысячу лет — почему бы ангелу не пострадать хотя бы пару минут? Пытка сгоранием со стыда. Энтони находит это весьма изящным, и притом — забавным. Вторая находится под чертячьей, то есть — глубже. Она исходит уже не от Энтони, не от Кроули, не от Змея и даже не от ангела, чье имя давным-давно стерто (потому что именно так поступают с предателями). Она — от всех их сразу, от их симбиоза, уникального и уродливого. Кроули хотел бы, чтобы Азирафель был по-настоящему груб с ним. Хотя бы один раз. За все те разы, что он заслужил быть наказанным, но оказывался прощенным — в счет души ангела, конечно; его собственная слишком мала для таких кульбитов. За все те вещи, что он сделал, не зная наверняка: падет после них Азирафель или все-таки останется висеть на каком-то причудливом суку, может быть, вверх тормашками. За то, что он жрет яблоки у ангела под носом при каждом удобном случае, хотя даже не любит их. За то, что он не смотрит назад, когда смотрит наверх. Он слегка помогает себе чудом — просто чтобы подтолкнуть судьбу к тому, что целесообразно. Просто чтобы случай из шести граней выбрал правильную, и так — два раза. — Ох! — краснеет Азирафель, когда его кубики останавливаются на «шлепать» и значке ягодиц. — Чур не в счет! Я переброшу. — Э, куда! А ну стоять! Кроули накрывает кубики ладонью, защитив их от посягательств и чуть не разлив стоящий рядом бокал вина. Это ничего — оба они уже пьяны, у ангела дела с координацией обстоят ничуть не лучше. — Нет уж, — шипит он. — Чур тут «чур» не работает. Выкинул — будь добр сделать! Фелл смотрит на него растерянно. Вечер подарил себя легким и приятным, к нему никак не шла змеиная злость — только вино, луна, смех и любовь. Но Кроули был демоном — таким неправильным, что иногда можно было забыть, что он демон, но все-таки ад имел свое влияние вне зависимости от того, признавал он это или нет. В иные моменты это выскакивало неожиданно и вдруг. Азирафель никогда не злился на него, хотя уже давно научился злиться (часть развращения, неизбежного при постоянном проживании на Земле — вроде хронического раздражения слизистых при долгой работе на вредном производстве). Азирафель не смог бы злиться, даже если очень захотел. Это было невозможно, потому что для злости попросту не оставалось места: в такие моменты весь он состоял из нежности, печали и сожалений. (Его память была на месте, это же не он бился головой о каменистую адскую почву, с ускорением падая с небес. Он помнил звезды, помнил ангела в звездах, помнил, что ангел был творцом, но не помнил его ангельского имени; его память была на месте, но кто-то покопался в ней, подтачивая истину до мнения) — Но я не хочу этого делать, — утверждает он тихо. — Мне не нравится идея. — А это неважно. В этом весь смысл игры, — привирает Кроули, не моргая (есть свои преимущества в змеином прошлом). — Надо делать так, как выпало. У тебя никогда не было с этим проблем, ты справишься. Во, знакомься. Энтони кладет на диван между ними короткий плетенный стек, только что призванный из недр спальни. Азирафель, к его недовольству, откуда-то знает, что это и зачем — и сразу отшатывается, морща нос. — Нет, — ангел отрицательно качает головой; в его тихом голосе звучит уверенность. — Я не буду, Кроули. Отдай кубики, я переброшу. — Да нельзя! Одна попытка! Одна блять, ты понимаешь?! Сейчас Ад мелькает в его глазах — не потому что они змеиные, конечно, но потому что они злые — и Азирафель опять переживает за секунду все свои сожаления, давно уже компактно спрессованные под грузом времени. — Ну не можешь ты перебросить, смирись! — Что я действительно не могу — так это бить тебя, мой дорогой. Ты не сделал ничего плохого. — Ну там же не сказано «бить», — Кроули приоткрывает кубик глаголов, стараясь не обращать внимания на вставший в горле ком, но все же гораздо тише, чем до этого, поясняет: — видишь. Нет тут «бить». — Я не буду делать тебе больно. Кроули смотрит на него выжидающе, прикидывая, что еще может сказать — он вдруг нестерпимо хочет расширить список своих грехов, хочет, чтобы ему сделали больно и за эту затею с кубиками тоже — так что он соображает, и соображает очень энергично. Озаряет его быстро — ответ ведь находится на самой поверхности: — Таковы правила, Азирафель, — ухмыляется он ехидно. — Ты же не будешь спорить с правилами? Попадание прямо в цель — светлые глаза замирают, беспокойная рука перестает отбивать мотивчик по бедру, кончик языка показывается на мгновение, облизывая пересохшие губы. — Ты согласился на них, когда мы начали игру, ты же понимаешь, — раззадоривается Энтони. — Я не… Кроули знает: он не может идти против правил. Это лежит в самой его сути. Всякий раз, когда он все-таки делает несколько шагов вопреки, усталость почти сразу сковывает нежную ангельскую душу, и следующие несколько веков она восстанавливает силы. Ангельская душа смотрит почти жалобно. Кроули почти жаль. — Я не хочу… это неправильно, так нельзя делать, — объясняет она губами и глазами Азирафеля, — нельзя, я же… это же не любовь. Ты же мой, зачем? Азирафель неустанно взращивает в его черной душе семена добра. Несмотря на то, что вырасти и окрепнуть шансов у них нет, это значит, что в каждый момент времени его стараниями внутри Кроули есть что-то хорошее. Это что-то хорошее сейчас вопит, как бешенное, и рвется наружу, и ему больно, потому что наружу его не пускают, обвив молодые веточки стальными тросами, притягивая обратно во тьму. От тросов идут ожоги, похожие на вырезанные в венах прощальные записки. Читать их больно даже той части Кроули, что не является светом. — Какая глупая игра. Не может быть, чтобы это была такая глупая игра. Дай сюда правила. Энтони передает коробку, с мазохистским удовольствием наблюдая, как ангел вычитывает правила. И то, что он пытается найти что-то, и то, что он ничего не найдет, одновременно и прекрасно, и отвратительно. — Ну вот же! — вскрикивает вдруг Азирафель торжественно. — Вот, пожалуйста, цитирую. Котенок — ох, а почему котенок? — может единожды перебросить кубики, если: а) хотя бы один кубик попал на ребрышко; б) хотя бы один кубик укатился под кроватку; в) хотя бы один кубик не понравился котенку. Я так понимаю, котенок здесь — это я, и кубик мне однозначно не понравился, так что… Ты плохо знаешь правила, мой дорогой. Ничего нового. — Да ладно?! Кроули пропускает мимо ушей все, что идет после пункта «в», заглядывает в правила через его плечо — ну естественно, в этот момент он видит их впервые — и, пробегаясь глазами по указанным мягким пальцем строчкам, громко цокает. Его раздражение очевидно для всякого — даже до ангела может дойти, что что-то тут не так — и он думает, что дал маху, показавшись так бездумно. — Ну надо же… ладно, валяй, — бурчит Энтони, готовясь еще к одному маленькому чуду. — Перекидывай. Азирафель послушно перекидывает, почти до неприличия долго мешая кубики в руке — и, не сдержавшись, разочаровано вздыхает, когда выпадает «пристегнуть» и иконка рук. — Ну что такое! — в сердцах восклицает он, и, даже не посмотрев на Кроули, сразу утыкается в правила. — Видишь, от судьбы не деться, ангел, дава… — Нашел! — почти мгновенно вскрикивает Азирафель, уже сам разворачивая к нему листок и показывая нужную строчку. — Как удачно, смотри. «Котенок, если тебе выпало «пристегнуть», но тебе не нравится, что ты видишь — можешь перебросить кубики» — Наверное, это на случай пристегнутой задницы, — мрачно рассуждает Кроули вслух. — Ладно, это хоть логично. Хрен с тобой, перекидывай. Когда ему выпадает «сжимать» и значок сосков, он, игнорируя листок, просто говорит: «Там если котенку не везет третий раз подряд, это значит, что он расстроился, и его надо подбодрить, и можно перекинуть». — Да ну, ебота какая-то, — не поверив, лезет в правила Энтони, но в самом деле находит этот пункт. — Пиздец. Какие все нежные пошли. Ладно. А сколько раз ты вообще можешь перекидывать? — Всего пять, — подумав пару секунд, выводит Азирафель. — Да, точно, получается со всеми пунктами пять раз. — В следующий раз будем играть в дурака, — ворчит Кроули. — Кидай. Дело в том, что Ад не резиновый — он перенаселен, плюнуть там некуда (хотя все всё равно плюются!), и потому чудеса строго ограничены для каждого демона, то есть — имеют свой лимит. Лимит Кроули привязывается к календарному месяцу, потому что он работает в полевых условиях, то есть — на Земле. В этом месяце он уже был на мели: все эти букеты из неоткуда, кофе в постель (обязательно «из кофейни, мой дорогой, и с шоколадной крошкой», даже когда на улице снегопад и мозги стынут от одного вида окна), а особенно — домашние блинчики без привкуса сгоревших домашних блинчиков — были недешевым удовольствием даже для демона его уровня. Физическая природа чудес привязывалась к земным законам (или, вернее, земные законы привязывались к природе чудес). Основное правило гласило — чем сильнее уменьшится энтропия при сотворении чуда, тем больше эфирной энергии это чудо потребует. То есть: создать букет — пожалуйста, с вас одна единица энергии. Создать букет из роз — две. Создать букет из белых роз — три. Создать букет из белых роз с очищенными шипами, с нежными лепестками, с маленькой записочкой, на которой печатными буквами будут написаны конкретные слова — десять, пятнадцать, сто единиц (в зависимости от длины записочки; опять же, можно было оставить это на совесть хаоса, и, потратив несоизмеримо меньше энергии, получить абсолютно случайный набор слов — Кроули иногда посылал такие букеты людям, умирая со смеху от их реакций). Дело в том, что простая математика доступна даже демонам: упорядочить до одной грани два куба — это в два раза больше энергии, чем упорядочить до одной грани один куб. Кроули думает заставить его перекинуть еще раз, задействовав при этом один куб, а потом, на последний пятый бросок, опять потратить энергию на два ребра. Это оставит ему небольшой запас до первого числа — на случай красного светофора или очередной утренней метели. Он выбирает ребро со словом «лизать». Азирафель был поражен им больше всего, и вряд ли в хорошем смысле, так что это был стопроцентный вариант. Когда кубики складываются в «лизать» и иконку ступней, Кроули почти что чувствует, как тишина становится плотной, обретая тело, и по привычке залезает через ухо в мозг. — Пиздец поиграл, да? — нарушает он ее, не дав добраться до самого ценного (а именно — кладези выученных наизусть телефонов служб доставки, потому что постоянно ошибаться в цифрах при наборе вообще-то крайне мучительно; дислексия как общедемонское проклятие могла быть придумана только таким же изощренным разумом, который оставил Гавриила за главного — очевидно, шутки ради, а зачем же еще). — Не везет тебе сегодня. Перекидывай. Но Азирафель молчит, слегка склонив голову к плечу. — Ну? — заглядывает ему в глаза Энтони. — Че ты? — Знаешь… — он хмурит брови, очевидно просчитывая ходы в своей охмелевшей голове. — Да, точно… — морщинка расправляется, возвращая лбу первозданную гладкость. — Знаешь, я не буду. Мне сегодня и правда не везет, боюсь, в пятый раз опять попадется какая-нибудь… — кривится, одними губами произнося «гадость», — и я уже не смогу отказаться, так что… да, остановлюсь на этом. — Че? Кроули смотрит на него, как на безумного (может, он и есть безумный — кто еще может слушать барокко в двадцать первом веке, соглашаться так рисковать ради обычного демона, совсем ничего не смыслить в гадостях?) — Так, давай перебрасывай! — Зачем? — ангел искренне недоумевает. — Нормальное задание. Хоть поиграем, а то пока только… — Тебе попадется нормальное, когда ты перебросишь, а это не нормальное, — шипит Кроули, думая, что, в общем-то, готов даже отказаться от своих намерений и потратиться на «целовать» и значок губ, чтобы ангел не расстроился — лишь бы не оставаться на «лизать» со значком ступней. — Кидай-кидай! Не может быть, чтобы тебе не везло пять раз подряд, ты же ангел! — Может, — улыбается он осторожно (его везение — опасная тема, потому что связана с раем, а, точнее, отношением к нему в раю; подорвать на этом Кроули проще, чем на пороховой бочке где-нибудь в пекле ада). — У тебя красивые ноги, я совсем не против. — Я против! — взрывается Кроули (чему быть, того не миновать), подскакивая и отбрасывая себя к книжному стеллажу неподалеку, чтобы начать там нервное хождение с имитацией деятельности (внезапно понадобилось перенести книги справа налево и слева направо). — Не будешь ты этого делать! Не то, чтобы Кроули пугало внимание к его ступням — было бы странно после терм Калигулы спотыкаться на таких мелочах. Но Азирафель — вот, что было неприемлемо в этой схеме. Во всяком случае, не на этом месте, то есть он запросто может быть сверху, он запросто может быть объектом восхищения, объектом фетиша, объектом вожделения, но иначе — никогда. Их отношения не могут выглядеть так, даже если это игра, даже если это на две минуты, даже если это понарошку. Азирафель не может подчиняться, не может восхищаться, не может воспевать — тут не к чему применять все эти глаголы, потому что тут нет ничего, кроме мерзости ада. Это неправильно до тошноты: кому-то настолько прекрасному касаться губами чего-то настолько отвратительного. Азирафель смотрит на него несколько долгих секунд. Он не похож на себя — потому эти секунды и долгие. Его наивность, его прозрачность, его беззащитность куда-то испаряются, и остается то, что они обычно маскируют — его мудрость, его проницательность, его уверенность. Его поистине ангельская красота. — Значит, отказываешься? — уточняет он, пряча свой потяжелевший взгляд за бокалом. — Отказываюсь, — эхом отвечает Кроули. — А почему, я могу узнать? — Это против моих принципов, даже моего мировоззрения, если тебе угодно, ты не имеешь право меня заставлять, если я не хочу, это аморально, потом не оправдаешься там, — едко выдает он всю линию защиты за раз, кивком указывая наверх. — Я просто спросил. Как скажешь, мой дорогой, — просто соглашается Азирафель, игнорируя колкости. — Посмотрим, что там в правилах. Читая правила, он попивает вино маленькими глотками — так атмосфера кажется чуть менее накаленной. — Ой. Ну вот, кажется, ты попался, — участливо вздыхает ангел, протягивая ему листок. — Вот, видишь? «Если котик перекидывал кубики три раза и более — он наверняка расстроен. Зайчик, ты должен поддержать котика, чтобы игра могла продолжаться! Зайчик не может идти против кубиков; если зайчик выбирает идти против кубиков, котик выигрывает ночь» — Выигрывает ночь? — Энтони фыркает. — Это че еще значит? — Посмотри внизу, где звездочка. У звездочки («у звезды» — мрачно думает Кроули, прочитав) действительно дано разъяснение: «выиграть ночь — значит, получить право власти над партнером в течение 6 часов следующей ночи». — Да ну, полная хрень, — ругается Энтони, возвращаясь на диван и наливая себе до краев. — Никто так не играет. У этой игры вообще никогда не было правил. Никто никогда не видел правил у секс-кубиков, это блять нонсенс — правила для секс-кубиков! К чему там писать правила, что там может быть непонятно?! Этот всё твой идиотский Сохо — подделка, пластмасска, секс-шопы одно разочарование! Никакого драйва… но это не всегда так было! Я вот помню… Он начинает уводить разговор в сторону, через сексуальную революцию и венецианских куртизанок доходя до Калигулы. Старый трюк: этим можно либо смутить ангела, либо заболтать его (в зависимости от того, насколько сильно ангела очеловечило вино). Ему очень надо замять эту историю, поэтому он припоминает даже то, чего не хотел бы припоминать никогда в своей вечной жизни, и еще слегка додумывает сверху — для надежности. Ангел делает вид, что забалтывается: он морщит нос, неодобрительно мотает головой, цокает. Ему легко дается выглядеть естественным. Делать вид — то, чему его научили в раю. Он умеет это лучше всего на свете. Забалтывая, Кроули опять упускает ключевые частности. Он не видит, что, вообще-то, прав: у этой игры действительно никогда не было правил. Существенное отличие Рая от Ада — количество жителей. В Раю их меньше на многие порядки, поэтому Ангелы могут пользоваться чудесами почти неограниченно. Никому нет дела даже до довольно крупных чудес, вроде внезапно появляющихся в стенах призраков и переселенных в тела животных человеческих душ (это все — результаты ангельских ошибок; ангельский фактор, что тут поделаешь). Отчеты по мелким чудесам не требуют вовсе. Азирафель знает об этом, и уже очень давно дал себе разрешение иногда пользоваться чудесами не ради великой цели, а ради своего комфорта — а представление «комфорта» у него было по-райски изнеженным («в конце концов, — думал он, за долю секунды добывая себе свежие тюльпаны посреди зимы, — это должно входить в план, иначе этого бы не случилось»). Сделать листок правил из воздуха и пыли, равно как и изменять написанное в этом листке несколько раз за вечер — полная чепуха для того, кто умеет воскрешать мертвых.***
Кроули не живет у него — нет, конечно, нет, это было бы неправильно, и сопрягалось с потенциальными рисками, и небо в любой момент могло бы упасть на голову, и он ведь ангел, так что… Кроули просто гостит. День, два, неделю, ну максимум (максимум!) месяц — а там уж, естественно, идет к себе домой (на час, два, сутки, ну максимум (максимум!) на неделю). Кроули не живет у него — вот еще, он не позволяет себе таких сентиментальностей! — но просто обитает рядом с ним, руководствуясь, конечно, одними только рациональными доводами (не надо самому делать чай, не надо мотаться через полгорода каждый вечер, не надо тратить силы, вызывая его образ из чертогов памяти — можно просто спуститься вниз и любоваться хоть до самой ночи). По вторникам и пятницам Энтони выбирает фильм на вечер, потому что кругозор ангела безбожно устарел (Кроули так и сказал однажды — «безбожно» — и улыбнулся, довольный собой. И Азирафель тоже улыбнулся, довольный им. И Кроули перестал улыбаться, а после убеждал себя, что это ангел просто опять понял его неправильно). — Ну что ты делаешь? — спрашивает Азирафель со вздохом, отрываясь от печатания на машинке. — Ты можешь куда-нибудь уйти? Мне мешает звук, я не могу сосредоточиться. — Выбираю фильм, как обычно, — отвечает Кроули, останавливая трейлер и шаря по карманам в поисках наушников. — На пятницу? Какой ответственный подход, мой дорогой! Ты что, все-таки что-то переосмыслил? — На какую пятницу? — раздраженно (наушники не находились) шипит он. — Сегодня тебе что, пятница? — Сегодня не будет фильма. Ангел утверждает это легко и просто — слова сыпятся так же обыденно, как когда он печатает их тысячу за тысячей на своей машинке. — Как это не будет? Ты сливаешься? А пораньше сказать? На-х-х-хер я тогда тут… (он находит наушники, но они оказываются разряжены; он злится, шипит и тихо ругается себе под нос) — Я думал, ты помнишь, — пожимает плечами Азирафель. — Может, ты все-таки перебрал вчера? Судя по тому, чт… — Эй! Кроули вскакивает, садясь на диван, и предостерегающе смотрит на ангела. — Ты обещал стереть это из памяти, Азирафель! — Стереть что? Взглядом, которым он встречает напряженную злость Кроули, можно даровать покой несправедливо осужденному каторжнику, обратить атеиста в веру, убедить Змея оставить яблоко в покое. — Я что, вчера что-то стирал? В его глазах — небо. Оно чистое, честное, прозрачное. Оно — его собственное, больше такого нигде нет. — Ты вчера что-то наговорил? Будь настоящее небо таким, Энтони скучал бы по нему каждую секунду. — Я… н-нет, — он отрицательно мотает головой. — Не, ничего такого. Даже самый наивный человек не поверил бы ему сейчас — так неправдоподобна была эта ложь, бессильная, связанная по рукам и ногам, по-адски красная, но от стыда. Ангел только кивает и, удовлетворенный таким ответом, отворачивается обратно к машинке, обновляя лист. — В любом случае, мы ведь вчера играли. Помнишь? — напечатав пару слов, он снова поворачивается к Кроули, дожидаясь недовольного кивка. — И я помню. Отлично, значит, это и правда было. Где-то между скачками в Беркшире и… чем-то еще, кажется, про венецианские запеканки? В общем, неважно, — улыбается он обезоруживающе, — но мы остановились на звездочке, так что этим вечером — этой ночью, — голосом выделяет он, — фильма не получится. Таковы правила, ты сам говорил, мой дорогой. — Ой, да ладно, что ты там можешь… что, будем книжки читать? — раздраженно фыркает Энтони. — Терпеть не могу читать! — Нет, не будем. Азирафель опять начинает печатать, обрываясь, по привычке, где-то посреди степи (Кроули на девяносто девять процентов уверен, что в такие моменты он и правда думает, что выражается предельно четко, и на один — что так в его представлении выглядит юмор). Каждое слово, перенесенное из ангельской головы на бархатную бумагу, впивается в мозги Энтони сильнее, чем если бы он читал его взад и вперед по несколько раз. — Ну?! — не выдерживает он спустя минуту трескотни печатной машинки. — Ты не мог бы… — Тшшш! — шикает Фелл, отмахиваясь. — Не сбивай меня, я не хочу испортить отчет. Ему приходится подождать, пока лист не будет дописан. После Азирафель потягивается (он закончил с писаниной на этот месяц и рад), допивает свой чай («ох, я и забыл о нем!»), проверяет погоду за окном (снег совсем никуда не торопится — разве нужно торопиться, если сегодня даже ангелы медлят?), и, наконец, садится на диван рядом с Кроули. — Что ты хотел? — интересуется он безмятежно. — Чтобы ты договорил. — О! Я опять, да? Он улыбается — это нужно, чтобы никто на целую милю вокруг больше не злился — делает пару глотков из кружки на журнальном столике, доверительно подвигается чуть ближе. — Знаешь, было бы чудесно устроить читательский вечер, но, пойми меня правильно, мой дорогой, когда я задумался об этом, мне сразу же показалось, что тематически это не совсем то. Мокрый снег, стекающий по стеклу дождевыми каплями, вновь завладевают его вниманием — он смотрит на воду несколько секунд, прежде чем до Кроули доходит, что его опять скинули где-то в центре океана. — Так, и потому ты решил сделать… Энтони тяжело смотрит на него, как бы говоря: «давай, в этот раз тебе лучше закончить мысль». — Тематически то, — пожимает плечами Азирафель. — Что?! — То. — Ну что — то? — Что-то? Да, определенно что-то, ведь «не что-то» делать нельзя. Делать «не что-то» — это значит ничего не делать, а я не буду не делать, то есть буду делать, а раз уж буду делать, то по необходимости буду делать что-то. Разве не очевидно, мой дорогой? Его отчеты были искусно составленными дебрями, через которые не мог продраться даже Гавриил — тоже навык, приобретенный благодаря раю. Азирафель без единого чуда мог бы сделать блестящую карьеру адвоката, если бы, конечно, когда-нибудь захотел оправдывать чужие проступки. Кроули берет небольшую паузу, прежде чем находит в себе силы ответить: — Ну все, это невозможно. Я не приду. Не у тебя одного отчеты. Все, все! Мне надо домой. — Ты сдаешь тринадцатого. Еще больше двух недель, милый. — А я теперь готовлюсь заранее! — огрызается Энтони. — Ну, как знаешь. Все с той же безмятежностью Азирафель допивает его чай. — Тогда выбери дату, когда… — В феврале. Тридцать первого февраля. Все, давай, чао. Он встает и направляется к выходу; уже через несколько шагов в спину ему тихо, но очень метко стреляют: — Чего ты так испугался? Ангелы умеют бросаться разве что благодатью — это единственная наука, требующая от них попадать чем-то во что-то. В ней они, как правило, совершенно отвратительны, и именно так на самом деле объясняется классовое неравенство (хотели попасть в каждый неблагополучный дом города, но промахнулись — и опять всадили все двести порций благодати в загородные особняки). Азирафель с самого начала решил, что по его вине такого не случится, и очень упорно тренировал меткость. Теперь, когда он работает в полевых условиях, это пригождается даже чаще — люди гораздо более подвижные объекты, чем дома, и попадать в них на улицах, в театрах, в парках, на стоянках и даже в их собственных жилищах совсем не просто. Тем не менее, все шесть тысяч лет он справляется без единой ошибки. — А ну! Я не ис-с-с-пугался! — Кроули нависает над ангелом прежде, чем тот успевает вдохнуть (а стреляет он, как и люди, задержав дыхание). — Я не… Я з-з-заебался тут с тобой, понятно! — Понятно, — Азирафель улыбается глазами, ничуть не обидевшись, и с легкой жеманностью в голосе просит: — Ну прости меня, я тебя немного поморочил. Сегодня такой серый день. Мне просто ужасно скучно. Когда он смотрит так и говорит так, Кроули может шипеть только внутрь, злиться только на себя, ненавидеть только ту часть мира, где нет Азирафеля (довольно просто: в масштабах Земли он совсем небольшой, даже если выйти в метафизическое пространство и обнаружить его затмевающее горизонт истинное тело). — Так ты придешь? Я правда не буду выходить за пределы игры. Никаких книг, никакого антиквариата, никакого барокко, я даю тебе мое честное слово. — Ладно, — все еще возвышаясь над ним, соглашается Кроули (он ни за что не признается, что правда испугался, и что испугался не книг, не антиквариата и не барокко), и, увидев вдруг возможность выиграть, даже проиграв, торопливо дополняет: — ладно, ладно, по рукам! Тогда с тебя вино, а я принесу свои… — Нет, — перебивает Азирафель, все еще улыбаясь глазами, и в ответ на красноречиво нахмурившиеся брови так же спокойно объясняет: — Это мои шесть часов. Технически, можешь попробовать выиграть себе свои. Хочешь? Я не против сыграть еще раз. Кубики где-то здесь, до вечера еще есть время. Вдруг тебе повезет? — Первого числа, — сквозь зубы шипит Кроули (он оценил шутку с везением, даже если это и не подавалось, как шутка). — Сегодня не смогу. Дела. Он все-таки уходит — не чтобы писать отчет, конечно. Пару лет назад он надоумил людей создать нейросети специально для этих целей, с тех пор отчеты всегда делались на коленке за две минуты до дедлайна. Несколько часов Энтони просто слоняется по улицам, большую часть времени делая вид, что ему все равно, меньшую — пытаясь прикинуть, что по мнению ангела значит «не выходить за пределы игры».***
— Хрен с тобой, Азирафель, я дома! Кроули скидывает куртку, привычно надевает очки на бюст Брута, привезенный из своей квартиры («А я говорил этому ослу: только не бей в спину, иначе тебя запомнят, как предателя, а всё остальное забудут! Как и не было! Ба-р-ран!»). Идет в гостиную — только чтобы обнаружить Фелла читающим на кресле. — Отлично, мой дорогой! — говорит он радостно, закладывая страницу и закрывая книгу. — Я уже думал, ты не придешь. — Дела, — отмахивается Кроули (он и правда загулялся: было уже за полночь). — Только не говори, что ты опять решил проверить, что будет, если спать по-человечьи. Я что, нарушаю твой режим? — Нет. — Ну и всё, тогда какие проблемы! — скалится Энтони, обхватывая ангела за запястье, чтобы потянуть на себя. — Давай, двигай в спальню, раньше начнем — раньше закончим. — Погоди, эй, эй! Ну постой! Азирафель вырывается уже на полпути к спальне — выскальзывает, крутанув запястьем, и сразу поправляет манжеты рубашки, возвращая им аккуратный вид. Когда он смотрит на Кроули, ничего в его лице не выдает раздражения. Напротив, он весел: кажется, что эта выходка его позабавила. — Выиграй себе свои шесть часов, — напоминает ангел с легкой улыбкой. — Первого числа, — эхом напоминает Кроули, отчего-то выбитый из седла этим весельем и этой улыбкой. Сюда его привело, конечно же, любопытство, а не потребность соблюсти правила какой-то там игры. В конце концов, даже в самые светлые деньки покорность правилам не стояла у него выше собственного любопытства, оно было одновременно и его путеводной звездой, и его мучителем. Сегодня мучительская сторона явно преобладала, потому что, вообще-то, эта затея с шестью часами совершенно ему не нравилась. Но он не мог позволить себе оставить эту ночь тайной. Хуже всего было то, что он оказывался ведомым. Раньше он всегда выступал инициатором. Выступать инициатором, или еще — совращать, или еще — быть ответственным — это задача для демона. Даже его затея с избиением, ради которой он и устроил всю эту историю с кубиками, была бы, в конце концов, его затеей, в случае чего вышла бы ему боком, числилась бы на его совести (а совесть есть и у демонов, пусть и атрофированная — рудиментарный метафизический орган, которым Кроули придумал пользоваться как легальным способом не заносить что-то в отчеты). В отличие от других задач, которые они с таким успехом делили в былые годы, эта не была универсальной — то есть, совсем не подходила ангелу. Кроули допускал (более того, это была его основная теория), что ангел в полной мере не осознает, что творит. — Иди в ванную, — подталкивает его к двери Азирафель, для ясности своего намека расстегивая пару пуговиц на черной рубашке. — Возьмем за точку отчета полночь, хоть уже и половина первого. Если честно, шесть часов — это очень с запасом, мне столько не надо. Иди, — повторяет он, стараясь улыбаться не слишком широко, когда Кроули смотрит на него с чистым удивлением. — Я сейчас. Погружаясь в горячую воду, Энтони все еще думает, что это странно — такие четкие указания, такая определенность во времени, такая подготовленная ванна, такие тропические цветы посреди Лондонского января… (он мог бы срастить их появление с тем, что пару недель назад только эти цветы похвалил лаконичным: «вау, круть!», отбросив все остальные цветы из документалки не менее лаконичным: «ну и муть!», но не срастил, потому что уже забыл и про документалку, и про цветы) — Это и есть твоя тайная фантазия? — бросается он заготовленной фразой, стоит только двери открыться. — Потрахаться в воде? Ты что, лягушка? Азирафель не отвечает — только слегка улыбается в ответ, просто чтобы дать понять, что услышал. Слишком долго рассказывать всю эту цепочку про ад, про святую воду, про его странные мысли и странные чувства, впервые прояснившиеся только тогда, когда тело демона дало ему подсказки. Его ангельское тело не умело так мыслить и так чувствовать — было незачем давать ангелам тела, способные к любви, потому что для этого у ангелов были души. Чувственная сторона любви потому оставалась для него загадкой, о которой он читал, про которую слушал, из-за которой плакал в театре, но которой никогда не смог бы понять, не окажись однажды в теле, которое все это умело. (И, более того, умело отлично: Кроули был демоном, помимо очевидных минусов это сопровождалось и очевидными плюсами). Он гасит свет, поджигает свечи. У свеч цитрусовый запах; Кроули любит цитрусовый запах, как любит Солнце, спать на деревьях, первые электрички до пригорода, прозрачную воду по ночам, утреннее небо с исчезающими звездами, сирот. — Ты тягаешь из фильмов все самое худшее, — жалуется он, спиной чувствуя, как Азирафель становится на колени. — Всякую сентиментальную чепуху. А могли бы устроить дрифт-заезд. Или хотя бы просто погонять по городу. Азирафель тихо смеется — это обжигает мокрую кожу на шее. Кроули кажется, что там теперь проявится метка. Только не черная, а белая. По ней его и вычислят, когда ангел сболтнет лишнего; по ней поймут, что он не просто покувыркался со смертной. Он судорожно проверяет пальцами, но кожа на шее — всего лишь кожа. — Мы всегда можем сделать это где-нибудь на специализированной трассе, мой дорогой. Ангел тоже проводит пальцами по его шее, но гораздо нежнее. Он не проверяет, а оглаживает, на мгновение спускаясь ладонями до груди и тут же поднимаясь обратно. — Только ты же знаешь, я совершенно ужасен в этих вещах. Наверное, я лучше просто посмотрю на тебя. Энтони хочет съязвить, что на специализированной трассе справится даже такой тормоз, как он, но мягкие руки зарываются в его волосы, несколькими ловкими движениями освобождая их от шпильки. Волосы — та его часть, которая больше всех остальных ему не принадлежит (еще, может быть, сердце, но он не уверен, что оно вообще в наличии). Волосы нравились Азирафелю. Кроули решил отрастить их заново в тот день, когда поцеловал его и мир не схлопнулся — просто так, просто на всякий случай — и Всякий Случай явился довольно скоро, украшенный бледными цветами и ночными песнями, белый, как бывший его причиной ангел, полупрозрачный, как переворачивающая реальность линза, прекрасный, как обескровленная от страха луна. После этого он только так и понимал небо: как Случай. Иногда — такой, что хочется жить, что становишься особенным, что больше ничего не надо; иногда — такой, что падаешь, разбиваясь вдребезги, и потом собираешь себя так, как дети собирают паззл (то есть начиная с тех кусочков, что зацепились друг за друга, таким образом формируя себя откуда придется, а не с краев). Азирафелю он не говорил — во-первых, потому что боялся, что его голова взорвется прямо там же (Азирафель верил в План столько, сколько Энтони его помнил), а, во-вторых, потому что это были одни только догадки. Кроули никогда не забывал, что, на самом деле, небо нельзя понимать, даже если ты когда-то был его частью (даже если ты до сих пор его часть), и что небо обязательно должно быть коварно — иначе откуда сам он коварен? Откуда падшему найти коварство на пустой земле? Поэтому он все-таки боялся за ангела. На всякий случай. — Ты знаешь, что ты красивый? — шепотом спрашивает Азирафель, скользя подушечками пальцев по острым позвонкам. — Люди говорили тебе? — Я не… Кроули дергает плечами, скидывая руку со спины, но она тут же возвращается обратно. — Это же оболочка, тупица! Ну естественно, они не выдадут мне какое-нибудь гнилье, я же искуситель! Забыл? — Я не про оболочку. Не только про оболочку. Он доходит до конца — до того места, где лопатки соприкасаются с ванной — и, пробежавшись ладонями по мышцам спины, снова зарывается в рыжие волны, ероша их у корней. Энтони замирает. Полумрак, пляшущие огоньки свечей, цитрус, кудрявые фиолетовые лепестки, массирующие голову пальцы — всё это чувствуется как-то всё и сразу, и пугает его. Кроули всегда был «замри», хоть и притворялся «бей». — Дело ведь не в искушении, хоть я и видел ту статую. Заставил поверить пьяного грека, что ты и есть Дионис? Что это ты придумал вакханалии? Ну хоть меня не дури, а то даже немного обидно, — мягко просит Азирафель, на секунду приближаясь так близко, что почти касается губами плеча — не чтобы поцеловать, но чтобы прошептать совсем тихо (как тайну, как секрет, как исповедь): — Я помню, что до ты выглядел так же. Энтони подозревает, что это правда (в Раю нет зеркал, потому что, если смотреть в зеркала, можно однажды обнаружить на себе маску вместо лица). Волосы, руки, тело и даже пальцы тогда точно были такие же — за исключение разве что маленьких чешуек, появившихся уже после. Этот разговор мучителен — как и всегда, когда речь заходит о небе. Когда Азирафель говорит о небе и о нем (о них) в одной связи, весь он обращается в страх. — Ты чудесный, мой доро… — Заткнись! Кроули собирается, заставляя себя резко отмереть, резко перевернуться — так, чтобы смотреть Азирафелю в лицо. Половина воды выплескивается из ванной, тут же исчезая по желанию ангела; на полу остаются только тающие шапки пены. — Ты вообще понимаешь, на что ты сейчас наговорил?! — шипит Энтони, хватая его за воротник. — Вполне, — он обхватывает голое запястье, но не чтобы освободиться, а чтобы успокаивающе погладить, большим пальцем ощутив быстрое биение у венки. — Нет. Нет, ты не понимаешь. Тебе бы надо закрыть свой глупый рот и больше никогда его не открывать, Азирафель, иначе… Он останавливается, тяжело дыша. Живое воображение — и дар, и проклятье; он представляет адское пламя, пожирающее белую плоть. — Что? — Тебя могут услышать. Янтарные глаза стекленеют, огонь в них становится холодным, змеиный яд сочится с раздвоенного языка. Будто он угрожает. Азирафель знает, что это не так. Что он не «бей». Кто угодно, но только не «бей». — Я не думаю, — просто отвечает он. Он не хочет говорить полностью: «я не думаю, что услышат, Тони, по той простой причине, что я не думаю, будто вообще слушают», потому что пока еще не готов говорить это вслух — даже в темной ванной, даже наедине с Кроули, даже если он обнажен (а значит — честен), даже если небо уже несколько часов затянуто мраком. — Надо бы иногда. Хотя бы теперь, — все так же тихо шепчет Кроули, но уже не ядовито: все несказанное видится ему сквозь светлые глаза, пусть и смутно, потому что большую их часть сейчас занимают зрачки, и, хоть в другую ночь Энтони бы не поверил себе, сегодня все иначе. Кроули еще сильнее притягивает его за воротник, целуя в губы. За всю свою жизнь в качестве искусителя он так и не научился делать этого нежно, и потому учится теперь (не то чтобы из каких-то там любовных чувств, нет, совсем нет, просто Азирафель ведь наверняка и не согласится иначе). Когда его рука соскальзывает на пуговицы рубашки, ангел осторожно отстраняется, поцеловав его в уголок рта напоследок. — Почему? — на выдохе спрашивает Энтони, недоумевая. — Выиграй себе свои шесть часов, — улыбается Азирафель, и что-то в этой улыбке больше явно не принадлежит ангелу, хоть и не является ни людским, ни, тем более, адским. Это и есть его любовь. Она выбрала своим единственным центром Кроули, и потому, как и Кроули, бездомна, ни на кого не похожа, в своей природе имеет мотылька, раскрашенного под бабочку, предпочитает смотреть на солнце из тени, блуждает в лабиринте до тех пор, пока не поймет, что это и есть свобода. — Так и что мы тогда собрались делать? Я лежу в ванной, и…? Все? Ты мне намекаешь, что я грязный? — Повернись обратно и просто будь спокойным, пожалуйста, — мягко командует Азирафель, снова заставляя воду набраться в ванну. Еще несколько минут он продолжает играть с волосами, остановившись в конце концов на кое как заплетенной косичке, жить которой оставалось совсем недолго. После переходит на плечи, неспешно разминая их — Кроули не хочет знать, где он научился делать это так хорошо, но хочет знать, с кем (если он еще жив, то это как с косичкой). Когда нежные руки, уже немного распаренные от влажности, переходят на грудь, чертя рисунки от веснушки к веснушке, Энтони ловит момент и, изогнувшись, целует его в шею. Он горит от нетерпения, от бьющей в нем потребности, от желания, и потому это кажется подходящим — поцеловать ангела в шею, подставиться под широкие ладони, обвить руками, притягивая к себе — но ангел снова отстраняется, тихо посмеиваясь себе под нос. Он обходит ванну, садясь на бортик у дальнего края — чтобы до него нельзя было достать. — Это жестоко, — поняв его игру, хмурится Кроули, глядя снизу вверх. — Тебе должно быть стыдно за такую жестокость. Так и запиши в свой дневничок: «сегодня я был жестоким мальчиком, мне очень-очень стыдно». — Кажется, это тебе стыдно, — дразнит его Азирафель. — Ты красный. — Неправда! Тут жарко. И влажно, естественно, я покрас… — Как в термах? — Ты...! Кроули подбирается, готовясь вскочить, но взгляд светлых глаз, выбирающий его откуда-то из глубокой тени, из бесконечный дали у самого края Вселенной, обездвиживает. — Ты же обещал с-стереть, — едва слышно договаривает он, пригвожденный к скользкой спинке ванной. — Я соврал. Белый хлопок рукава намокает, когда ангел по локоть окунает руку в воду, и кажется теперь темно-серым в тени той части Вселенной, и через него просвечивает тело, и Азирафель не использует маленькое чудо, чтобы остаться сухим. Кроули размышляет об этом, завороженный, и не сопротивляется, когда его ногу достают со дна ванны и кладут на бедро. — Да как… ты же не умеешь, ты же ангел, ты не должен уметь, — не веря, повторяет Энтони. — Не должен, — соглашается Азирафель, очерчивая свод стопы большим пальцем, — но у меня был хороший учитель. Настоящий фанат своего дела. Смог объяснить так, что я понял. Кроули тянет ногу обратно — он хочет вернуть её под зыбкий щит из пены, а еще лучше — спрятаться там целиком, а еще лучше — убежать отсюда куда-нибудь туда, где можно отрубиться до следующего утра, месяца, года или века. Сколько бы ни потребовалось для того, чтобы, проснувшись, снова обнаружить Азирафеля Азирафелем. — Эй, — прижимая стопу к своему бедру, противится его странный двойник. — Эй! Это не по правилам, знаешь ли! Ему плевать на правила. Ему всегда плевать на правила, но сейчас ему плевать особенно сильно — такое бывает, только если он очень возмущен или очень боится. Рывки, почти уже дойдя до брыканий, помогают, и его нога выскальзывает из хвата, с громким всплеском возвращаясь в ванну. Ангел смотрит на него задумчиво несколько долгих секунд, пока вытирает пену со лба, с рубашки, с брюк, пока испаряет выплескавшуюся из ванны воду, пока наполняет ванну новой. — Прости, — говорит он тихим, грудным голосом, пересаживаясь несравнимо ближе (и пусть это всего несколько десятков сантиметров, главное, что он входит в круг света, очерченный свечами — и больше не находится на краю Вселенной). — Я не хотел… Он останавливается, так и не договорив «пугать тебя». Кроули никогда не признается, что он «замри», и будет обижаться всякий раз, признав намеки на то, что это — не тайна (во всяком случае, в их дуэте). Кроули демон, а значит он вынужден спать в окружении демонов, есть в окружении демонов, жить в окружении демонов — не всегда физическом, но, тем не менее, показывать себя таким он боится по весьма понятным причинам; каждая из них начинается одинаково: «если они прознают, что я слабак…» Азирафель знает: он не слабый. Он чуткий настолько, что это уже почти болезнь. Только так можно создавать звезды. Это самая капризная работа, даже изящнее, чем плести кружева снежинок или продумывать петли генетического кода. Азирафель знает, что оленята столбенеют под светом фар, потому что уже почти осязают опасность телом, но еще не понимают, насколько она далеко, что они очень грациозные, когда думают, что их никто не видит, что, если попытаться загнать олененка, его сердце может не выдержать. Кроули тоже знает это, поэтому броня на нем — непробиваемая, снимать ее долго, сложно, и, от того, что кое-где она уже срослась с его плотью под прессом времени, больно. — Иди сюда, — говорит он, прося Энтони встать, тут же обнимая его. — Я сотру, на этот раз честно. Просто… ты же знаешь, что я и без вина отношусь к этому так же, да? «Я ненавижу твою работу, но понимаю, что ты ненавидишь ее больше» — Угу, — бурчит Кроули, желая обнять его в ответ, но переживая из-за своих мокрых рук (иррационально: рубашка уже все равно промокла). — Вот и договорились. Азирафель отстраняется, легко касаясь губами линии челюсти напоследок, берет полотенце и накидывает его на голые плечи. — Я иногда привираю в отчетах, — признается ангел, промакивая кончики волосы, до которых достала вода. — Они всегда ведутся. Очень удобно. — Угу, — снова бурчит Кроули откуда-то из-под багрового полотенца. — Я знаю. — И часто ты врешь ангелам? — Постоянно. — А мне? — Реже, чем ты думаешь. Одновременно с тем, как Энтони перестает чувствовать на себе уже влажную ткань, он начинает чувствовать под спиной что-то мягкое, и, когда полотенце больше не закрывает глаза, обнаруживает себя лежащим на кровати в спальне. Азирафель сидит на пятках совсем рядом, почти у самого центра кровати. — Да ты что ли совсем псих! — фыркает Кроули возмущенно. — Я бы и сам дошел! Переместить демона?! Как ты про это-то напиздишь?! Он не хочет даже прикидывать, сколько его месячных квот будет стоить такой трюк. Демон (как и ангел) — существо крайне высокоорганизованное, и разобрать его для того, чтобы по кусочкам перенести в другое место, собирая там заново — самый энергозатратный процесс из всех возможных. — Напишу, что перемещал змею. Система пропустит. Азирафель оглаживает бедро, от тазовой косточки доходя до острой коленки, и немного отводит ее в сторону. — Спасал человека. Даже лучше ребенка. От гадюки. В лесу. Его рука переходит на другую коленку, по внутренней стороне поднимаясь вверх. — Жирновато для змеи, — хрипло шепчет Кроули, когда его рука доходит до чувствительной кожи у паха. — Ну, переместил на Луну. Бывает. В таких ситуациях мозг отключается, знаешь ли. Очень… Он убирает руку, вызвав недовольный стон, и с тихим «…переволновался» наклоняется, чтобы проделать тот же путь губами. Когда через пару минут он перетекает, устраиваясь между разведенных ног и продолжая изучать губами его тело, Энтони понимает, что прежние жалобы на жестокость были так — пустой треп, шелест целлофанового пакетика, маленькая наивность. За шесть часов этой пытки — даже неполных, даже если старт на полчаса позже, даже если еще полчаса растаяли вместе с пенными шапками — он вернется в Ад, клетка за клеткой испаряясь из спальни. Изгибаясь, он всё же терпит, обещая себе честно играть по правилам, пока может (это ровно период полуиспарения минус одна секунда: как только он испарится больше, чем на половину, все его органы чувств перенесутся в Ад, а от такого контраста даже закаленный нежизнью демон может впасть в глубокую депрессию). В этом обещании все еще много эгоизма: Кроули впервые находит в покорности наслаждение. Ангел узнает, что на правой руке, почти у локтя, у его оболочки есть шрам (после неудачного падения), на левой — еще один, уже почти полностью заменившийся кожей (после удачного концерта), на боку — совсем крошечный участок сухой чешуи, который не видно за татуировкой (первый в истории черный квадрат), на груди — много, много, много веснушек. Азирафель узнает рисунок его вен и артерий, чувствуя, как по ним бежит лава, узнает, что вместо семи пар истинных ребер у него девять — для лучшей защиты. Что эта защита обманчиво хрупка, потому что он худ, как странствующий по пустыне проповедник, и что кожа у него накаленная Солнцем, сухая и тонкая, как поталь на фасаде богатого дома. Его жажда знаний приходится совершенно некстати — даже после сорока минут изучений он все еще хочет изучать, снова проходясь по рельефу коленных чашечек, по костяшкам пальцев, по изгибам ключиц. Кроули всё же нарушает правила, не выдерживая напряжения прежде, чем улетучится в Ад, и со стоном притягивает его к себе, целуя. — Черт! Ну хватит! — почти кричит он, когда Азирафель снова отстраняется. — Я понял твой посыл, понял! Надо, чтобы я молил? Пожалуйста, Азирафель, я молю — нормально? Так нормально? Ангел смотрит на него сверху, все еще отвратительно застегнутый на все пуговицы, все еще отвратительно аккуратный, почему-то очень озадаченный. — Что ты просишь? — спрашивает он, чувствуя себя так же, как днем заставлял Кроули чувствовать себя: брошенным посреди океана чужих мыслей. — Ну… Энтони чувствует, как краснеет — это нонсенс, потому что он не в котле, ему не смешно до смерти, он не получил по морде банкой краски, а, значит, причин краснеть нет. Энтони не может произнести «чтобы ты меня трахнул, идиот», хоть это и вертится в голове — это тоже нонсенс, и даже похлеще первого, потому что нет ничего смешнее и очаровательнее, чем Азирафель, закатывающий глаза на его пошлости. Энтони робеет; это совершенно недопустимо для демона, тем более — для такого древнего. Он не был таким целую вечность, с тех пор как забыл стыд, нежность, любовь. Проводя по теплой ангельской груди, он находит себя странным: как зависший в невесомости, как раздвоенный в зеркале, как по-новому пересобранный из старых деталей (из истребителя получается ромашка — и наоборот). — А ты разве не чувствуешь? — шепчет он. Его рука останавливается напротив сердца — а у ангелов, конечно, есть сердце, хоть оно и меньше, чем у людей (чисто конструкторский момент, надо же куда-то впихнуть корни крыльев). Сердце бьется равномерно, как если бы он спал, отчитывался за Рождественские чудеса (…мешок конфет номер тысяча сто двадцать три, мешок конфет номер тысяча сто двадцать четыре…), смотрел документалку про тропические растения. — Чувствую, — быстро отвечает Азирафель, заметив, как лицо у Кроули каменеет. — Ты ищешь не там, я же не человек. Я не могу тебе объяснить, дорогой, это сложно объяснить, но… когда мы менялись телами, ты… может быть… — Книги, — выпаливает он, мгновенно догадавшись. — Ты же прешься по книгам, с-с-старьевщик! Я это понял, как только вошел сюда, это такое… Он останавливается, тоже не в силах объяснить то, что чувствовал тогда — вернее, что чувствовало тело Азирафеля по старой памяти (это особая мышечная память особых мышц ангельских оболочек — мышцы снабжаются энергией напрямую от звезд, похожи на маленькие северные сияния, крепятся к телу, обматываясь тяжами света вокруг ребер). — Блаженство, — говорит он одними губами. — Вроде того, — улыбается Азирафель, убирая его руку со своего сердца и целуя ладонь. — Ты, конечно, мало сравним с книгами, но пусть будет так. Как очень много книг, как все написанные и ненаписанные книги в одном теле. Как блаженство, миллион раз помноженное на себя в зеркальной комнате. Кроули уверен, что это не от неба. Гавриил неспособен на это, Солдафон неспособен на это, никто неспособен на это, кроме Азирафеля. Кроули не знает, как объяснить такому существу плотскую потребность. — Я говорил не об этом, — протягивает он, наблюдая, как ангел учится прикусывать кожу на коже его запястья. — Я так не умею. Я же демон. Никакого блаженства. — Да, я помню. Я тоже кое-что для себя открыл, — улыбается Азирафель, скрывая это за очередным укусом. — О, серьезно? — слишком быстро, чтобы это выглядело незаинтересованно, спрашивает Кроули, и тут же, подозрительно прищурившись, вскрикивает. — Ты что, все-таки лазил в тумбочку, скотина?! Блять, ну мы же договаривались об этом! — Нет! — Ты опять врешь! — Да нет! На твоем ноутбуке просто было открыто… ну, в общем-то… я не знал, что в таком бывает сюжет, это даже любопытно… хоть и все еще неправильно! — Все равно узнаю! У меня там камера… — Ну и узнай, — пожимает плечами ангел. — «Люди честного двора», кажется. Я сразу же закрыл! Что-то шведское. «Сплошные блондины» — добавляет про себя Кроули. В тумбочке у него — фотоальбом, полностью забитый фотографиями Азирафеля (но камеры нет, это он приврал). Реакция его тела на какое-то шведское порно, открытая так внезапно, была даже немного унизительна (хоть и не шла ни в какое сравнение с историей из терм Древнего Рима), но все-таки он был рад, что реакция его тела на некоторые из этих фотографий осталась для ангела тайной. Впрочем, это объясняло, почему он ничего не понимал сейчас. — Ну вот. Это как порно, но… Как очень много порно, как все отснятое и не отснятое порно в одном теле? Как порно, миллион раз помноженное на себя в зеркальной комнате? — Нет, ладно, это не как порно, — трясет головой Кроули, прогоняя вставшие перед глазами картинки. — Это как… как будто я исчезну через секунду, если ты не пойдешь дальше — и так каждую секунду. Или как чувствовать взрыв кончиками пальцев за мгновение за самого взрыва, но только не одно мгновение, а постоянно. Понимаешь? — Не особо, — хмурится Фелл, до этого стойко воспринимавший высказывания про жестокость только как шутку. — Но, видимо, тогда мне стоит идти дальше. Я не знал. Прости. Нависая, он снова целует длинную шею, но теперь — всего несколько секунд — и, повторяя то, что прежде с ним делал Энтони, обхватывает рукой его член. Он помнит, что нужно делать (у него была ни одна попытка, чтобы все понять), и, дойдя до того момента, когда у Кроули уже плохо получается целоваться от того, что весь он поглощен ощущением сжимающей его тесноты, Азирафель спускается дорожкой поцелуев вниз, собираясь заменить руку ртом. — Не надо, — хрипло шепчет Энтони, изворачиваясь в объятиях. — Просто… продолжай. — Я знаю, что надо осторожно, не волнуйся. Кроули нервно хихикает — его забавляет, что ангел думает, будто он боится ровных ангельских зубов, но веселье это безумное, отчаянное, как смех урода над самим собой. Он не может сказать «нет», все слишком похоже на сон, чтобы он посмел произнести это словами, поэтому он просто тянет ангела на себя, заставляя вернуться обратно, и долго — дольше, чем когда-либо — целует. «Ты же понимаешь бабочек по взмаху крыльев, ты же знаешь, о чем думают еловые иголки и как скучает море в штиль — ну неужели, Азирафель, это не заговорит с тобой, неужели ты продолжишь ошибаться, неужели тебе не хватит интуиции, чтобы почувствовать, как все переворачивается вверх дном?» Ни его молчаливый вопрос, ни его губы — бесчувственные и строгие губы мраморного ангела, вынужденные постоянно изгибаться в неестественных усмешках — ни его длинные пальцы, расстегивающие пуговицы одну за другой, не сбивают Азирафеля с намеченного пути. — Ты забываешь… правила… — шепчет он между поцелуями, — не честно. Отстраняясь, он скидывает расстегнутую рубашку (Кроули жмурится от удовольствия, проводя рукой по белой груди), но не возвращается обратно, вместо этого припадая к чувствительной коже солнечного сплетения и снова спускаясь вниз (Кроули извивается, отталкивая ангела от себя, но ангел легко удерживает его за запястья). — В чем проблема? — спрашивает он глухо, глядя снизу вверх, снова будто закинутый на другой край Вселенной, снова бесконечно далекий, снова непохожий на себя. — Я так не хочу. — Но сегодня ведь не о том, чего хочешь ты, верно? — Ты не можешь, — торопливо шепчет Кроули, с ужасом наблюдая, как красиво белый пух волос контрастирует с кожей его бедер. — Ты ангел, Азирафель, а… — Ты тоже. — Нет! Давно нет! Он кричит; его физическое тело напрягает связки, напрягает мышцы, но, удерживаемое чужими руками, остается на месте. Та его часть, что выходит за пределы физического, тоже взрывается — мощный импульс проходит по округе, заставляя машины под окном жалобно сигналить, лампочки взрываться, воду — замерзать. Азирафелю немалых усилий стоит сбалансировать его на всем пути, то есть — унять вырывающееся тедо, смягчить импульс так, чтобы никто не словил сердечный приступ, не получил осколок стекла в глаз, не обнаружил у себя в стенах треснувшие водопроводные трубы. — Ну что ты? — шепчет он ласково, когда последняя машина замолкает. — Я знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь, чтобы я простил тебя — а для этого ты хочешь, чтобы я был груб. Я никогда этого не сделаю, Энтони, потому что мне не за что тебя прощать. Ты не виноват. — Ты опять не думаешь головой! Я не… — Почему тогда я еще не пал? Вопрос повисает в воздухе — тяжелый, темный, но прозрачный, как древесная смола или слезы раскаявшегося грешника. Кроули боится его, пусть прежде они уже и были представлены друг другу — еще в самую первую ночь, или, точнее, после самой первой ночи он сам нашел его, сам извлек из глубины демонического сознания, удивляясь, как он мог родиться там, как мог вырасти, окрепнуть, стать таким значимым, и тут же, сразу же, ужасаясь ему (это и стало ответом на удивление — конечно, только демон мог создать что-то настолько пугающее). «Потому что это дело Случая, — думает он, — только Случай решает, кому и за что пасть» — Потому что они ошиблись насчет тебя, — уверенно говорит Азирафель. — Не говори так, — просит Энтони, второй раз за новую жизнь робея, ощущая еще один признак своей новой робости — слезы. — Не надо говорить так. Это опасно. Ты же знаешь. — Если я так говорю — значит, я должен так говорить. — Они могут… могу-ут… Он всхлипывает, как обычно злясь на себя, и как обычно не может ничего с собою сделать. Говорить об адском огне невозможно — что сейчас, что пару лет назад, когда была истерика, когда по всему миру издали вдруг законы о запрете костров, когда месяц не прекращались природные катаклизмы, от которых ангел ходил весь вымученный (ужасно сложно по пять раз на дню спасать города и деревни от цунами, землетрясений, пятидесятиградусной жары, нападения саранчи, идущего снизу вверх дождя — особенно если ты вот буквально только что понял то, чего не мог понять шесть тысячелетий, и теперь пытаешься уложить это в голове). Когда объясниться с Азирафелем он смог только с помощью рисунков. — Тебя не б-было там, — все, что может произнести Кроули, прикусывая губу, чтобы заглушить очередной позорный всхлип. Азирафель тяжело вздыхает, и, не переставая обнимать его тело (его тонкую, изящную бронзовую оболочку, сделанную еще на Небе, совсем не предназначенную для жаровен Ада), поднимается выше, так, чтобы Энтони мог спрятаться у него на плече. Смотреть, как он держит лицо, пытаясь не дать эмоциям волю, было нестерпимо — даже хуже, чем смотреть, как он хочет любить, но не может. — Они жестокие, — сдаваясь, судорожно выдыхает Энтони. — Твои… там… По таким моментам — по редким словам, быстрым взглядам, недолгим объятиям — Азирафель и понимает, почему до сих пор не пал, почему нельзя относить Кроули к демонам, хоть он и вхож в Ад, почему оленята грациозные только когда на них не смотрят, почему его оболочка почти не поменялась с тех пор, как он создавал звезды. Разве что глаза выгорели от боли. — А я умею врать. И довольно неплохо, ты же видел. Поэтому не бойся, — шепчет Азирафель, успокаивающе поглаживая рыжие волны, зная, что именно сейчас можно говорить те слова, которые, пусть и являются честными, обычно под запретом. — Ничего не может помешать мне любить тебя. Если это происходит — значит, так и надо. Кроули не хочет спрашивать, кому нужны массовые убийства и лейкемия. Он не знает, а точнее — не помнит, что ангелы очень плохи в попадании благодатью по цели, а единственный хорошо знакомый ему ангел по дикому совпадению является и единственным метким ангелом, поэтому вспомнить это у Кроули нет шансов. — А если у них там просто принтер вышел из строя, а как починят — пришлют уведомление, что все, падаешь. Что тогда? — глухо спрашивает он. — Как я помню из того, что видел, подобные уведомления приходят иначе — не думаю, что я пропустил бы пинок такой силы. Может, конечно, цивилизация добралась — хотя что-то я сомневаюсь — но если и так, то, выходит, это я и должен сделать. Упасть. — Вот здесь тебе лучше бы испугаться, заткнуться и подумать головой, — мелко дрожа, шипит Энтони сквозь зубы. — Хорошо, — ангел немного отстраняется, целуя его в лоб. — Я приму к сведению, мой дорогой. Кроули хочет вспомнить, но не про звёзды, не про меткость, а про то, как это — быть нежным. У него почти получается. Азирафель — идеальный объект для того, чтобы напомнить демону, как чувствовать нежность, потому что, вызывая абсолютно плотское, выдуманное адом желание, он вместе с тем обязательно затронет ту часть, что когда-то принадлежала небу. В отличие от остальных демонов, девять истинных ребер Кроули работают как надо — под их защитой даже при удара его ангельское сердце сохранилось отлично. Оно все так же бьется, питаясь звездным светом, оно вмещает в себя то, что иначе сгорело бы от адского жара. Всё, что когда-то составляло его суть, до сих пор существует в нем же — и нет никого и ничего более подходящего, чем обученный смекалке ангел, чтобы помочь ему вспомнить. Единственная загвоздка — время. Его может потребоваться много, или даже — очень много. Именно поэтому когда-то давным-давно и было решено создавать ангелов и демонов бессмертными, хоть это и требовало ужасно много энергии, хоть это и было со всех сторон невыгодно, хоть из-за этого и пришлось креативить сверх нормы, перекраивать проект, оставаться на работе по ночам, спешно решать обнаруженные за полчаса до сдачи несостыковки (так, кстати, появились черные дыры, аппендицит, трехцветные коты-мозаики и банковские вклады под ноль процентов).