Скажи, тобой зарытый год назад в саду
Мертвец пророс ли? Зацветёт весною?
Т. С. Элиот. Бесплодная земля
Ввечеру он выбредал проведать бледную свою паству. Те лежали вповалку, где сон застиг. Как на бранном поле: копья переломаны, мечи выржавели. Ни звериного топоту, ни змеиного пошипу. Будто навьи прошли по граду и язвили, невидимы. Кровавели рассыпанные яблоки. Девицы и дети ягнятами свернулись. Замерли плоды у матерей в утробах, у кур яйца изнутри повыгнили: разобьёшь — вытечет мертвородное. У иных душа мотылём слетела с запёкшихся губ. Над ними он уже был не властен. Пасмурное безлюдье. Глубоко под землю, белёсой грибницей, просочились щупы заморока — до вырея, где зимуют гады, латырь-камень гложут. Уснули незрячие рыбы в потайных озёрах, застыли снующие во мгле корни. Скользя по древам, заморок ушёл ввысь, до садов небесных. Воздух звенел — грозовой, сонный. Птицы, пролетая, падали и разбивались во сне. Близ мертвья валялись прельщённые сладостью глаз вороны. Искуроченные их тельца не облепило, как маком, муравьями. Дождь засыпал у земли. Кое-как умывал окаменелое царство. Проходя обычным путём, Цвырь лениво пнул в бок Финиста — и чуден был хруст незаживших рёбер, однако ж и он приелся. Тот, недвижный и скорченный, всё так же тупо скалился в небо. Небось снится, что Марья его в объятиях сдавила, кости трещат. Ну-ну, открасовался. Каково быть тобой?.. Личика белого псы не попортили — и псы спят. Он брезгливо коснулся финистовой щеки. То ли поцеловать, то ли плюнуть. И всё же склонился к нему. До чего приторен… Умыться бы. Заточённых в снояви опутал неусыпный терновник — чёрная клетка. Вот она, среди прочих — как звезда… Вздымалось в нём глухое и дикое, увечное. Марья Моревна, прекрасная королевна. Спит в саду под яблонями — крепок сон: не чует, как пречистое тело позорят. Не увёртывается непокорный рот. В Марьиной косе, сладострастно распущенной, проросли розы — и лепестки, извянув, упадали на неё. А она, неблазная, улыбалась блуждающей улыбкой. Плыло над ней незрячее солнце. Нагая, лишь златом волос обёрнутая — в стеклянном гробу. Тонок гроб: вот-вот треснет от нечаянного вздоха. О, он так прозрачен, чтобы зреть движенье отравленной крови… Скрипят цепи. Во гробу-во гробнице лежит красная девица. Не царевича она ждёт — умер царевич, расплескали по камням живую воду: хватились, а уж пёрышки ветер развеял, косточки зверь сглодал… На груди у ней чудище свернулось: когти выпростало, сдавило сердце. Знала бы — умерла с мерзости. Зашлась бы криком, как от страшного сна. Только сон этот — его. В нём мёртвые девы не противятся. Пред ним расступились тернии: расползлись, как ручные гады. Цвырь выпутал сохлый лист из её косы. Несуетно, медленно огладил Марьино тело. И, простёршись над ней, поцеловал. И та, словно ужаленная, проснулась. Вырванная из дивного, тошного сна, Марья позабыла, как дышать. Во рту со сна — сухо и медно. Слова вязли, язык не слушался. Узнала — скривилась, губы задрожали. Вцепилась в него, онемелая, всхлипывала. Он — гладил её по волосам. Ах, кабы всегда так… Зарёванная, виноватая — и руки к нему протянула. Сама, сама. Пронзила бы её, на коленях стоящую, огнева стрела. Полетела бы стрела во мхи да болота, во гнилые колоды, запалила бы красну девицу. Полюби меня. — Не рада мне?.. — спросил Цвырь, обнимая её. — А ведь я сам сплёл тебе сон. Марья не поняла. Отпрянула, в мыслях перебирала расколотые сны. И вдруг в жар бросило — стало страшно. Ах вот отчего тень за спиной, когда на ночь распускаешь косы… Отчего всюду, где бы ни была, слышала шёпот — Марья, Марья… — обернёшься, а и нет никого. Отчего так хотелось проснуться. Спрял сеть по-паучьи, чтоб ей насмерть завязнуть. Что я тебе сделала?.. От лица кровь отлила, в глазах задвоилось. Пошатнувшись, вынула меч из ножен. Он отступил, нахмурился. Не такого ждал. В отраженьи меча Марья увидела мать. Та приласкала её, отвела остриё мягкой, любимой рукой. — Берегись, Марьюшка. Ошибёшься, не узнаешь… Всверк — и мать исчезла. Где стояла она, был Финист: улыбнулся так, что сердце оборвалось. …плакать будешь. Марья выронила меч. Наземь повалилась, зажмурилась. — Хватит, поняла. Волей-неволей приняла его руку. Кривые когти оцарапали ладонь. Цвырь отвёл её за стол, полный яда. Марья села напротив — белая, как соль. Преломила кровоточащий хлеб, отпила больной, спящей воды. Размяла сливу из мёртвого сада, сглотнула. Вкруг косточки, захлебнувшись медовой мякотью, обвились черви. Уснув на ветвях, плоды не гнили, сладчали в смерти. Марья знала, что пищу мёртвых вкушать нельзя, но во сне нутро иссохло, к спине прилипло. Пригубила неживого: горького, как желчь — и стала нежива. Он — смотрел на неё, так и низал глазами. Поигрывал даренной диковинкой. Рассеянно, стуча зубами о щербатый край чаши, Марья слушала тайну его печали. Прикусила щёку, поморщилась. Он умолк. Молчал долго. Как в детстве, утирая разбитый нос. В ладошку капает, а он — ни слова, ни слезинки. Лишь что-то еле слышно шептал про себя… Марья, не желая того, сжалась. — Побудь малость со мной. Я верну тебя матери, — вдруг сказал он. Она — смотрела в стол, ковыряла заусенцы. — Неволишь. Верну — не верну. — Приневолишь тебя, как же. Моргнуть не успела, а он рядом возник. Всего колотило. Марья смекнула, что к чему. Опустила голову, внутри всё ходуном заходило. Удушил, замаял своей тоской. Еле терпела, полусонная, мольбу и целованье рук. Провалиться бы сквозь землю, только б не слышать его. Как была она счастлива, покуда не очнулась. Отвернулась, но руки не отняла — пусть его. А ведь думала упрашивать: не мучь, верни назад… Ага, чтоб лежать, истерзанной, у него в объятиях. Оплёл княгиню змей, слова заклятские говорил… Змея не боюсь, во узилища заключусь. Запямятовала, сбилась. И тут будто спал с неё последний сон — и Марья обомлела. Всюду, насколько глаз хватало, тьма тем, тьма тел — груды окоченевших во сне. Только смрада скудельного нет. А он — про любовь. Марья вскочила из-за стола, опрокинула лавку. Бросилась в ночь. Было сыро и холодно, как в чаще лесной. Чуть теплились трясинные огни, им наведённые. Тропы заросли тёмной крапивой. Пока пробиралась, косу усеяли гроздья чертополоха. По хлевам будто скотья смерть прошла — не мыкало, не фыркало: все лежали комом. В серых избах без дела плесневела, мёртвой цвелью узорилась утварь, — и боле ничего живого: опарыши и те не шебуршились. Покачивалась неприютная, пустая паутина без жильцов, в полу и стенах из щелей выпятились грибы. В руках крошилось спревшее до трухи. Уронить бы лучинку — займётся, в красном зареве сгинет. Вошь да глушь, тишь да мша. Марья потопталась да и вышла. Моровая язва и то краше. Прокралась в свой дом как чужая. Скрипнула дверь в тишине… Шёпоты, шелесты. Умер огонь в очаге — и в пепле проступали курьи следы. В ларе отыскала сухари да каменный пряник, тотчас и сжевала. Стащила отцов нож. Легла в волглую постель, как в мох — провалилась в болото простыней. Плыла над ней пыль в нитях тусклого света, кружевились тени. Свечерело, но Марья боялась спать, лежала во тьме. В битом зеркале мерещился он… Отвернула зеркало к стене. Положила рядом меч — как детям кладут серп в колыбель. Не усну, вовек не усну. Уснула. А ночью — не вздохнуть. Заперта в гробу на златых цепях: руки-ноги омертвели, сдавило грудь. Просыпалась от своего крика. В вечной сутеми Марья бродила по городу — искала крысиные углы, где дневал он. Сама не знала зачем. И где-то прячется… Себя самого хвостом обвивши, видит нечестивые сны. Глаза распахнуты, недрёмные, как у мертвеца. Скривилась, помыслив о снах его. И как-то, плутая косыми улицами, нашла. В запустелой избе, сырой подызбице. Склонилась над ним — смотрела. Не узнавала. Оставила на лбу жалостливый поцелуй. Несмело коснулась рукояти меча… Нет, духу не хватило, а то всё бы и кончилось. Кинула бы окровавленный венец колдуну в ноги. На, схорони, что есть. Смола, костьё да гадючий выползок. Не впервой думала о смерти его. Но тогда она останется одна, совсем одна. Горя её послушать некому. На вечерней заре Марья спустилась по косогору, к озеру. Берёзы пялились снуло и черно, краснотал у берега алел голыми венами. Сидела, поникшая, редко хлопала комаров. Досиделась до первой звезды. Пролетела сова на мягких крыльях, пропала в падыме. Сорванные кубышки таяли, плакали на берегу. Поднялись бы из воды белые руки, уволокли бы на дно!.. На дне боли нет. Спят во хрустальчатых теремах водяники, плёсом помавают… Марья не увидела его, лишь одно дрожало в мутной воде отражение. Да месяц за плечом — на перекрое. — Вот ты где, так и знал. Марья шарахнулась. Там, где ступал он, трава и камни немели, остывала земля. Умолкли птицы, будто им одним махом свернули шею. — Боишься. В его голосе Марье почудился укор. Она привалилась спиной к камню. Так, чтоб не увидеть ненароком. — А вот и не боюсь. Цвырь сел с другой стороны. Так, чтоб не показываться. Пусть пообвыкнется. Уж потом заново разглядит чудовище, возлюбит трепетной любовью. — Смотри, — съязвила Марья, — как бы не очнулись, пока тебя нет. Он тихо засмеялся. — Не очнутся, — помолчал. — Зачем приходила?.. Гадала, посыплются ли из тебя, мёртвого, жабы и змеи. Марья не ответила. И молчали они о своём, и всё было как встарь. Всё, да не всё. Цвырь украдкой подвинулся к ней, пощекотал хвостом. И Марья прыснула бы со смеху, рада бы, но теперь — вся похолодела. Вспомнила: по улицам — белые, пустоглазые, в смертном… Он нашарил в траве её ладонь. Пальцы больно, насильно переплелись. Марья вырвалась, слёзы глотала. — Совсем с ума спятил? Шла по росе, зябла, но под кожу лезли его слова, обжигали. Ты знаешь меня как никто. И я знаю тебя. Ничего не знала и знать не хотела — только то, что ночью он придёт в её сны. Но не в объятия, нет. Слышала, ставни затворив, как на дворе вереи скрипят. Глухо бьётся в окна не змея, не птица. Марья сползла на пол: уродливо, навзрыд плакала в пустом доме. Не спать, не спать. А нехотя задремлешь — жар, стыд. Плечи молочные, в рубцах, где мечом саданули. Нет, не рубцы — от когтей светлые яминки… Грудь яблонная, надкушенная. Прикрывала горючие отметины, распалялась утробой. Обвёл, присушил. Тонула в наведённых снах, просыпалась ала — рот горький, исцелованный. Чур, чур. Запястье с тылу изрезала: как придётся, поперёк. Выступила капля-другая — и ладно, не морок… Ни наяву, ни во сне покоя нет. Поутру пенья петушиного не слыхать. От омерзенья дрожа, Марья прикидывалась спящей, покуда Цвырь вдумчиво гладил её по щеке. — Привык смотреть, как ты спишь. Перевязывал, не спросясь, её израненные руки, про себя посмеивался. Сама заживай. Всю воду-то живую повылила. На кого?.. Приносил цветы — не могильные. Те, что Марья любила. Спящие, они не вяли, не склонялись в смертной усталости. Но чуть тронь — и они, очнувшись, в ужасе рассыпались прахом. Марья боялась, что так случится и с ними, окаменелыми. Проснутся — вскипят жилы, треснет плоть. Измучилась. Не ходи, не ходи!.. Навешала трав над окном — сам научил, сам показал. Колкий чертогон, жёлтый донник. Вишь — пригодилось. И ведь отделалась. О полуночь в стену бухнуло, терем затрещал — и всё стихло. Со слёз стала зла и горда. Ему подобная, бродила средь спящих. Сняла доспех — к чему теперь?.. Платье оборвалось, в нечёсаной, вскосмаченной косе завёлся вьюн. Но мечом была опоясана день и ночь, мало ли. Подолгу забавлялась с ним, чтоб рука не забыла. И свист меча, и хряск порубленного были так страшны в тишине… Так кричит птица в глухом лесу. Сперва ждала: не явится ли кто?.. Никого, ни конного, ни пешего. В мареве — град окаменелый, жальник проклятый. Сухим лесом порос, у корней гады клубятся. Мертво, мертво — не пройти, не проехать. Уж и позабыли про них, и не вспомнят. Ела за пустым столом, давилась пресным. Без него — он-то знал, что при нём кусок в горло не лезет. Откуда это всё?.. Рушая хлипкое крыло, Марья силилась не думать, что обращается в колдовское обилие. То-то салом мертвячьим несёт… Пошла было зайцев пострелять — куда там, всё повымерло. Зверь с гиблого места бежит. Солнце застило. От полуголода и скуки голова тяжелела. От бессонья — синие тени у глаз, щёки впали. Неспящая царевна. Жила его волей. Ночами — сквозь стенку шептались. — Я тебя не держу. Иди куда хочешь. Только мучишь меня. — И ушла бы, к морю студёному. Да не пойду, сам знаешь. Марья потеряла счёт дням. На новую луну стирала рубахи у ручья. Оттирала кровь в ледяной воде: пальцы горели, не гнулись… Пела, чтоб не так муторно было. Но, почуяв его, тотчас умолкала. И он — уязвлённое, дрожащее чудовище — отступал в тень. Поднимались в нём, неживом, тоска и мука — грызьмя грызли. Какая… Кабы не плечи, вся в перстенёк бы прошла. Еще краше — когда гневается. По нагой спине коса полозом вьётся. И на лопатке — родинка. Ох-х. Обволочь бы её стати своим ничтожеством. Повиликой приникнув к ней, погубить себя и её. Одно слово, одно — и она, покорная и увядшая, склонит голову. Как бела рыбица без воды, как тело без кожи… Мозжитесь, её кости. Томитесь, её мысли. По мне, по мне, по мне. Не брало Марью. Не выковать из царь-девицы смиренницы, как бы ни хотел. Вечером выходила за стены, стояла на семи ветрах. Мёрзлая ото сна трава рассыпалась под рукой. С каждым днём власть его крепла, зрело злое волховство. Марья глядела на окоём одожделого леса. Прошёл туманным полем чёрный всадник, конь чёрный — ночь спустилась. Выполз на небо месяц — в чащобе застонало, защёлкало: царапались по стволам прозрачные русалки, хребта нет — все кишочки видать, сладко пели красногубые птицедевы. Изба на курьих ногах-на собачьих пятках во сне клекотала. Залязгали зубами черепа на кольях, вспыхнули алым выеденные глаза. Алые — как спящие цветы у постели её наутро. Устала, не плакалось. Уж лучше сто тем, сто чудищ… Чем одно. Им бы она снесла тридевять голов — и не поглядела. А тут… Когти больно впились в ладонь — тихий вздох. Марья обернулась, будто ожжённая тоскливым взглядом. И не посмела вылететь из приоткрытой клетки, сплетенья тёрна. Без неё увянет сад. Да, был у неё сад, вертоград печальный, и росли в нём мертвецы. И была она хозяйкой сада, и ей не воспрещалось любить их, очарованных. Вот он — сонный цветник, ни одной души живой. Оскалься в небо бескожие цветы костей — и то было бы не так страшно. Здесь, среди душистой травы, что растёт на могилах, — юный отец. Поодаль — мать: стройная, как мальва. Щёки розовеют, во сне разгладились морщинки у глаз. А сестру, уснувшую у пришлого на груди, шиповником оплело — не подступишься. Надумает очнуться — иглы вопьются в тело. Во сне девица не старится, красота её не умаляется. Что ни день — приходила к ним. Отсекала ножом терновые путы, чтоб не ранили их во снах, утирала лица платком, промокала приоткрытые рты. Хорошо хоть солнце не жжёт. Что станется с ними, когда выпадет снег?.. Заметет окаменелое царство, похоронит терема. Не стает до голой, холодной весны. …пойдёт по городу смерть: серп серебряный, в венке — цветы сохлые. Финиста сторонилась, покуда совсем душу не растравила. Горицвет, серёдка чёрная… Сидела опричь него, спящего, комкала алый плащ. Изглубока, со дна, вырвался стон. Месяц над ним не ходит, солнце не знает, где искать его. Ветер-ветер, где мой суженый?.. Не добудишься — спит, как князь под горой — в страшной тьме, глаз выколи. Взойдёт ли он по весне?.. Сквозь кудёрышки трава растёт, синий сон-цвет. Одно утешенье: красота его встыла, как гад в янтаре. Марья припала к измертва-сомкнутым устам, к восковому лбу: промеж бровей огнём ожгла, красно-больно. Закапали царь-девичьи слёзы — чужие поцелуи вымыли, протопили до крови. Вся слезами изошла. Встань, пробудись, мил-сердечный друг… Лёд льдом, что ему до неё. — Не проснётся, и не надейся. Марья — очи долу, виноватилась невесть с чего. Вновь не заметила, как он возник за спиной. Цвырь усмехнулся, поводил хвостом. Когти оцарапали подбородок, нежное Марьино горло. Небрежно, обрывая паутинки колтунов, он процедил меж пальцев золото её волос — зарылся лицом. Марью замутило. Погубила, извела… Вздохнул: — Он потерян для тебя. Думай обо мне. Постылые прикасания саднили, как раны. Марья не дышала. — Подними-ка голову. Хочет посмотреть, как она плачет. А сам-то, а сам-то… Мне, говорит, твоих слёз не надобно. Марья вскинулась: заплаканная, дерзкая. Взгляд — василисковый. Ну, смотри. Но он, огладив лицо её, сцеловал у неё, оторопевшей, все слёзы до единой. Марья мелкой трясцей затряслась. Сжала руку в кулак — в кулаке хрустнуло. Цвырь схлынул, отпустил её: уходя, за щеку потрепал. Марья вскипела, покрепче перехватила нож. За ним плелась тень, еле видная в сумерках — ещё мерзей, чем сам он. А! — и Марья воткнула нож в тень, по рукоятку. Та взвилась и скрючилась, как рассечённая косой змея. Он — замер, переменился в лице от боли. Но сам собою зашатался нож, выпал из раны. И тень, отряхнувшись, поползла следом. Кровоточила. Капнуло на мёртвую землю, на спящих. Смола смолой — нечистая, чёрная. — По старой дружбе прощается, — холодно сказал Цвырь и исчез. Марья подняла нож, отёрла лезвие и сплюнула от греха. В висках стучало. С той поры не видела его. На закате только: когда он, встрепенувшись к ночи, как звери и гады, блуждал меж спящих. Прихрамывал, подранок. И всюду стлался за ним мрак. Раз увидав его, Марья встала как пришитая. Цвырь — тоже. Долго, странно смотрел на неё. А она — на него. Робко шагнула вперёд. Ох и страшен был зверь лесной, чудо морское… Нет. Марья отступила, бессильно закрылась рукой. Когда опомнилась, его уж не было. Где он ночь ночует?.. Однажды Марья проследила, куда Цвырь ходит. Спустилась в подвал, вынула меч. Там — стон да слабый звон цепей: колдун повис в них, как царь Кощей. Разве что не разъят по частям. Под ногтями кровь, борода — до пола, корни пустила, весь замшел. Марья сжалилась, дала ему напиться. Отняв ото рта ковш с водой, тихо-тихо, губ не размыкая, прошептала. — Скажи, как извести его. Колдун молчал, закатились белые глаза. Позабыл, седой бес, от чего сыну смерть назначена. Или тот молчать заставил. Засыпая, Марья слышала, как дрожит, мучается под землёю колдун — прорастает во мгле лютыми кореньями. Из тьмы шипит. Никак, глупая девка, никак. Смерть на ключик замкнул — ключик в море обронил, птиц налетело — море выпили, ключ избыли. Не убьёшь. Марья ворочалась, вся в поту. Как же, кровь-то видала. Убью. Думалось ей, осень была на исходе. В лужах вмёрзла сорная трава, под каблуком бился лёд. Ободрало непогодой спящие дерева. Звёзды-полузвёзды падали с неба — и она наловила бы целый подол, да только ни единой в пустом, стылом небе не было. В неубранных полях колос свернулся в заломы, из балок со стоячей водой полз клоками туман. Чёртом выл ветер. Лес — далёкий, обнажённый, как кость — звал её… Марья истомилась. Вечерами, тайком, обойдя любимых мертвецов, сама обмирала в тени. К Финисту и подойти не смела: заросла дороженька, тёрн пронизал сердце. По осени свадьбу играют. Какая ей свадьба — плат паутинный, рябинная горечь. Видела серые сны без сновидений. Нож пропал — искала-искала, без толку. Пересчитывала старые отметы на запястье, сбивалась. Бессонье пришло по первому снегу, следы козьи. Ночами, скорчившись в углу, звала темноту. Ну, поговори со мной… Грызла обломанные ногти, скулила — утекло от неё человечье, черным черна иссохла. Ждать было нечего. И тогда — решилась. Нашла его у колдуна в избе. Изба за тыном, на тыну черепа рогатые. Пробралась. Умученная, отупелая, Марья всё ж заглазела по сторонам. На стенах — преострые, кривые клычья исторгнутых землёй зверей, в пыльных скляницах ворочались осклизло-мутные глаза с узким зрачком. У печи сохли нанизи грибов, от коих бьёшься в судорогах и пене, да лихие травы — болиголов и белена. Из них ему колдун сердце сплёл. Закашлялась, выдав себя. — Что, стосковалась? Марья притулилась рядом. Притворилась, что не видела плохо скрытой улыбки. Пусть думает, что выломал из неё гордость, переуверил. — Прости меня. Он не обернулся. Читал книгу: ту, которую колдун и брать не велел. — Пустое. Венец давил, жёг. Марья приметила, как безотчётно трогал он горячий лоб. Будто бы и хотел сбросить, да не мог. От венца — тёмно-красный, воспалённый след. Из-под струпов выступила капля нежичьей крови — Цвырь смахнул. Терпел. И Марья нежно, как больную птицу, погладила его по голове: взъерошила тонкие пряди-перья. Как тогда, когда были они детьми, и ей не было тошно и горько. Цвырь не отстранился. Поймал её за руку. — Ты чего это? Марья делано пожала плечами. — Так уж… — и запнулась. — Покажи мне свой сон. Не тот, что для всех. Голос её, от молчанья, был хриплый и страстный. А в мыслях, в мечтаниях одно: от чего тебе смерть приключится?.. Чуть не обмолвилась. Он недоверчиво уставился на неё. — И кто же научил тебя? — Сама… Цвырь засмеялся, выпутался из её объятий. — Ищи дурака. Марья со злости язык пообкусывала. Нельзя так сразу-то, вот кулёма… У тени рана поджить не успела, а она корку и сковырни. Осталась в избе одна, себя ругала. Три дня промучилась: поверил, нет ли?.. Нет, изголодался по её привету — явится. Марье жарко, страшно — и всё же ясно и холодно. В белой горнице — зимний мрак. Сняла чертогон, навешенный над дверью, смела увядший донник. Окна не растворила — и так придёт, просочится сквозь стены. Затворённые ставни дрожали. Приди, приди… На ночь вымыла, расчесала косы. Пощипала щёки. Осмелев, подняла зеркало — ну и ну, краше в гроб… Как осунулась, посерела. По стене — тень. Ах!.. Выронила. Осколок под подол закатился. — Что так? — Цвырь ухмыльнулся бледно, лукаво. — Ждала ведь. Ходил кругами, змеем косился на меч в ножнах. — Ждала, — Марья обняла себя, сжалась. Почуяла, как по лодыжкам скользнул хвост. И рук, неловко под рубаху влезших, не убрала. Кое-как совладала с собой, крик сдавила. — Нет, что-то тут не то, — усомнился. — Смирная слишком. Марья выдохнула: стала мягкая. Обвилась, приласкалась. К себе потянула — неживого, нежеланного. — А чего упираться-то. И правда — не упиралась. Только раз вздрогнула от поцелуя в висок — и провалилась в вир-омут. Опрокинулся навзничь месяц, расступилась земля, а она, умороченная, мерно колыхалась в теченьях сна, как ласковая утопленница. Ах, тяжёл камень на дно тянет… Из ослабшей ладони выпал осколок. Очнулась не сразу, в страшном сне не дышалось. Слушала крови шум. Лежала, ала-бледна, на дне речном, под чёрным льдом. Пообвыкнув, прозрела уходящий ввысь свод невиданного чертога — и был он то прозрачен, то переливался, как нутро раковины. Весь в звёздах нездешних. И откуда всё выдумал, не бывает такого… Во снах лишь. Насилу встала, шаг сделала — и ноги подкосились. Увидала себя в текучем зеркале. Сама — в одеждах тонкотканных да в невесомых золотых цепях, как пленённая зверица. Те, ловчей сетью опутавшие её, звенели от каждого стука сердца. А очелье-то шёлком шито, ленты красные, рясны — жемчуговые… Не у всякой княжны есть. Аксамит душил, каменья давили: не поворотиться, не вздохнуть. В сто змей-кос вплелись её слёзы. Хороша. Не то жена, не то невеста, обручница-подвенечница. И, покуда дивилась перстням, пребольно унизавшим пальцы, не заметила его. Цвырь обнял её — и Марья вспыхнула, глаз не подняла. Дала приложиться к щеке. Молча шла с ним рука об руку: как царевна, к могиле ведомая. Единожды не утерпела, глянула — и не узнала. Не хвостатая тень тянулась за ним — бархатный сумрак… И одно плечо чуть-чуть выше другого. Вот только когти — ещё острей. — Я не хочу назад, — шепнула. Сказанное отдалось подводным эхом. Марья не помнила, как Цвырь усадил её одесную. Любовался ей, безмолвной, на светлом престоле. Но Марья, паволоки измяв, перебралась к нему на колени. Сквозь пелену бессчётных юбок почуяла холод. Так и не взглянула на него — не передумать бы, не пожалеть. И ты будешь в моём саду, порастёшь травой-лебедой. Долго, печально поцеловала его в лоб: там, где вгрызалось в кожу серебро. Вспомнила, как отыскала — спящего. Смиловалась себе на беду… Теперь что уж. Опустив лицо, позволила исступлённо, дрожа, со всей истовостью касаться её — измываться над собой торопливыми, жадными поцелуями. С каждым убавлялись страх и кровь. Зашипели змеи Марьиных кос. То, что случится во сне, случится и наяву. Ведь этот сон — её. Не дыша, Марья потянулась к венцу. Но он, ничуть не обманувшись, ласково развёл её закованные в кольца ладони. Как?.. — Зря ты это, — злой шёпот у шеи. — Я разве когда обидел тебя? Забыла зарок — посмотрела. И он посмотрел на неё — так, что Марья сотлела, затряслась. Вывернулась, оборвав бусы. Рукавом узорчатым закрылась: горела, билась в когтях. Ничего не боялась. Ни лиха лесного, ни змея ночного — скольких посекла, не счесть. Не могу. Под веками — багровое, страшное. Не могу, не могу. Скрипит хрустальный гроб, а в нём — она: немая, совращённая… Цветёт мёртвых сад, тёрн да дурман. От любимого одна кость-глава осталась, зубы щерит. Пригрела змею?.. Берегла, привадила — теперь съест. Съест, съест. Сам собою, из мольбы её, соткался меч. И Марья, не глядя, опустила его. Помраченье сгинуло. Попало у рта, на щёку. Заалело, загорячело. Сон рушился под стук порванных жемчугов. …кап-стук, кап-стук. Жемчуга — мёрзлые яблоки — снег протаял от повинной крови. Марья брела средь мертвья, волоча за собой меч. Темно, невидяще озиралась. Не проснулась, спала. Выкраснели босые ноги. Месяцем — на золотых её волосах — тусклел венец. Средь поля, одна-одинёшенька, — Марья Моревна, прекрасная королевна. А вокруг неё — рати побитой немерено. На чьих костях вырос яблоневый сад?.. Сад чародейный, некретимый.