Конструктивная ошибка Бога

G
Завершён
45
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 2 422 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
45 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
Имеет ли право учёный причинять боль одному существу ради спасения тысяч, миллионов, всего человечества? Нет, не право — это слишком громкое слово, пахнущее судом и морализаторством. Вопрос стоял иначе: оправдана ли эта боль? Является ли она той малой, ничтожной в масштабах вселенной платой за прогресс, который отодвинет границу невежества и подарит силу хрупкому человеческому телу? Этот вопрос давно отполирован бесчисленными спорами философов, теологов и врачей. Но в жизни Арнима Золы он был не отвлечённой категорией, а такой же необходимостью, как микрометр, скальпель или формула, выведенная на мятой пачке лабораторных записей. Смысл? Смысл заключался в результате, в той далекой цели, что оправдывала средства, какими бы грязными они ни казались со стороны. Разум, считал Зола, обязан возвыситься над сантиментами. Прогресс никогда не шёл по ковру из роз, а лишь по раскалённым углям ошибок, провалов и боли. Этими мыслями Арним Зола, чей невысокий рост и скромная внешность скрывали титаническую силу интеллекта, задавался, проходя мимо величественного фасада Университета Фридриха Вильгельма. Кирпичная кладка здания, свидетеля веков научной мысли, вызывала в нем не благоговение, а горькую усмешку. Стены подобного ему университета помнили его. Помнили юного, пылкого Арнима, чей ум горел огнем, недоступным пониманию седовласых профессоров, погрязших в догмах. Тот день вонзился в память, как заноза. Он, тогда еще студент, полный дерзких идей о синтезе органического и механического, о теле как о машине, подчиняющейся законам физики, а не таинственной «жизненной силы», ворвался в аудиторию. В его руках трепетало маленькое, жалкое существо – дворняга с вживленными в лапки и мышцы спины тончайшими электродами. Аппарат, собранный им на коленке в съемной комнатушке, громоздился на столе – лампы, провода, батареи. — Господа! — голос его звенел от возбуждения. — Посмотрите! Мы можем отменить волю! Мы можем приказать мышце сократиться, лапе подняться! Нервная система — это не храм, а сложная, но поддающаяся расшифровке схема! Тело можно улучшить, починить, срастить со сталью! Он щелкнул переключателем. Собака взвизгнула, ее лапа дернулась в судорожном спазме. В аудитории повисло ошеломленное молчание, а затем его разорвал профессор Вильгельм Бахер, человек с лицом святого и догмами вместо мозгов. — Зола! — прогремел его голос, полный леденящего презрения. — Что это за мерзкое представление? Вы принесли страдание в эти стены, освящённые сиянием знания, а не пытками! — Профессор, это не страдание, это демонстрация принципа! — попытался возразить Арним. — Вы играете с огнем, юноша! Вы лезете в дела, которые не вам вести! Вы сравниваете себя с Богом, пытаясь перекроить Его творение! Глаза Золы, за стёклами очков, сузились. Горечь и ярость поднялись в нем комом. Он выпрямился во весь свой небольшой рост и ответил тихо, но так, что каждое слово было слышно в гробовой тишине зала: — С Богом, герр профессор? Вряд ли. Но если уж проводить параллели, то, возможно, мне присуща та же черта, что и Ему. Не всеведение, увы. А несовершенство инструментов. Бог, как я полагаю, создал этот мир, но использовал для этого весьма посредственные материалы — глину, прах, кровь. Он создал хрупкие, недолговечные сосуды для разума, обреченные на тление и боль. Я же пытаюсь исправить эту ошибку, используя сталь, медь и чистую энергию. Я не сравниваю себя с Творцом. Я лишь предлагаю инструменты для исправления этой… конструктивной ошибки. Зола помнил каждое слово своего ответа — слова, которые навсегда закрыли двери университета перед ним. Эти слова стали его отлучением. Его сочли опасным выскочкой, едва ли не карцером обошелся тот инцидент. Но Зола не сломался. Он лишь убедился в своей правоте: мир боится тех, кто видит слишком далеко. Тогда он впервые подумал, что самое несовершенное в мире — не слабые ткани человека. Самой уязвимой частью творения была эмоция: жалость, сострадание, эти бесполезные алгоритмы, мешающие стремиться к совершенству. Удалить бы их, как лишний провод в схеме — и всё стало бы проще. Но это, решил он, работа будущего. Сейчас старая обида жгла его изнутри, как несварение. Они не поняли. Они все не поняли. Они готовы молиться на чудеса, но отвергают чудо, созданное руками человека. Теперь, годы спустя, он шел по тем же улицам, но его идеи нашли отклик в ином, куда более могущественном институте – в Рейхе, который не боялся радикальных решений и ценил эффективность превыше морали. Он шел, не замечая окружающего, его разум был погружен в расчеты, в схемы усовершенствования солдат Вермахта, в проблемы биосовместимости металлов и живых тканей. Взгляд его скользил по фасадам домов, по зашторенным окнам, за которыми текла серая, обывательская жизнь – та самая неэффективность, которую он поклялся преодолеть. Внезапно из-под его ног донёсся жалобный, тонкий писк. Зола вздрогнул, оторвавшись от формул, и посмотрел вниз. У его ботинка, в промозглой луже, сидел грязно-серо-полосатый комок. Он был так мал, что больше походил на клочок уличной грязи, чем на живое существо. Но из этого комка на Золу смотрели два огромных, жёлтых, полных немого вопроса глаза. В них не было ни страха, ни вызова — лишь холодный, почти научный интерес, будто котёнок изучал нового, невиданного доселе субъекта. Учёный замер. Он смотрел на эти глаза, а в голове его, словно заевшая пластинка, крутилась мысль: «Имеет ли право учёный причинять боль одному существу…» Он мысленно перебирал аргументы: статистика, утилитаризм, благо большинства, торжество разума над слепой материей. Жёлтые глаза без моргания смотрели на него, будто ожидая вердикта. И Зола заключил про себя, коротко и ясно: — Имеет. Решение было принято. Не колеблясь более, Арним Зола снял с шеи свой шерстяной шарф, тёплый ещё от тела, и наклонился, чтобы подобрать несчастное существо. В этот момент с другого конца почти пустынной улицы медленно, словно акула, выслеживающая добычу, приблизился чёрный «Мерседес».

***

Иоганн Шмидт возвращался с совещания в Главном управлении имперской безопасности на Принц-Альбрехт-штрассе, 8. Его острый, лишённый всякой теплоты взгляд выхватил невысокую фигуру в шляпе и пальто. Шмидт узнал своего учёного и с холодным любопытством притормозил вдалеке. Он наблюдал, как Зола зачем-то останавливается, наклоняется. Разумеется, он подъехал вовсе не потому, что беспокоился за безопасность ценного кадра (хотя аусвайс у Золы был самого высокого уровня допуска), а потому, что считал своим долгом контролировать и пресекать любое, даже самое незначительное, отклонение от нормы. Как он сам себе говорил – пресекать предательство ещё в зародыше. «Мерседес» бесшумно подкатил к тротуару. Дверь открылась и появился он. Высокий, холодный, как тень идеологии. В Шмидте было то, что Зола считал идеалом: абсолютная рациональность без тормозов, без эмоций. И всё же что-то в этом совершенстве вызывало тревогу: в его взгляде не было ничего. Так смотрят не люди — так смотрят машины. — Доктор Зола, — произнёс Шмидт, его голос был ровным, без эмоций. — Неожиданная встреча. Что вы делаете в этом районе? Учёный судорожно сгрёб завёрнутый в шарф комок и прижал к груди, под пальто. Он не ожидал встречи со Шмидтом здесь, на пустынной улице. — Я… совершал прогулку, герр Шмидт, — замялся он. — Освежаю мысли. Преодолеваю интеллектуальный тупик. В этот момент из-под пальто донёсся тот самый писк. Тихий, но отчётливый в тишине. Шмидт медленно перевёл взгляд на комок на груди учёного. Его брови чуть приподнялись. — И кто это у вас там? — спросил он, и в его тоне сквозил лёгкий, почти незаметный ядовитый интерес. Мозг Золы, способный на молниеносные вычисления, в панике выдал единственно возможный, абсурдный, но лежащий на поверхности ответ. — Это… осциллятор, – выпалил он, чувствуя, как глупо это звучит. – Хрупкий прибор. Боюсь, он может пострадать от сырости. Шмидт несколько секунд молча смотрел на него. Он прекрасно понимал, что осциллятор не может быть размером с… ну, с небольшого кота, не может пищать и, скорее всего, не нуждается в шерстяном шарфе. Но он лишь кивнул, скупо растянув тонкие губы в подобии улыбки. — Разумеется. Осциллятор. Будьте осторожны с ним, доктор. Такие приборы… ценны. Он бросил последний пронзительный взгляд на Золу, развернулся и ушёл к своей машине. «Мерседес» тронулся и растворился в берлинских улицах, оставив Золу стоять на тротуаре с бьющимся под пальто сердцем и его «осциллятором». Его интерес к странному учёному лишь возрос. Тот, кто способен так неумело лгать, либо идиот, либо гений, не привыкший иметь дело с реальным миром. Шмидт был склонен ко второму варианту. Когда машина уехала, Зола впервые ощутил странное: будто его собственная рациональность дала трещину. Он стоял ещё несколько минут, чувствуя, как бешено колотится его сердце, глубоко вздохнул и, наконец, заглянул за отворот пальто. Два жёлтых глаза снова уставились на него. Котёнок перестал дрожать. — Осциллятор, – пробормотал Зола, направляясь к лаборатории. – Да, пожалуй, так тебя и назову. Лаборатория, пропитанная запахом озона, жжёной плоти и химикатов, с грохотом падающих железных частей и искрящими разрядами, оказалась не лучшим местом для маленького, хрупкого существа. В первый же день Осциллятор, испугавшись громкого хлопка, юркнул под стол, перевернув колбу с ценным реактивом. Зола, обычно вспыльчивый, на этот раз лишь вздохнул. Вечером он завернул котёнка в тот же шарф и понёс его к себе домой, в квартиру на Канташтрассе, 12. Две небольшие комнаты были завалены стопками бумаг, чертежами, деталями непонятного назначения. Пахло пылью, старой бумагой и одиноким мужчиной. Зола устроил для котёнка лежанку в коробке из-под приборов, но Осциллятор проигнорировал её и, устав от пережитого стресса, тут же заснул на коврике рядом со старым дубовым шкафом, набитым научными фолиантами по биологии и физике. Прошла неделя. Работа в лаборатории шла своим чередом. Зола погрузился в чертежи экзоскелетов, способных увеличить силу солдата. Но по вечерам, возвращаясь в свою тихую квартирку, он не мог спастись от навязчивых мыслей. Вопрос о боли и целесообразности теперь имел лицо — точнее, пару жёлтых глаз. Он ловил себя на том, что вместо расчётов думает о том, чем кормить кота. Это раздражало его. Это отвлекало. Он, как человек педантичный и не желавший обременять себя лишними привязанностями, решил, что эксперимент по содержанию домашнего животного завершён. Подросший и окрепший Осциллятор был отдан консьержке здания, фрау Хофман, и её внуку, маленькому Петеру. — Он будет ловить мышей, – сухо объяснил Зола, вручая ей кота. Фрау Хофман обрадовалась. Но Осциллятор, казалось, имел на этот счёт своё мнение. Уже на следующий вечер, когда Зола, уставший после долгого дня, пытался сконцентрироваться на чертежах механизированного экзоскелета, за дверью послышался знакомый скребущий звук, а затем тихое, но настойчивое: — Мяу! Учёный проигнорировал его. Но настойчивость кота победила. Зола открыл дверь. Полосатый комок стрелой влетел в квартиру, прошёл прямо на кухню и уселся перед холодильником, выразительно глядя на хозяина. Пришлось налить ему молока. После этого Зола обнаружил, что оставил на столе чашку с дорогим швейцарским кофе, на который этого молока так и не хватило. Это стало своеобразным ритуалом. Осциллятор приходил к нему, из-за чего Зола частенько пил свой элитный напиток вхолостую, чёрным, ворча себе под нос о наглости уличных тварей. И почти сразу понял, что прислушивается к коту — к тому, как он дышит, двигается, как будто тот удерживает его мысли от скатывания в пугающую крайность. Время шло, неумолимое и стремительное, как поезд, мчащийся к пропасти. Зола продолжал свою работу в недрах проекта «Гидра», его эксперименты становились всё смелее, всё безжалостнее. Он погружался в мир, где боль была статистикой, а крики – фоновым шумом. Но вечером, приходя в свою тихую квартирку на Канташтрассе, он не мог спастись от накатывающих мыслей. Призраки искажённых тел, пустые глаза подопытных, холодный, оценивающий взгляд Шмидта – всё это вползало в его сознание, едва он оставался в одиночестве. И тогда, словно по сигналу, доносился скрежет когтей о дерево двери. Тихий, но настойчивый. Осциллятор приходил в его царство одиночества, заваленное стопками бумаг и пахнущее пылью и старой бумагой. Он входил с важным видом, осматривал свои владения, тыкался влажным носом в ботинки Золы, а потом запрыгивал на кресло и принимался вылизывать свою уже роскошную полосатую шубку. Он лежал, как маленький тёплый груз, который нельзя включить в формулу. И в эти часы тишина переставала быть лабораторной, мёртвой. Она становилась домашней. И Зола отвлекался. Он смотрел на это нехитрое действо, и тяжёлые думы на время отступали. Конечно, он ворчал. — Опять ты тут? Надоел мне, мешаешь сосредоточиться. Смотри, не опрокинь реторты! – бормотал он для порядка. А Осциллятор в ответ жмурил свои жёлтые глаза, словно говоря: «Да-да, я всё понимаю, продолжай». Он подрос, вытянулся, превратился из жалкого комочка в статного, уверенного в себе кота с умным, выразительным взглядом. Однажды вечером, когда Осциллятор устроился на его чертежах, смахивая хвостом цифры с полей, Зола с усмешкой покачал головой. — Ну и что же ты теперь такое? – произнёс он, снимая очки и потирая переносицу. – Ты уже не маленький осциллятор. Ты вырос. Теперь ты, пожалуй, целый осциллограф. Осциллограф не спорил. Он лишь мурлыкал, словно соглашаясь с новым званием. И по-прежнему наведывался к Золе своим любопытным «индикаторным табло с жёлтыми лампочками», как в шутку стал называть его глаза учёный. И наступал тот самый момент, радикальный и тихий одновременно. Зола, уставший от дневного напряжения, надевал потрёпанный домашний халат и стоптанные тапки. Он шёл на кухню, наливал в блюдце молока и, возвращаясь, говорил с Осциллографом. Говорил о проблемах биосовместимости, о сопротивлении живых тканей, о формуле сыворотки, что должна была подарить силу, но пока приносила лишь смерть. Он изливал коту свои сомнения и теории, зная, что тот никогда не перебьёт, не осудит и не доложит куда не следует. Осциллограф пил молоко, аккуратно и неторопливо, а потом усаживался под свет жёлтой лампы на столе, в то самое кресло, что стояло напротив рабочего стола Золы. Он укладывался, свернувшись калачиком, и клал свою тяжёлую, полосатую голову прямо на стопку бумаг, исписанных сложнейшими расчётами. Его бока мерно вздымались, а мурлыканье наполняло комнату ровным, умиротворяющим гулом. И в этот момент строгий, рациональный, безжалостный в своей работе Арним Зола оставался наедине с самой главной дилеммой. Глядя на спящее животное, на это простое, лишённое всякого пафоса существо, он задавался вопросами, на которые у науки не было ответов. Сможет ли он, в конце концов, переступить через последнюю черту? Не через чужую боль – к ней он уже привык, – а через некий внутренний барьер, отделяющий учёного-новатора от чудовища, играющего в Демиурга? Начать модернизацию человека с чистого листа означало отбросить всё старое, всё «неэффективное», включая, возможно, саму человечность. Его эксперименты… увенчаются ли они успехом? Или он, как тот Франкенштейн, чью историю он в детстве читал запоем, создаст нечто, что уничтожит своего творца? И самый главный, самый жгучий вопрос: кем будут использованы его открытия? Он видел холодный, расчетливый взгляд Шмидта. Он понимал, что Рейх – не благотворительный фонд развития науки. Это машина для завоевания, для уничтожения. Станет ли он, Арним Зола, скромный учёный из Цюриха, в истории благодетелем человечества, подарившим ему бессмертие и силу? Или его имя навсегда останется в анналах как имя создателя орудий для величайшей тирании, архитектора боли? Он смотрел на Осциллографа, на его мирно подрагивающие во сне усы, потом снял очки и вдруг понял простую вещь: все его рассуждения о несовершенстве творения были лишь попыткой спрятаться от собственной уязвимости. Он критиковал Бога за плохой материал — но, может быть, именно в этом материале и была идея? В ошибке, в хрупкости, в способности чувствовать. Если мир и был плохо собран, то эта неточность делала его живым. Он медленно провёл рукой по шерсти Осциллографа. Не как учёный, не как инженер. Как человек. Он понимал: выбор всё равно придётся сделать. Выбор, который станет точкой невозврата — к прогрессу или к чудовищу внутри себя. Но пока кот дышал ровно и спокойно, пока его тёплая тяжесть лежала на чертежах, этот выбор можно было отложить на ещё один вечер. Иногда даже конструктивная ошибка имеет право на существование. А иногда именно она удерживает человека от того, чтобы переступить последнюю черту.
45 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)