***
Чонгук не приходил к Чимину. Он держал слово, данное себе в ту ночь на мосту: уйти, чтобы не убивать. Но уйти от себя оказалось сложнее. Гораздо сложнее. Он сидел в своем пентхаусе, смотрел на ночной город и чувствовал, как внутри разрастается пустота. Не та, знакомая, ледяная, которая была его домом годами. А новая — острая, болезненная, с гранями, которые резали изнутри. Эта пустота имела имя. Два имени. Чимин. И Юнги. Чимин был прошлым, которое он пытался похоронить, но которое воскресло и теперь стояло за спиной, тяжелое, как мокрый саван. Юнги был будущим, которое он боялся даже представить. Потому что будущее с Юнги означало — перестать быть тем, кем он был. А он не знал, как быть другим. Прошла неделя. Две. Три. Чонгук ходил по квартире, как зверь в клетке. Он перестал выходить в свет, отменил все встречи, отключил телефон. Он боялся услышать голос Юнги. Боялся, что не выдержит и вернется. И боялся, что не вернется, и это будет окончательной точкой. Однажды ночью, когда бессонница стала привычкой, он сел за стол и открыл ноутбук. Долго смотрел на пустой экран. Потом начал писать. Не письмо — исповедь. Текст, который никто не должен был увидеть. «Я думал, что власть — это единственный способ не чувствовать боли. Если ты контролируешь все, если ты выше всех — никто не сможет тебя ранить. Я строил свою жизнь как крепость. Каждый кирпич — уничтоженная надежда того, кто верил в меня. Каждая стена — слезы, которые я заставлял лить. Я был архитектором чужого страдания и называл это силой. Но сейчас я сижу в этой крепости один. Все, кого я использовал, ушли. Чимин чуть не умер. А я… я не чувствую себя сильным. Я чувствую себя трусом. Потому что настоящая сила — не в умении причинять боль. Настоящая сила — в умении ее выдерживать. Не причиняя другим. Юнги. Я не знаю, как произносить это имя, чтобы оно не обжигало губы. Ты единственный, кто посмотрел на меня и не увидел ни бога, ни монстра. Ты увидел человека. Увидел и не испугался. Или испугался, но не отступил. Ты сказал “подумаю”, когда я ждал “да” или “нет”. И это “подумаю” стало самым честным ответом в моей жизни. Я не знаю, умею ли я любить. Я не знаю, есть ли во мне что-то, кроме пустоты и желания заполнить ее чужими эмоциями. Но я знаю одно: когда ты смотришь на меня, я хочу быть лучше. Не ради тебя. Ради себя. Потому что в твоих глазах я вижу отражение того, кем я мог бы стать. И это отражение… оно прекраснее всего, что я когда-либо создавал. Я ушел, потому что боялся. Боялся, что испорчу и тебя. Боялся, что моя любовь (если это можно так назвать) окажется такой же уродливой, как и все, что я делал. Боялся, что однажды ты посмотришь на меня с таким же отвращением, с каким я смотрю на себя в зеркало. Но, может быть, страх — это не слабость. Может быть, страх — это первый шаг к тому, чтобы стать человеком. Потому что монстры не боятся. Они только внушают страх. Я буду ждать. Не тебя. Своего собственного исцеления. Я пойду к психологу. Я попробую разобраться в себе. Я попробую научиться быть честным хотя бы с самим собой. А потом… потом, если ты захочешь меня увидеть, я приду. Не с пустыми обещаниями. С попыткой. С одним, единственным словом, которое я никогда не произносил всерьез: “Здравствуй”». Он закончил писать, перечитал и удалил. Не сохранил. Потому что слова — это всего лишь слова. А поступки — это всё. И он решил, что его первым поступком будет молчание. Молчание, в котором он попробует вырасти. Как семя в темноте земли. Без свидетелей. Без аплодисментов. Он записался к психологу. На следующий день. И, идя на первую встречу, чувствовал себя так, будто идет на эшафот. Но когда дверь открылась, и он увидел простую комнату с креслами и нейтральными обоями, он вдруг подумал: «А может, эшафот — это не место казни. Может, это место, где казнят старую кожу, чтобы новая могла вырасти». Психолог оказался мужчиной лет пятидесяти, с добрыми, усталыми глазами и голосом, который не давил, а обволакивал. — Расскажите, что привело вас сюда, — сказал он. И Чонгук рассказал. Впервые в жизни. Не притворяясь, не манипулируя, не играя. Рассказал о родителях, которые не научили любить. О пустоте внутри, которую он пытался заполнить властью над другими. О Чимине, который чуть не умер из-за него. О Юнги, который стал зеркалом, в котором он увидел свое истинное лицо. Говорил он долго, сбивчиво, иногда замолкая, чтобы перевести дыхание. И когда закончил, почувствовал не облегчение, а странную, пугающую пустоту. Как будто вынул из себя гнилой зуб, и теперь языком нащупывал дыру, которая будет болеть еще долго. — Вы сделали первый шаг, — сказал психолог. — Самый трудный. Вы признали, что проблема существует. Теперь будем учиться жить с этим. Не избавляться от пустоты — она всегда будет с вами, как шрам. А наполнять ее чем-то, что не разрушает ни вас, ни других. — Чем? — спросил Чонгук. — Пока не знаю. Но мы найдем. Вместе. Чонгук кивнул. И впервые за долгое время ему не хотелось контролировать процесс. Он просто позволил себе быть ведомым. И это было страшно. И это было правильно.***
Юнги не искал Чонгука. Он запретил себе это делать в ту ночь, когда получил молчание вместо ответа. Он стоял у окна своего салона, смотрел на пустую улицу и думал: «Вот и всё. Он ушел. Как и должен был. Потому что люди вроде него не меняются. Они только переключаются на новую жертву». Но почему-то эта мысль не приносила облегчения. Она приносила только тяжесть. Тяжесть в груди, в руках, в ногах. Тяжесть, которая мешала дышать. Он продолжал работать. Иглы входили в чужую кожу, чернила текли по чужим телам, а он чувствовал, что рисует не на коже, а на собственной душе. Каждая линия была вопросом, на который нет ответа. Каждая тень — сожалением, которое нельзя стереть. Клиенты говорили: «Вы лучший», «Такого я нигде не видел», «Это искусство». А Юнги кивал и думал: «Искусство — это когда боль становится красивой. Но моя боль не становится. Она просто… есть. И я не знаю, что с ней делать». Однажды, в минуту слабости, он набрал номер Чонгука. Трубку не взяли. Он набрал еще раз. Та же история. Он написал сообщение: «Ты обещал подумать. Я подумал. А ты?» Ответа не было. И Юнги понял, что проиграл. Не битву за Чонгука — он никогда не боролся за него. Он проиграл битву с собственным сердцем, которое, вопреки всему, выбрало этого холодного, сломанного, опасного человека. «Что со мной не так? — думал он, глядя на потолок своей маленькой комнаты над салоном. — Почему меня тянет к тому, кто умеет только разрушать? Почему я не могу полюбить кого-то простого, безопасного, предсказуемого?» Ответ пришел не сразу. Он пришел в тишине, когда весь мир затих, и остались только он и его мысли. «Потому что простые, безопасные, предсказуемые не вызывают во мне ничего, кроме скуки. А он… он вызывает бурю. Бурю, в которой я могу либо утонуть, либо научиться плавать. И, возможно, мне просто надоело стоять на берегу». Он решил, что не будет больше звонить. Не будет писать. Он будет ждать. Не потому, что верил в чудо. А потому, что устал бежать за теми, кто не хочет быть пойманным. И если Чонгук захочет вернуться — он вернется. Если нет — значит, не судьба. Но ожидание оказалось пыткой. Не физической — такой, какую он привык выносить. А душевной. Он ловил себя на том, что прислушивается к звуку шагов за дверью. Что вздрагивает, когда телефон вибрирует. Что прокручивает в голове их разговоры, ища скрытые смыслы там, где их, возможно, не было. Он думал о Чонгуке. О его руках, которые никогда не были спокойны — всегда сжаты в кулаки или нервно перебирают что-то. О его глазах, которые могли быть ледяными, а могли — отчаянными, почти детскими. О его голосе, который дрожал, когда он говорил «ты мне нравишься». «Нравишься», — повторил Юнги про себя. — Какое странное слово для человека, который не умеет любить. Как будто он выбрал самое безопасное из всех возможных чувств. Не «люблю» — слишком ответственно. Не «хочу» — слишком примитивно. «Нравишься». Как картина. Как мелодия. Как закат, который никогда не повторяется. И в этом выборе была своя, пугающая честность. Чонгук не обещал большего, чем мог дать. Он не клялся в вечной любви, не строил иллюзий. Он просто сказал правду: ты мне нравишься. И это «нравишься» было больше, чем все «люблю», которые Юнги когда-либо слышал. Потому что оно было не игрой. Не попыткой завоевать. А просто — констатацией факта. Как дождь за окном. Как холодный ветер. Как боль, которая не лечится, но к которой можно привыкнуть. Однажды вечером, примерно через месяц после исчезновения Чонгука, Юнги услышал шаги за дверью. Сердце ухнуло вниз, и он, сам не свой, подошел к окну. За стеклом, в полумраке вечерней улицы, стоял Чонгук. Не входил. Не звонил. Просто стоял, глядя на вывеску салона, и курил. Огонек сигареты вспыхивал и гас, как маяк в тумане. Юнги смотрел на него, и его руки дрожали. Он хотел открыть дверь, выбежать, сказать… что? «Ты вернулся»? «Зачем ты пришел»? «Я ненавижу тебя»? «Я скучал»? Ни одно из этих слов не было правильным. Ни одно не выражало того, что творилось у него внутри. А внутри творилась буря. Буря желания обнять его, вдохнуть его запах, почувствовать тепло его тела, которое всегда было обманчиво — холодное снаружи, но горячее внутри. И одновременно буря страха — страха, что это снова игра, страха, что он снова обожжется, страха, что его сердце, и без того израненное, не выдержит второго удара. Чонгук докурил, затушил сигарету о стену и развернулся. Не пошел к двери. Просто ушел. Растворился в вечерней толпе, как призрак, пришедший напомнить о себе и исчезнувший до следующего раза. Юнги остался стоять у окна. Он чувствовал, как по щекам текут слезы — тихие, соленые, ненужные. Он не плакал годами. А теперь плакал о человеке, который даже не вошел. Плакал о себе — о том, как глупо, как по-идиотски он влюбился в того, кто умеет только уходить. «Есть такая древняя мудрость, — подумал он, вытирая лицо рукавом. — "Если любишь бабочку, не лови ее. Если она вернется к тебе — значит, она твоя. Если нет — значит, никогда и не была". Я не ловил тебя, Чонгук. Ты сам пришел ко мне. А теперь стоишь под окнами и не заходишь. Значит ли это, что ты не мой? Или значит, что я должен выйти и позвать?» Ответа не было. И Юнги решил, что не будет играть в эти игры. Если Чонгук хочет быть с ним — пусть переступит порог. Если нет — пусть стоит под окнами до конца своих дней. А он, Юнги, будет жить дальше. С болью. С тоской. С вопросом, на который, возможно, никогда не получит ответа. Но на следующую ночь Чонгук снова стоял под окнами. И на следующую. И через одну. Он приходил не каждый день, но регулярно. Стоял, курил, смотрел на свет в окне. Иногда он поднимал голову и, казалось, смотрел прямо на Юнги. Но никогда не поднимался. Не стучал. Не звонил. Это было странное, мучительное молчаливое свидание. Они были в двух шагах друг от друга, но между ними была пропасть. Пропасть из недоверия, из страха, из прошлого, которое никак не хотело отпускать. И однажды Юнги не выдержал. Он вышел на улицу, подошел к Чонгуку и сказал: — Ты пришел, чтобы стоять и курить? Или у тебя есть что сказать? Чонгук посмотрел на него. Глаза его были красными, опухшими — как будто он не спал несколько ночей. Или плакал. Но Чонгук не плакал. Никогда. — Я хочу сказать, — начал он, и голос его сорвался. — Я хочу сказать, что я… что я не знаю, как это делается. Как быть с человеком, не причиняя ему боль. Как говорить правду, не используя ее как оружие. Как… как любить, если тебя этому никогда не учили. Юнги молчал. Ветер трепал их волосы, холодный, осенний. — Я хожу к психологу, — продолжил Чонгук. — Я пытаюсь разобраться в себе. В том, почему я стал таким. В том, можно ли это изменить. Я не знаю ответов. Но я знаю одно: я хочу попробовать. Не ради тебя. Ради себя. Потому что жить так, как я жил, — больше невыносимо. Он замолчал. Юнги смотрел на него, и внутри него боролись два чувства: желание поверить и страх снова обжечься. — А что насчет Чимина? — тихо спросил он. — Ты просто бросил его? После того, как он чуть не умер из-за тебя? — Я ушел, чтобы он мог жить, — ответил Чонгук. — Моя любовь (или то, что я называл любовью) убивала его. Я понял это слишком поздно. Но понял. И я не хочу, чтобы моя близость убивала кого-то еще. Особенно тебя. — А если я не боюсь смерти? — спросил Юнги, и его голос дрожал. — Если я уже мертв внутри и только рядом с тобой чувствую, что жив? Чонгук шагнул к нему. Расстояние между ними сократилось до вытянутой руки. — Тогда, может быть, мы сможем воскреснуть вместе, — прошептал он. — Не сразу. Не без боли. Но вместе. Юнги смотрел в его глаза — темные, полные отчаяния и надежды. И впервые за долгое время он не видел в них монстра. Он видел человека. Раненого, испуганного, но человека. — Я не даю тебе шанса, — сказал Юнги. — Я даю тебе возможность попробовать. Если ты сорвешься — я уйду. И ты меня больше не найдешь. Но пока ты пытаешься… я буду рядом. Он протянул руку. Чонгук взял ее. Их пальцы сплелись — холодные, дрожащие, живые. — Спасибо, — сказал Чонгук. — Не благодари, — ответил Юнги. — Пока не за что. Они стояли на пустой улице, под холодным фонарем, и держались за руки, как два утопающих, которые нашли друг друга в открытом море. Вокруг была тьма, холод, неизвестность. Но в этой тьме, как ни странно, было тепло. Не обжигающее, не иллюзорное. А настоящее. То, которое дает силы жить дальше. Даже когда не знаешь, как. А в больнице, глядя на ночное небо через больничное окно, Чимин думал о Чонгуке. И о Юнги. И о том, что, возможно, они сейчас вместе. И эта мысль жгла его изнутри, но уже не так сильно, как раньше. «Любовь — это как нож, — подумал он. — Можно порезаться самому. Можно порезать другого. А можно — резать хлеб и делить его на двоих. Я выбрал первый вариант. Чонгук выбрал второй. Может быть, Юнги поможет ему выбрать третий. Я желаю им удачи. Нет. Я желаю им боли. Достаточно, чтобы они поняли, что чувствовал я. Но не достаточно, чтобы они сломались. Потому что сломанных уже достаточно. И я не хочу, чтобы в этом мире стало еще больше осколков». Он закрыл глаза. И в темноте за веками он увидел не Чонгука. Он увидел себя. Стоящего на мосту. Смотрящего вниз. И выбирающего жизнь. Не потому, что жизнь была прекрасна. А потому, что смерть была скучна. И он, Чимин, еще не договорил. Не доиграл. Не долюбил. Даже если его любовь была ножом, который резал только его. Это был его нож. Его боль. Его жизнь. И он имел право распоряжаться ею так, как хотел. Даже если это право было единственным, что у него осталось.***
Ночь, когда они впервые коснулись друг друга без страха, затянулась до рассвета. Чонгук и Юнги сидели на полу салона, прислонившись к стене, между ними стояла наполовину пустая бутылка виски. Не для храбрости — для честности. Алкоголь снимал броню, под которой оба прятали свои трещины. Юнги смотрел на свои руки — исчерченные чернилами, с мозолями от машинки, с тонкими шрамами, которых никто никогда не замечал. Он думал о том, как эти руки тянулись к Чонгуку. Как дрожали, когда касались его лица. Как хотели удержать, но отталкивали. — Знаешь, в чем моя проблема? — начал он, не глядя на Чонгука. — Я не умею любить наполовину. Если я впускаю кого-то в свою жизнь — то насовсем. Или до того момента, пока он не разобьет меня вдребезги. А я — знаешь, из какого материала сделан? Из тонкого стекла. Которое трескается от одного резкого слова. И которое нельзя склеить. Можно только выбросить. И купить новое. Но новое будет уже не мной. Это буду я, но пустой. Без рисунка. Без истории. Без права на ошибку. Чонгук слушал. Внутри него что-то сжималось — не страх, а что-то более древнее, более животное. Понимание того, что он держит в руках не просто человека, а хрупкий сосуд, который может разбиться от его прикосновения. — Я не умею быть осторожным, — тихо ответил он. — Я умею только разрушать или отстраняться. Середины нет. — Вот поэтому я и боюсь, — Юнги повернул к нему лицо. В глазах его стояла влага, но он не плакал. Он был сильнее слез. Или слабее — не мог позволить себе даже этой роскоши. — Потому что если ты разобьешь меня, я не восстановлюсь. Я не Чимин, который будет ползать у твоих ног и умолять о крошках внимания. Я не буду умирать на мосту или глотать таблетки. Я просто… исчезну. Не физически. А как личность. Во мне не останется ничего, кроме пустоты. А пустота, как ты знаешь, не болит. Она просто… есть. И с ней можно жить. Но это уже не жизнь. Это существование. И я не хочу существовать. Я хочу жить. Но с тобой жить — значит рисковать умереть. Не телом. Чем-то более важным. Чонгук взял его руку. Медленно, боясь спугнуть. Провел пальцами по костяшкам, по шрамам, по чернильным узорам. — Я не хочу тебя разбивать, — сказал он, и в его голосе не было привычной власти. Была мольба. — Я хочу… научиться держать. Не сжимать до хруста. Не выпускать. Просто… держать. Как держат что-то ценное. Что может упасть. Что может разбиться. Но что стоит риска. — А если не получится? — спросил Юнги. — Если ты не сможешь научиться? — Тогда я уйду сам, — Чонгук поднял глаза. В них была решимость, но не холодная, а отчаянная. — Не дожидаясь, пока разобью. Я уйду, чтобы ты мог собрать себя заново. Без меня. Юнги долго смотрел на него. Потом медленно кивнул. — Один шанс, Чонгук. Один. Не потому что я великодушен. А потому что больше у меня нет. Я отдаю тебе последнее, что у меня есть — остатки доверия к людям. Если ты их разобьешь — мне не из чего будет строить новое. — Принято, — прошептал Чонгук. Они сидели в тишине, держась за руки, как дети, которые боятся темноты. И в этой тишине было что-то первозданное — не страх, не надежда, а просто факт. Факт того, что два сломанных человека решили попробовать собрать из осколков что-то целое. Зная, что это почти невозможно. И все равно пробуя.***
На следующее утро Чонгук пошел к другому психологу. Не потому что верил в терапию. А потому что пообещал Юнги. И себе. И тому призраку Чимина, который все еще стоял за спиной, тяжелый, как мокрый саван. Кабинет был нейтральным — бежевые стены, удобные кресла, аквариум с золотыми рыбками, которые плавали по кругу, не зная, что их мир — всего лишь стеклянная тюрьма. Психолог — мужчина лет сорока с добрыми, но усталыми глазами — предложил чай. Чонгук отказался. Он не пил чай. Не доверял напиткам, которые не могли его опьянить. — Расскажите, что привело вас сюда, — сказал психолог. И Чонгук рассказал. Не всё, конечно. Он умел дозировать правду, как яд — по капле, чтобы не убить, но чтобы почувствовать. Рассказал о пустоте внутри. О родителях, которые не научили любить. О Чимине, который чуть не умер. О Юнги, который стал зеркалом. Психолог слушал, кивал, иногда задавал вопросы. А Чонгук чувствовал, как внутри нарастает раздражение. Этот человек был слишком мягким. Слишком понимающим. Слишком… безопасным. Он не бросал вызов. Он не давил. Он просто… принимал. А Чонгук не привык к принятию. Он привык к битве. К сопротивлению. К тому, чтобы пробивать стены. — Вы боитесь близости? — спросил психолог. — Нет, — ответил Чонгук. — Я боюсь, что близость убьет меня. Или я убью близость. — Это одно и то же, — улыбнулся психолог. Чонгук замолчал. Он думал о Юнги. О его руках, покрытых чернилами. О его глазах, полных страха и желания. О его словах: «Если ты разобьешь меня, я не восстановлюсь». — Я не хочу его разбивать, — сказал Чонгук, и в его голосе впервые прозвучала не решимость, а сомнение. — Но я не знаю, как не разбивать. Это единственное, что я умею. — Тогда начните с малого, — посоветовал психолог. — Не пытайтесь изменить всё сразу. Начните с одного действия. Одно действие, которое не причиняет боль. Одно слово, которое не ранит. Один день без манипуляций. Не больше. А потом еще один. И еще. Чонгук кивнул, но внутри он уже принял решение. Он не вернется сюда. Не потому, что психолог был плох. А потому, что Чонгук не хотел, чтобы кто-то видел его таким — слабым, растерянным, ищущим. Он привык решать проблемы сам. И даже если это решение было неправильным — оно было его. Он вышел из кабинета, спустился по лестнице и набрал номер Юнги. — Я был у психолога, — сказал он. — И как? — спросил Юнги. В его голосе была надежда. Та самая, которую Чонгук боялся разбить. — Нормально. Пойду еще. — Солгал Чонгук. Легко, красиво, как дышал. Он не пошел больше. Никогда. Он решил, что справится сам. Потому что слабость — это роскошь, которую он не мог себе позволить. Даже ради Юнги. Особенно ради Юнги.***
Чимин выписали через месяц. Намджун забрал его из больницы, привез в свою квартиру — светлую, стерильную, пахнущую книгами и одиночеством. Чимин сидел на диване, смотрел в окно и думал о Чонгуке. Каждый день. Каждую минуту. Каждую секунду. Он пытался не думать. Пытался читать, смотреть фильмы, разговаривать с Намджуном. Но мысли возвращались, как бродячие собаки — голодные, злые, неотвязные. Однажды, когда Намджун ушел на работу, Чимин вышел на улицу. Он бродил по городу, не зная куда, и вдруг оказался у старого знакомого — Тэхёна. Они дружили когда-то, до Чонгука. Потом пути разошлись. Тэхён был из тех, кто любил эксперименты. Кто искал новые способы чувствовать, когда старые переставали работать. — Чимин! — Тэхён улыбнулся, широко, по-детски. — Ты живой! Я слышал… — Всё правда, — перебил Чимин. — Я прыгнул с моста. Неудачно. — Неудачно? — Тэхён поднял бровь. — Ты хотел сказать — удачно? Ты жив. — Вот именно. Неудачно, — усмехнулся Чимин. Тэхён посмотрел на него долго, изучающе. Потом достал из кармана маленький прозрачный пакетик с разноцветными таблетками. — Знаешь, что это? — Экстази, — равнодушно сказал Чимин. Он не был наркоманом. Но знал, как это выглядит. — Не просто экстази. Особые. Один знакомый химик сделал. Говорят, они работают не на эйфорию, а на галлюцинации. Через 5-10 минут после приема ты начинаешь видеть то, что хочешь. Или кого хочешь. Самого желанного человека. Он будет рядом. Будет говорить с тобой. Касаться тебя. Ты сможешь его обнять. Почувствовать его запах. Услышать его голос. Всё, как настоящее. Даже лучше. Потому что в галлюцинациях люди не уходят. Не предают. Не заставляют прыгать с мостов. Чимин смотрел на таблетки. Сердце забилось быстрее. «Чонгук», — подумал он. И образ возник сам собой — стоящий у окна, повернутый в профиль, с легкой тенью улыбки. Тот Чонгук, которого он любил. Не настоящий. А тот, кого он выдумал. — Сколько? — спросил он. — Не надо денег, — Тэхён протянул ему три таблетки. — Это подарок. Для старого друга. Но будь осторожен. Они вызывают привыкание. Не физическое — психологическое. Ты захочешь видеть его снова и снова. И будешь готов на всё, чтобы это получить. Чимин взял таблетки. Сунул в карман. — Спасибо, — сказал он. — Не благодари. Я, возможно, подписываю тебе смертный приговор, — Тэхён пожал плечами. — Но, с другой стороны, ты и так пытался умереть. Может, эти штуки хотя бы подарят тебе немного счастья перед концом. Чимин вернулся в квартиру Намджуна, заперся в ванной, достал одну таблетку. Розовую, маленькую, с тиснением в виде сердца. Ирония. Он проглотил ее, запил водой. Сел на край ванны, закрыл глаза и стал ждать. 5 минут. Ничего. 7 минут. Легкое головокружение. 10 минут. Стены поплыли, и вдруг — он открыл глаза — перед ним стоял Чонгук. Не призрак. Не воспоминание. Живой. Настоящий. В той самой рубашке, которую Чимин любил — серой, мягкой, с запахом его парфюма. Чонгук смотрел на него, и в глазах его не было холода. Была… нежность. Та, которой никогда не было. Та, которую Чимин так ждал. — Ты здесь, — прошептал Чимин. — Я всегда здесь, — ответил Чонгук. Его голос был мягким, теплым. — Я просто не умел показывать. Боялся. А теперь не боюсь. Он протянул руку. Чимин взял ее. Она была теплой. Живой. Настоящей. Он прижал ее к своей щеке, закрыл глаза. Слезы текли по лицу, но это были слезы счастья. Впервые за долгие годы — счастья. — Не уходи, — попросил он. — Никогда, — ответил Чонгук. Галлюцинация длилась около часа. Потом Чонгук начал бледнеть, таять, как утренний туман. Чимин хватал воздух руками, пытаясь удержать, но тени ускользали. И когда всё исчезло, он остался один на холодном кафельном полу, с мокрым лицом и с одной мыслью: «Еще. Мне нужно еще». Он принял вторую таблетку на следующий день. И третью — через день. Потом нашел Тэхёна снова, купил еще. И еще. Он превратил квартиру Намджуна в алтарь своих галлюцинаций — закрывал шторы, выключал свет, ложился на пол и ждал. Ждал Чонгука. Того, который любил. Того, который не уходил. Того, который существовал только в его голове, на химическом коктейле из экстази и отчаяния. Намджун заметил не сразу. А когда заметил — было поздно. Чимин уже не мог без этого. Без таблетки он видел только реального Чонгука — холодного, далекого, с Юнги. А с таблеткой — своего. И он выбирал своего. Всегда. — Ты убиваешь себя, — сказал Намджун, когда нашел таблетки в тумбочке. — Я уже мертв, — ответил Чимин. — Просто не понял этого. А эти штуки дарят мне жизнь. Ту, которую я хочу. С ним. — Это не жизнь. Это иллюзия. — А что такое жизнь? — Чимин посмотрел на него пустыми, прозрачными глазами. — Реальность? А что в ней хорошего? Он не со мной. Он с другим. Я страдаю. Я хочу умереть. А здесь, — он показал на таблетку, — здесь он мой. Здесь я счастлив. Даже если это ненадолго. Даже если это обман. Это лучший обман в моей жизни. Намджун не знал, что ответить. Он только сжал кулаки и вышел. Он чувствовал себя беспомощным. Так же, как на мосту. Так же, как в больнице. Чимин ускользал от него, как вода сквозь пальцы. И он не мог, не умел, не знал, как его удержать.***
Через неделю, когда у Юнги и Чонгука всё наладилось — насколько это вообще возможно для двух сломанных людей, — Чимин позвонил. Не Чонгуку. Юнги. — Привет, — сказал он, и голос его был ровным, спокойным. — Как ты? Юнги удивился. Они не общались после больницы. — Нормально. А ты? — Жив. Третий месяц пошел. Врачи говорят, чудо. — Чимин усмехнулся. — Слушай, у меня вечеринка. В честь… выживания. Будут друзья, музыка, выпивка. Приходите с Чонгуком. Я хочу… я хочу, чтобы мы все помирились. Чтобы не было обид. Чтобы я перестал ненавидеть тебя за то, что он выбрал тебя. И себя за то, что не смог быть выбранным. Юнги колебался. — Не знаю… Может, не стоит? — Стоит, — настаивал Чимин. — Я устал быть злым. Устал бояться. Устал видеть его в каждой таблетке, — последнюю фразу он сказал слишком быстро и сразу пожалел. Но Юнги не придал значения. Подумал — фигура речи. — Ладно, — согласился Юнги. — Когда? — В субботу. Восемь вечера. Я пришлю адрес. Он сбросил звонок, откинулся на диван и улыбнулся. Улыбка была недоброй. Не такой, какой он учил себя. А такой, какой она была на самом деле — искаженной, больной, полной черных мыслей. «Они придут, — подумал он. — Он придет. И я сделаю так, чтобы он увидел. Чтобы он понял, как это — быть на месте того, кто смотрит. Чтобы он почувствовал ту же боль, что и я. Не физическую. Ту, которая разбивает душу на тысячи осколков, и каждый осколок впивается в сердце, когда ты видишь их вместе». Он достал из кармана маленький пакетик с порошком. Еще одна разработка того же химика. Бесцветный, безвкусный, растворяющийся в любой жидкости. Его называли «Зеркало» — потому что он заставлял человека видеть в другом того, кого он хочет. Не галлюцинацию. А подмену. Лицо менялось в сознании. Чужое становилось желанным. «Чонгук выпьет это, — думал Чимин. — И увидит во мне Юнги. Он подойдет. Он коснется. Он поцелует. А настоящий Юнги будет смотреть. И сломается. Как сломался я. Может быть, даже сильнее. Потому что он — стекло. А стекло, как известно, бьется громче всего». Он спрятал пакетик. Встал, подошел к зеркалу. Посмотрел на свое отражение — бледное, с темными кругами под глазами, с искусственной улыбкой, которая не достигала зрачков. «Ты чудовище, — сказал он себе. — Но он сделал тебя таким. Он — творец. А творение всегда похоже на своего создателя».***
Суббота наступила слишком быстро. Для Чимина — слишком медленно. Он ждал этого дня, как приговоренный ждет помилования, зная, что помилования не будет. Или будет, но не для него. Он нарядился. Черные брюки, белая рубашка, расстегнутая на две пуговицы. Волосы уложил небрежно, как любил Чонгук. Духи — те самые, которые тот когда-то подарил. Всё, чтобы быть идеальной декорацией. Идеальной подменой. В восемь начали собираться гости. Намджун пришел первым — он жил в той же квартире и помогал с организацией. Он смотрел на Чимина с тревогой — слишком блестящие глаза, слишком нервная улыбка. — Ты уверен, что хочешь этого? — тихо спросил он. — Уверен, — кивнул Чимин. — Я хочу закончить эту историю. Поставить точку. Для всех. Намджун не понял, о какой точке идет речь. Он подумал, что Чимин говорит о примирении. О прощении. О том, чтобы отпустить. Он ошибался. В половине девятого пришли Чонгук и Юнги. Они держались за руки — не демонстративно, а естественно, как будто всегда были вместе. Чимин заметил это сразу. Сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Но улыбнулся — широко, радушно. — Вы пришли! — он подошел, обнял Юнги — легко, дружески. Чонгуку протянул руку. Тот пожал. Взгляд Чонгука был настороженным, но не враждебным. — Ты хорошо выглядишь, — сказал Чонгук. — Спасибо, — ответил Чимин. — Вода изменила меня. — Он усмехнулся. — Проходите, угощайтесь. Бар там, — он показал в угол комнаты. Чонгук и Юнги прошли к бару. Чимин смотрел им вслед. Видел, как Юнги поправляет воротник рубашки Чонгука — легкое, интимное движение. Как Чонгук наклоняется к его уху, чтобы что-то сказать. Как они смеются над чем-то, чего никто другой не слышит. «Они счастливы, — подумал Чимин. — Вместе. Без меня. Им хорошо. А я… я принимаю таблетки, чтобы видеть его призрак. Это несправедливо». Он подошел к бару, налил себе виски. Потом, когда никто не видел, добавил в бокал Чонгука порошок из маленького пакетика. «Зеркало». Растворился мгновенно, без цвета, без вкуса. — Чонгук, — позвал он, протягивая бокал. — Выпей за меня. За то, что я всё еще здесь. Вопреки всему. Чонгук взял бокал. Посмотрел на Чимина долгим, изучающим взглядом. Потом поднес к губам и сделал глоток. Потом еще один. — За тебя, — сказал он. Чимин смотрел, как двигается его кадык. Как таблетка начинает работать. Пять минут. Десять. Чонгук моргнул. Посмотрел на Юнги, потом на Чимина. Моргнул снова. Его зрачки расширились. — Ты в порядке? — спросил Юнги, заметив перемену. — Да, — ответил Чонгук, но голос его звучал отстраненно. Он смотрел на Чимина, и в его взгляде было что-то новое — узнавание. Не то узнавание, когда знаешь человека годами. А то, когда видишь в нем кого-то другого. Кого-то желанного. — Чимин? — позвал он, и его голос дрогнул. — Да? — Чимин шагнул ближе. — Ты… ты изменился, — Чонгук поднял руку и коснулся его щеки. — Твои волосы… они стали длиннее? И глаза… такие темные. Как омут. Юнги смотрел на это и не понимал. Чонгук касался Чимина так, как никогда не касался — нежно, почти благоговейно. И смотрел на него так, как никогда не смотрел. С любовью. С тоской. С желанием. — Что происходит? — спросил Юнги. Его голос был напряженным. — Ничего, — ответил Чимин, не отрывая взгляда от Чонгука. — Он просто… выпил лишнего. Но Юнги видел, что Чонгук не пьян. Он видел, что его зрачки неестественно расширены. Что он смотрит на Чимина, как на… как на него. На Юнги. — Чонгук, — позвал Юнги, касаясь его плеча. — Посмотри на меня. Чонгук повернулся. Посмотрел на Юнги. На секунду в его глазах промелькнуло узнавание — настоящее, но тут же исчезло. И снова его взгляд вернулся к Чимину. — Не мешай, — сказал он Юнги. Грубо, резко, как в первые дни их знакомства. — Мы разговариваем. Юнги отступил, как от удара. Он смотрел, как Чонгук приближается к Чимину. Как берет его лицо в ладони. Как шепчет что-то — тихо, интимно. И Чимин кивает, улыбается, прикрывает глаза. — Я так скучал, — говорит Чонгук. — Зачем ты ушел? Зачем закрылся? Я думал, ты не вернешься. — Я здесь, — отвечает Чимин. — Я всегда здесь. Просто ты не смотрел. И тогда Чонгук наклоняется и целует его. Медленно, глубоко, нежно. Так, как целуют того, кого любят. Того, без кого жить не могут. Того, кого боятся потерять. Юнги смотрит на это. Весь мир замирает. Музыка играет где-то далеко-далеко. Гости смеются, пьют, танцуют. А он стоит в центре комнаты и смотрит, как человек, которого он полюбил — которого он боялся полюбить, которого он впустил в свое стеклянное сердце, — целует другого. И смотрит на этого другого так, как никогда не смотрел на него. «Вот оно, — думает Юнги. — То, чего я боялся. То, о чем говорил. Я впустил его. Отдал последнее доверие. И он разбил меня. Не ударом. Не изменой. Он просто посмотрел на другого и увидел в нем меня. А во мне… во мне он увидел пустоту». Он не плачет. Не кричит. Не подходит, чтобы разнять их. Он просто разворачивается и выходит. Медленно, как во сне. Шаги его не слышны за музыкой. Никто не замечает его ухода. Даже Чонгук, который тонет в галлюцинации, целуя Чимина, принимая его лицо за лицо Юнги, принимая его губы за губы того, кого полюбил впервые в жизни по-настоящему. На улице холодно. Осень. Ветер срывает листья с деревьев, кружит их в бешеном танце. Юнги идет по пустой улице, не зная куда. В голове пустота. Та самая, которой он боялся. Та, о которой говорил Чонгуку: «Если ты разобьешь меня, я не восстановлюсь. Во мне не останется ничего, кроме пустоты». Она пришла. Не постепенно, как он думал. А сразу — целиком, заполнив всё. Исчезла боль. Исчез страх. Исчезла любовь. Осталась только тишина. Холодная, бесконечная, как космос. Он достает телефон. Пишет сообщение — короткое, последнее. «Прощай, Чонгук. Ты разбил меня. Как и обещал. И я, как и обещал, исчезаю. Не ищи». Меняет сим-карту — вынимает, ломает пополам, выбрасывает в урну. Потом заходит в приложение, покупает билет. В один конец. В страну, где нет ни Чонгука, ни Чимина, ни боли. В страну, где он сможет быть пустым. Потому что пустота не болит. Пустота — это просто отсутствие всего. В четыре утра он садится в такси и едет в аэропорт. В шесть — самолет. В девять — другая страна. Другой язык. Другая жизнь. Без имени. Без прошлого. Без будущего. Только пустота. Он не говорит никому, куда летит. Ни Намджуну, который потом будет сходить с ума от неизвестности. Ни Чонгуку, который проснется утром с дикой головной болью, с ощущением, что случилось что-то ужасное, с воспоминаниями-обрывками, которые не складываются в картину. Он просто исчезает. Как и обещал. Как и боялся. Потому что стекло, однажды треснув, не склеивается. Его можно только выбросить. И купить новое. Но новое уже не будет им.***
Утро, которого не должно было быть.
Чонгук проснулся на диване в незнакомой квартире. Голова раскалывалась, во рту был привкус горечи и чего-то химического, неестественного. Он сел, огляделся. Вокруг — остатки вечеринки: пустые бокалы, забытые куртки, звук тихой музыки, который кто-то забыл выключить. Рядом, в кресле, спал Намджун. Его лицо было напряженным даже во сне. Чонгук тряхнул его за плечо. — Где Юнги? Намджун открыл глаза. Посмотрел на него мутным, испуганным взглядом. — Я думал, он с тобой. Вы ушли вместе. — Мы не уходили, — Чонгук встал, пошатываясь. В голове всплывали обрывки — лицо Чимина, его глаза, его губы. Поцелуй. Долгий, нежный поцелуй. С Чимином. Зачем? Почему? — Что вчера было? — спросил он. — Я ничего не помню после… после второго бокала. Намджун покачал головой. — Ты целовался с Чимином. На глазах у всех. Юнги смотрел, потом вышел. И не вернулся. Чонгук замер. Холодная волна прошла по телу — не та, знакомая, от которой он прятался за властью. А новая, острая, режущая. — Я целовался с Чимином? — переспросил он. — Зачем? Я не хотел… — Я не знаю, что ты хотел, — ответил Намджун. — Но ты смотрел на него, как на Юнги. Как на самого желанного человека в мире. Ты говорил ему: «Я так скучал». Ты называл его по имени… но смотрел так, будто видел кого-то другого. Чонгук схватил телефон. Набрал номер Юнги. «Абонент недоступен». Набрал еще раз. То же самое. Сообщение не доставлялось. — Он отключил телефон, — сказал Чонгук, и в его голосе впервые прозвучала паника. — Не отключил. Сменил. Я пробовал звонить с моего. Номер не существует. Чонгук опустился на диван. Он не понимал, что происходит. Не понимал, как мог поцеловать Чимина. Не понимал, почему Юнги ушел. Не понимал, почему его телефон молчит. А потом он посмотрел на бар. На второй бокал, который он выпил. Тот самый, который дал Чимин. В бокале оставалось немного жидкости — прозрачной, без запаха. — Он что-то подмешал, — прошептал Чонгук. — Чимин. Он подмешал что-то в мой бокал. — Что? — Намджун подошел ближе. — Не знаю. Но я видел… я видел в нем Юнги. Его лицо. Его глаза. Его губы. Я целовал Юнги. А целовал… Чимина. Намджун побледнел. — О боже, — сказал он. — Он сказал мне однажды: «Я заставлю его увидеть. Заставлю понять, как это — быть на моем месте». Я не придал значения. Я думал, он говорит о примирении. — Где Чимин? — Чонгук встал, его глаза горели. — Не знаю. Исчез. Как и Юнги. Думаю, он добился, чего хотел. Теперь он счастлив. Чонгук выбежал из квартиры. Он объехал все места, где мог быть Юнги — салон, его квартиру, любимые кафе. Везде было пусто. В салоне — записка на двери: «Закрыто на неопределенный срок». В квартире — тишина и чужие, равнодушные стены. Он вернулся в пентхаус. Сел на пол, прислонившись к кровати, и уставился в одну точку. В голове крутились обрывки воспоминаний — лицо Чимина, превращающееся в лицо Юнги. Свои руки, обнимающие не того. Свои губы, шепчущие не то имя. «Вот как это бывает, — подумал он. — Ты думаешь, что контролируешь всё. А потом кто-то, кого ты сломал, ломает тебя. Не силой. Не хитростью. А просто… твоими же инструментами. Иллюзией. Подменой. И ты остаешься один. С пустотой, которую сам создал. И которую теперь нечем заполнить». Он достал телефон. Написал Чимину: «Зачем? Что ты сделал? Где Юнги?» Ответ пришел через час. Одно слово: «Подумай. Как я думал. Все эти годы». Чонгук выключил телефон. Он не плакал. Он не кричал. Он просто сидел в тишине, чувствуя, как из него уходит что-то важное — последние остатки надежды на то, что он может быть другим. Может быть человеком. Может быть любимым. «Есть такая истина, — пронеслось в его голове. — Что посеешь, то и пожнешь. Я сеял боль. Я поливал ее чужими слезами. Я удобрял ее чужими жизнями. И вырос урожай. Стоящий. Горький. Который теперь придется есть мне. До последнего зерна». А где-то над океаном, в салоне самолета, летящего в неизвестность, Юнги смотрел на облака и чувствовал только пустоту. Ту самую, о которой предупреждал. Она пришла. И он был готов. Потому что пустота не болит. Пустота — это просто конец. Конец истории, которая началась с иглы и закончилась поцелуем, предназначенным не ему. Он закрыл глаза. И в темноте за веками не было ни Чонгука, ни Чимина, ни боли. Было только небо. Бесконечное, холодное, равнодушное. Как его новое сердце. Которое он обещал не отдавать. И отдал. И разбили. Никогда больше. Он поклялся себе в этом, когда самолет пересек границу. Никогда больше он не впустит никого в свою жизнь. Никогда больше не скажет «ты мне нравишься». Никогда больше не поверит, что человек может измениться. Потому что люди не меняются. Они только притворяются. До тех пор, пока притворство не перестает быть выгодным. А потом — снова становятся собой. И оставляют после себя битое стекло и пустоту. А Чонгук, оставшись один, впервые за долгие годы заплакал. Не над Чимином. Не над Юнги. Над собой. Тем, кого он убил. Тем, кем мог стать. Тем, кем никогда не станет. Потому что некоторые вещи нельзя исправить. Некоторые поступки нельзя отменить. Некоторые люди не возвращаются. Даже если ты готов отдать всё, что у тебя есть. Даже если ты готов стать другим. Иногда становится слишком поздно. И это «слишком поздно» болит сильнее, чем любая игла. Сильнее, чем любое падение. Сильнее, чем любая любовь. Потому что оно — окончательное. Как смерть надежды. Как конец света в отдельно взятой душе. И в этой душе, когда-то полной огня, теперь только пепел. И тишина. И имя, которое нельзя произносить вслух, потому что оно режет язык. Юнги. Юнги. Юнги. Бесконечное эхо в пустоте.