Утро после дуэли-фарса и бурного примирения застало Василия Андреевича Жуковского в состоянии острого морального похмелья. Поэт лежал в постели, смотрел на резной потолок и мучительно размышлял.
Он, человек мира и спокойствия, устроил такой скандал! Он заставил нервничать государя, поссорился с Бенкендорфом и выставил себя полным дураком перед всем светом.
Особенно его терзала мысль о Николае. Тот простил его на словах, да. Но простил ли действительно? Не была ли эта страстная ночь просто вспышкой гнева и облегчения? Василий решил, что нужно извиниться так, чтобы не осталось никаких сомнений в его искренне раскаяние.
Проблема заключалась в том, как это сделать. Написать оду? Слишком пафосно и официально. Принести повинную на коленях? Слишком мелодраматично. Молча страдать? Бессмысленно.
***
Первая попытка принести извинения была традиционной. Он заказал у лучшего дворцового кондитера огромный торт в виде… раскрытой книги с сахарными фигурками двух рыцарей, примиряющихся на её страницах. Торт был доставлен в кабинет Его Величества во время утреннего совещания с министрами.
Государь, прервав доклад о состоянии казны, уставился на это кондитерское чудо. Прочитал сахарную надпись:
«
Прости поэта глупого, в сердцах молвившего слова опрометчивые».
Промолчал и велел вынести торт и раздать его караульным. Без комментариев.
Жуковский, узнав об этом, чуть не провалился сквозь землю от стыда.
Это было не то. Совсем не то.
***
Вторая попытка была более изобретательной. Узнав, что Николай засиживается в кабинете, Жуковский проник туда и оставил на его столе нежные, душистые фиалки в горшочке и записку:
«
Твоя тишина — моё наказание. Твой взгляд — моя отрада».
Император, обнаружив подношение, романтический жест не оценил — усмехнулся, отдал цветы горничной и на полях записки красным карандашом приписал:
«
Стихи слабы. Цветы вянут. Составь расписание занятий цесаревича на лето. Н.I.»
***
Третья попытка стала отчаянной. Пушкин, наблюдавший за мучениями своего друга, дал совет:
— Сними с себя все одежды, обмотайся лентой с надписью «
Прости» и явись к нему в таком виде!
Василий Андреевич с ужасом отверг эту идею, но нечто более скромное придумал.
Поэт дождался момента, когда государь будет принимать вечернюю ванну — единственное время, когда император был относительно недоступен для посторонних. Войдя в ванную комнату без стука Жуковский застыл на пороге. Государь лежал в пенной воде, закинув голову на край медной ванны, с закрытыми глазами. Он выглядел усталым, расслабленным и… беззащитным.
— Ваше Величество…
Николай открыл глаза. Увидев своего поэта, он не удивился, не разгневался. Просто поднял бровь.
— Опять ты? С тортом? Или с фиалками?
— Нет, я… — Василий сделал шаг вперёд. — Я пришёл помочь. Помыть спину.
Наступила пауза. Николай смотрел на него, и на его лице медленно расползалась улыбка.
— Это что, новый способ извинений? Мытьё монарших спин?
— Самый искренний, какой я смог придумать, — честно признался Жуковский.
Государь молча кивнул и повернулся, подставив спину. Поэт очень медленно снял сюртук, закатал рукава рубашки, взял мочалку и принялся за работу. Он делал всё медленно, почти с благоговением, проводя губкой по сильным, напряжённым мышцам. Василий чувствовал, как под его пальцами тело императора постепенно расслабляется, уходит напряжение. Он осмелел, отложил мочалку и начал массировать плечи уже голыми руками, разминая узлы, чувствуя, как твёрдые мускулы становятся податливыми. Его ладони скользнули ниже, по лопаткам, по бокам — и Николай шумно выдохнул, чуть откинувшись назад.
— Ниже, — тихо выдохнул он. — Да, вот там… Сильнее.
Василий наклонился, почти касаясь губами мокрого уха императора, и его руки скользнули уже под воду, по рёбрам, к животу. Он слышал, как дыхание Николая становится тяжелее. Пена скрывала всё, но кончики пальцев поэта наткнулись под водой на очевидное свидетельство того, что его помощь принимается с большим энтузиазмом, чем он рассчитывал. Твёрдая, горячая плоть дрогнула под его прикосновением.
— Я смотрю, ты решил искупать вину основательно, — голос императора был хриплым.
— До конца, — прошептал Жуковский и, сам того не ожидая, сжал ладонь, медленно проведя по всей длине.
Николай со стоном запрокинул голову ему на плечо и накрыл его руку своей, задавая ритм — быстрее, жёстче. Вода пошла волнами, выплёскиваясь на пол. Василий чувствовал, как собственное желание упирается в медный край ванны, как кружится голова от запаха мыла, пара и тяжёлого аромата разгорячённого государя. Тот кончил с глухим рыком, вздрогнув всем телом.
Через минуту император обернулся, взял поэта за мокрую от брызг руку и потянул её к губам, целуя пальцы.
— Ладно, хватит. Прощение заработано, — он посмотрел на него снизу вверх, и его глаза сияли. — Но ты весь мокрый. Раздевайся и залезай. Раз уж начал искупать вину — искупайся до конца.
Жуковский, смущённый, но счастливый, послушно выполнил приказ. Ванна была огромной, но для двоих взрослых мужчин всё же тесноватой. Вода выплеснулась на пол, когда они устроились друг напротив друга.
— Вот, — сказал государь, потянувшись за мылом. — Теперь моя очередь. Считай это актом монаршей милости.
И он принялся намыливать его плечи, грудь с той же тщательностью, с какой проверял инженерные чертежи. Его прикосновения были твёрдыми, властными, но на этот раз без намёка на гнев.
— Знаешь, — сказал Николай, смывая пену водой из кувшина, — твоя дуэль была, без сомнения, самой дурацкой затеей за всю историю моего царствования.
— Я знаю, — прошептал Василий, закрывая глаза от струй тёплой воды.
— Но, — государь наклонился вперёд, так что их лица оказались в сантиметрах друг от друга, — это напомнило мне, что в тебе есть сталь. Глупо спрятанная, неправильно применённая, но сталь. — Он поцеловал его. — И я это ценю.
***
На следующее утро Николай, уже облачённый в мундир, на прощание перед выходом остановился у кровати, где ещё дремал Жуковский.
— Вася, — позвал он.
— М-м? — поэт приоткрыл глаза.
— Я всё ещё жду расписание занятий Саши на лето. К вечеру. И чтобы без стихов на полях. — И, уже выходя, бросил через плечо: — И в следующий раз лучше обмотайся нарядной лентой и жди в постели. Так я сразу уверуюсь в твоём самом искреннем раскаянье
Жуковский уткнулся лицом в подушку, пытаясь скрыть счастливую улыбку.
Он был прощён.
***
Вечер в кабинете Бенкендорфа выдался на редкость спокойным. Пушкин сидел в кресле у камина с книгой, сам граф что-то сосредоточенно писал за столом. Тишину нарушало лишь потрескивание поленьев и скрип пера.
Идиллия.
Александр Сергеевич отложил книгу и долго смотрел на склонённую голову графа, на его сосредоточенное лицо, на то, как он кусает губу, задумавшись над текстом, и вдруг поэта осенило. Он понял, чего хочет. Чего хочет уже давно, но боится в этом признаться даже себе.
— Александр Христофорович, — Пушкин попытался придать голосу лёгкую, почти небрежную интонацию.
Бенкендорф не поднял головы.
— М-м?
— Я хочу кое-что предложить нашему… сотрудничеству.
Александр отложил перо и наконец посмотрел на него. Его взгляд был подозрительным.
— Если вы снова предлагаете переименовать Третье отделение в «
Клуб любителей поэзии и свободомыслия» — ответ: нет.
— Нет, нет. Это гораздо более серьёзное предложение, — Пушкин встал и подошёл к столу, опершись на него. — Я предлагаю… перейти на «
ты».
Бенкендорф смотрел на него Пушкина так, будто тот только что предложил ему перекрасить Зимний дворец в розовый цвет, но внутри, глубоко под привычной маской непроницаемости, что-то дрогнуло. Он уже знал, куда клонит этот безумец и уже знал заранее, что проиграет.
— Что? — переспросил шеф жандармов с нарочито ледяным тоном, хотя губы его предательски дрогнули.
— Перейти на «
ты». — Пушкин говорил с пафосом оратора, произносящего историческую речь. — Вы… то есть ты… ты мне слишком дорог, чтобы сохранять эту дурацкую дистанцию. Мы спорим, мы ссоримся, мы… — он сделал выразительную паузу, — занимаемся разными приятными вещами… а говорим друг с другом на «
вы». Это абсурд!
Бенкендорф внутренне усмехнулся. Какой серьёзный! Какой пафосный! Будто он, Александр Христофорович, не знал, что этот момент наступит рано или поздно. Он уже мысленно подсчитывал, сколько раз Пушкин будет злоупотреблять этим «
ты» — и как он будет делать вид, что его это раздражает.
— Это… — он изобразил колебание, — государственная необходимость. Я — шеф жандармов, вы — подданный, который постоянно нарушает законы. У нас должна быть дистанция, даже если мы… — он запнулся для пущего эффекта, — даже если мы иногда позволяем себе…
— Ты, — перебил его Пушкин, сверкая глазами. — Просто попробуй. Скажи «
ты». Скажи: «
Саша, ты идиот».
— Пушкин! — возмутился граф, но в его голосе уже не было прежней строгости. Он наслаждался этим спектаклем.
— Во-во, — удовлетворённо кивнул поэт. — А надо: «
Саша, ты идиот». Легко же!
Бенкендорф встал из-за стола и принялся расхаживать по кабинету, изображая раненого зверя, но внутри он улыбался. Этот мальчишка! Этот несносный гений! Он действительно верит, что это так важно.
— Я не могу! Это нарушение всех мыслимых правил! Иерархия! Этикет! Дисциплина! — Александр даже поднял палец вверх, придавая своим словам вес.
— Ну давай, — подначивал его Пушкин. — Скажи «
ты» хотя бы раз. Ты не умрёшь. Я не умру. Империя не рухнет.
Бенкендорф остановился и посмотрел на поэта с выражением крайнего страдания на лице, хотя в глазах уже прыгали чёртята.
— Это сложнее, чем кажется, — признался он с наигранной серьёзностью. — Вы… ты… ты не представляешь, сколько лет я держал эту стену. Это моя работа, моя суть. Перейти на «
ты» — это как снять броню, а я никогда не снимаю броню.
Пушкин подошёл к нему вплотную. Его лицо было таким серьёзным, таким убеждённым, что Бенкендорф чуть не рассмеялся ему в лицо.
— Но со мной ты её уже снимал. Несколько раз. — Его голос стал тихим. — Ты снимаешь её, когда целуешь меня. Когда обнимаешь. Когда ночью мы лежали на печи в какой-то избе… Когда ты держишь меня за руку. Ты уже без брони, Александр. Просто не замечаешь этого.
Бенкендорф замер, глядя на него. Ох, этот взгляд! Эти глаза, горящие верой в то, что он говорит! Он не мог больше притворяться. Стена, которую он так старательно возводил, рухнула под напором этой искренней, почти детской серьёзности.
— Ну, — прошептал Пушкин. — Давай. Я не кусаюсь. Во всяком случае, пока не попросишь.
И Бенкендорф сдался. Он улыбнулся — той редкой, тёплой улыбкой, которую Пушкин видел лишь считанные разы. В ней не было ни капли притворства.
— Саша, — сказал он мягко, и имя прозвучало как музыка. — Саша, ты идиот.
И прежде чем Пушкин успел ответить, Бенкендорф взял его за затылок, притянул к себе и поцеловал. Долго, крепко, с той властной нежностью, за которую Пушкин его и любил.
— Вот видишь, — выдохнул поэт, когда у него появилась возможность дышать. — Ты сказал.
— Сказал, — кивнул Бенкендорф, не убирая руки с его шеи. — И что теперь? Доволен?
— Безумно, — Пушкин прижался к нему. — Теперь ты мой навсегда. В документах я, конечно, останусь «
поднадзорным поэтом Пушкиным», но для тебя я просто Саша.
Бенкендорф покачал головой, но улыбка с его губ не сходила.
— Идиот, — повторил он, но в голосе его звучала такая нежность, что у Пушкина защипало в глазах.
— Твой идиот, — поправил его Пушкин и снова потянулся к нему за поцелуем.
В кабинете было тихо. Горел камин. И два человека, которые наконец-то перешли на «
ты», больше не нуждались в словах. Они говорили языком прикосновений, пока за окном зажигались первые звёзды.
Новый уровень их отношений был взят. И это было прекрасно.
***
Пустое вы сердечным ты
Она, обмолвясь, заменила
И все счастливые мечты
В душе влюбленной возбудила.
Пред ней задумчиво стою,
Свести очей с нее нет силы;
И говорю ей: как вы милы!
И мыслю: как тебя люблю!