Проверка на прочность

NC-17
Завершён
38
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 4 096 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
38 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник

✰✰✰

Настройки
Вечернее солнце стелилось по паркету длинными, апельсиновыми полосами. В частном доме Телеведущего царила стерильная, вымороженная тишина, нарушаемая лишь тиканьем настенных часов в гостиной. Репортёр, вернувшись, не просто вошёл, он вступил на свою территорию, его лицо, только что сиявшее с телеэкрана лучезарной, доверительной улыбкой, теперь было спокойным, почти пустым. Ясные голубые глаза, обычно такие тёплые и понимающие, сканировали прихожую с холодной методичностью аудитора. Он снял безупречный шерстяной пиджак, аккуратно повесил его на вешалку из тёмного дерева, поправил манжеты рубашки. Каждое движение было отточенным, лишённым суеты. Он был дома. Здесь, за закрытой дверью, не было камер, не было зрителей. Здесь не нужно было притворяться божьим одуванчиком, всепрощающим и всепонимающим. Здесь можно было быть собой: измотанным, раздражённым, полным скопившейся за день желчи от бесконечного притворства. В прихожей его уже ждал Бледный. Он стоял не просто так, а замер почти по стойке «смирно», у стены, сложив длинные, костлявые руки за спиной, вжавшись, будто пытаясь стать частью обоев. Его высокий, сутулый силуэт в тёмных грязных штанах казался грубым, инородным телом в этом вылизанном до стерильности пространстве, пятном на безупречном холсте. Телеведущий остановился в двух шагах от него, не здоровался, не улыбался, не спрашивал, как прошёл день.  «Опять стоишь как истукан, – голос Репортёра был тихим, ровным, без повышения тона. – Без мысли в глазах. Без понимания. Просто стоишь и ждёшь, когда тебе что-нибудь прикажут, как безмозглая псина...» Гость не отвечал. Не менял выражения. Он знал этот сценарий. Знал, чем обычно заканчивались препирания, эти выплески накопившегося за день раздражения. Он был громоотводом, молчаливым приёмником всего того негатива, который Телеведущий не мог выплеснуть нигде больше. И он принимал эту роль безропотно, потому что даже эта ярость и пренебрежение были для него формой внимания. Можно даже сказать – самой желанной. «Весь день я работаю, – продолжал Репортёр, начиная медленный обход, как зверолов вокруг пойманного животного. – Говорю в камеру красивые слова о порядке, о безопасности, о будущем. А возвращаюсь сюда, к тебе. К вечному напоминанию о том, что под тонкой кожей цивилизации копошится нечто вроде тебя. Примитивное, деструктивное, неспособное ни на что, кроме как брать, пачкать и ломать.» Он остановился прямо перед Бледным, глядя ему в глаза. Разница в росте была значительной, но психологическое превосходство принадлежало тому, кто стоял прямо, в идеально отглаженном костюме, от которого пахло дорогим парфюмом и авторитетом. «У тебя менталитет падальщика, – выговорил Телеведуший, растягивая слова. Он сделал шаг ближе, и его холодный взгляд скользнул по неподвижному лицу Гостя, будто ища хоть какую-то реакцию. – Самый низший из хищников. Ты не охотишься, не борешься за место под солнцем. Ты ждёшь, пока кто-то ослабнет, оступится.» Он сделал паузу, давая этим словам повиснуть в тишине. В его голосе прозвучала странная, колкая нота, не просто презрения, а чего-то более личного. «Как тот несчастный дурак на улице Ленина. Тот, что запил с тоски по жене и теперь заперся в четырёх стенах. Скучный, жалкий, сломленный человек. Идеальная мишень. Я же навёл справки, – добавил он, и его губы искривились в нечто, отдалённо напоминающее улыбку, но лишённое всякого тепла. – Так вот. Ты ждёшь, пока такие, как он, окончательно сломаются. И тогда подползаешь, чтобы урвать свой кусок без усилий. По приказу твоих "вышестоящих", да?» Слово «вышестоящие» он произнёс с ядовитой, притворной почтительностью. В глазах вспыхнула та самая, знакомая Бледному, жгучая, иррациональная ревность. Репортёра бесила не просто природа Гостя. Его бесило, что эта мерзость, эта "ошибка", может быть кому-то ещё нужна. Мысль о том, что Бледный может кого-то ещё навещать, терзала его странным, постыдным образом, заставляя чувствовать себя смешным и уязвимым. Как он может собсвенничать эту тварь? И всё же, собственничал… «А самое отвратительное – ты даже не понимаешь, почему это плохо. Для тебя это просто… естественно. Как дышать. – Телеведущий сделал паузу, – Ты гадишь там, где ешь, потому что не знаешь другого способа существования. Ты как змея, которую я, дурак, пригрел на своей шее. Я дал тебе кров, а ты отплачиваешь тем, что отравляешь само это место своим присутствием! – он резко повернулся и прошёлся по прихожей, его шаги, отмеренные и жёсткие, отдавались гулом в тишине. – Ты – ошибка эволюции, тупиковая ветвь, застрявшая в моём доме. И самое ужасное, что я сам не знаю, как от тебя избавиться.» Произнесённые слова были холодным, методичным расчленением сущности Гостя на части, лишённым даже спасительного жара гнева. Бледный продолжал молчать, потому что знал – всё бесплодно. Любое слово, вырвавшееся из его уст, будет тут же подхвачено, переварено и вывернуто наизнанку. Превратится в детский лепет, в очередное доказательство его примитивности. Но дыхание стало чуть более частое, с лёгким свистом на вдохе, длинные, костлявые пальцы, сложенные за спиной, слегка пошевелились, сцепились плотнее, суставы побелели от напряжения. Да, это было внимание, которого он, казалось, жаждал. Но чёрт возьми, почему же оно должно было резать по сердцу так больно? Почему эти спокойные, ровные слова обжигали сильнее, чем плевок или удар под дых? Репортёр видел это. Видел малейшую дрожь в пальцах, уловил изменение в ритме дыхания. Его взгляд не упустил ни одной детали этой немой реакции. И его собственный тон, оставаясь внешне ровным и спокойным, приобрёл новые, сладковато-язвительные, почти любопытные нотки.  «Что? Задело за живое? – спросил он мягко. – Или ты в глубине своего примитивного сознания всё ещё лелеешь иллюзию, что твоя жуткая, застывшая ухмылка и твоя наигранная "загадочность" делают тебя чем-то большим, чем ты есть? – Телеведущий покачал головой – Нет, мой дорогой. Ты – просто зверь. Дикий, необученный, примитивно опасный в своей глупости. И я, видимо, обречён быть единственным, кто пытается тебя хоть как-то… приручить. Цивилизовать. Хотя, – он тяжело вздохнул, и в этом вздохе звучала вся горечь его собственного положения, – это занятие столь же безнадёжное, как сизифов труд.» Репортёр отвернулся, сделал вид, что собирается пройти дальше в дом. Его плечи были расслаблены, движения неспешными, почти усталыми. Но это была лишь хорошо отрепетированная часть спектакля. Проверка. Бледный же не сделал ни шага, не издал ни звука, однако, всё его существо преобразилось. Напряжение, исходившее от него, стало физически ощутимым, плотным и колючим, как статическое электричество. Внутри него, в той глубине, где обитала его истинная, нечеловеческая природа, вскипела первобытная ярость. Инстинкт требовал действия, не просто наказать, а раздавить. Схватить этот хрупкий, болтливый, самонадеянный каркас из мяса и костей, который осмелился его унижать, и сломать его. Нет, не просто сломать – измять, превратить в бесформенную, хрустящую массу. Заставить эти наглые, выплёвывающие яд губы захлебнуться собственной дерзостью, последним хриплым воплем, который он, Гость, мог бы ещё долго смаковать. Он мог. За долю секунды. Одним движением этих длинных, костлявых рук, которые сейчас были так неестественно скованы за спиной. Мысль была яркой, соблазнительной, наполненной сладостным предвкушением хруста и тишины, которая воцарится после. Но глубоко внутри, за пеленой ярости, холодная, аналитическая часть его сознания работала чётко. Он прекрасно понимал, ему была нужна дисциплина и чёткая, железная иерархия. Морально слабый, сломленный партнёр ему не сгодился бы: об такого даже руки марать стыдно, да и скучно до зевоты. А убивать столь необычного, живучего и способного задеть его за самое живое человека? Это было бы самым настоящим кощунством. Где же он ещё найдёт такого? Где найдёт того, кто, будучи смертно напуган, всё равно найдёт в себе дерзость съязвить? Кто способен выдержать его присутствие, не сойдя с ума сразу, и при этом отважится бросить ему вызов? Кто утолит этот вечный, гложущий душевный голод не покорностью, а борьбой, пусть и такой странной, извращённой? Нет, такого нельзя ломать. Телеведущий, будто уловив мысли, обернулся на пол-оборота. Он видел эту напряжённую фигуру, чувствовал исходящую от неё волну немой угрозы. И Репортёр глазел, словно говоря без слов: Ну? Попробуй. Сделай это. Докажи, что ты – всего лишь животное, как я и сказал. «Думаешь, я не знаю, что ты сейчас хочешь сделать? – спросил он почти ласково. – Я знаю. Я всегда знаю. Потому что ты невыносимо предсказуем…» И тогда, не дожидаясь ответа, Телеведущий применил наказание. Это был самый настоящий, расчётливый акт демонстрации власти. Его тело развернулось с отточенной резкостью, вес перенёсся на опорную ногу. Качественная кожаная туфля с жёстким носком описала короткую, стремительную дугу и со всей силы, со свистящим звуком рассекаемого воздуха, врезалась в голень Бледного, прямо в чувствительную кость. Звук удара был глухим, плотным, но оглушительно громким в тишине прихожей, словно палкой ударили по сырому бревну. Боль, острая и жгучая, должна была мгновенно пронзить нервы, заставив любого согнуться или вскрикнуть. Репортёр даже почувствовал отдачу в собственной ноге, неприятную вибрацию. Он видел, как мускулы на ноге Гостя судорожно напряглись под тканью штанов от удара, но сам Бледный не дрогнул. Он не издал ни звука, не отпрыгнул, лишь слегка, почти незаметно, перераспределил вес, чтобы не потерять равновесия. Гость просто продолжал стоять, приняв этот удар как должное, но в его застывшей позе теперь читалось нечто большее, чем просто терпение. Читалась леденящая, абсолютная решимость выстоять и эту проверку, не дав ему, Телеведущему, ни малейшего удовлетворения от увиденной боли. Репортёр, увидев эту непробиваемую стойкость, не разозлился. Напротив, на его лице появилось выражение почти нежного любопытства. Он медленно подошёл ближе, остановившись прямо перед неподвижной фигурой. Телеведущий, не смущаясь, слегка приподнялся на цыпочки. Его рука поднялась и легла на мягкие чёрные волосы Гостя. Он погладил его по голове, как гладят упрямого, но в целом послушного пса: небрежно, снисходительно, с чувством собственника. «Хорошенький пёсик, – прошептал он, в голосе звенела та самая фальшивая, телевизионная нежность, от которой у зрителей должно было сладко щемить в груди. – Замечательно терпишь. Молодец. Вот только… – его пальцы слегка вцепились в волосы. – Это была лишь разминка. Понимаешь?» Он отступил на шаг, опустился на полную стопу, и его взгляд снова стал холодным и командирским. «Лежать!» – скомандовал он чётко, без повышения тона, как отдавая приказ собаке. Бледный не пошевелился. Он продолжал стоять, глядя куда-то сквозь Репортёра. Его игнорирование было оскорбительным в своей пассивности. Телеведущий не стал повторять. Уголки его губ поползли вниз в выражении преувеличенного разочарования. Он покачал головой, сложив руки на груди. «Ну вот, – вздохнул он с театральной грустью. – И снова ты не оправдываешь даже самых низких ожиданий. Я сказал "лежать". Простейшая команда. Любая дворняга, которой кинешь кость, выполнит её. Но ты… ты даже на это не способен. О чём это говорит? Это говорит о том, что ты – совершенное ничтожество. Ты не годен даже на роль послушного животного. Ты не можешь подчиниться, потому что у тебя нет даже базового интеллекта для понимания приказа. Или… – он остановился перед ним, вновь заглядывая в неподвижное лицо, – или у тебя просто нет воли. Нет духа. Ты пустая оболочка, которая лишь имитирует существование, а когда от тебя требуется хоть какое-то действие, ты замираешь, как таракан на свету. Жалко. Омерзительно жалко.» Репортёр искусно манипулировал ситуацией. Он прекрасно знал, что у Бледного нет никаких внутренних проблем с тем, чтобы выполнять чужие приказы, при определённых условиях и нужной мотивации тот мог быть пугающе послушным. Просто сейчас он немного насупился, ушёл в глухую оборону, и это нужно было не штурмовать в лоб, а методично разбирать по кирпичикам, демонстрируя бесполезность. Мышцы на челюсти Гостя заиграли. Казалось, ещё секунда и эта иллюзия контроля разлетится в кровавые ошмётки. Но секунда прошла. Затем ещё одна. И тогда, с едва слышным, похожим на шипение выдохом, Бледный начал опускаться резко, угловато, словно его собственные суставы отказывались повиноваться этому унижению, но были пересилены чем-то более важным. Где-то на самом глубоком, почти животном уровне, эта настойчивость, этот холодный приказ, воплощённый в голосе и позе Телеведущего, находил в нём странный, извращённый отклик. Такая бескомпромиссная воля гипнотизировала, распаляла что-то инстинктивное, заставляя подчиниться. Он просто позволил своим длинным, костлявым ногам подкоситься и грузно, с глухим стуком, рухнул на пол, сначала на колени, а затем, после ещё одного напряжённого момента борьбы с гордыней, растянулся на спине на холодном, идеально чистом паркете прихожей. Его лицо было повёрнуто в сторону, щекой прижато к гладкому дереву. Вся его поза кричала об утрированной, почти театральной покорности, но в каждом мускуле, в каждой линии его длинного тела читалось такое сконцентрированное, дикое напряжение, что воздух вокруг казался наэлектризованным.  Качественная подошва туфли мягко постукивала по паркету. Репортёр остановился у головы распростёртого тела, посмотрел на затылок, на вытянутую шею, обнажённую и уязвимую. «Вот так-то лучше, – произнёс он, и в голосе впервые за вечер прозвучала что-то вроде одобрения. – Видишь, как всё просто, когда не сопротивляешься? Когда знаешь своё место.» И тогда, не меняя тона, он поднял ногу и поставил каблук той самой туфли, что только что била по голени, на шею Гостя. Сначала просто легонько, почти невесомо. Потом начал давить. Паркет под щекой Бледного слегка заскрипел. Хрящи в его шее затрещали тихим, противным, влажным хрустом. «Покороный. Послушный, – продолжал Телеведущий, его голос стал тише, интимнее. – Но знаешь, что самое отвратительное в тебе?» Давление усилилось. Дыхание Гостя стало прерывистым, сиплым. Его ногти царапали паркет. «Ты – та самая грязь, что прилипает к подошве. Слизь. Паразит. Ты – та самая скверна, которую нужно придавить каблуком, втереть в пол, чтобы мир вокруг… чтобы мой мир… стал хоть немного чище. Чтобы хоть на миг исчез этот запах тления, что ты за собой приносишь.» Он убрал ногу с шеи, отошёл на полшага и, всё с той же ужасающе спокойной, почти методичной жестокостью, нанёс удар ногой. Туфля врезалась в бок, под рёбра. Глухой, плотный звук удара по туго натянутой плоти и кости. «Это – за твою наглость, – пояснил Репортёр ровным тоном. – За то, что вообще осмелился существовать в моём поле зрения.» Следующий удар обрушился на живот, чуть ниже солнечного сплетения. Тело на полу содрогнулось, из горла вырвался сдавленный, клокочущий звук, но Бледный не свернулся клубком. Он лишь вжался в пол сильнее: «Это – за твой внешний вид. За то, что заставляешь меня смотреть на своё чумазое безобразие.» Удар по бедру, по длинной, костлявой ляжке, по коленке. Каждый пинок сопровождался яростным, отрывистым обвинением, выкрикиваемым сквозь стиснутые зубы: «Это – за каждый мой испорченный вечер. За каждый след грязи, который ты приносишь в мой дом. За каждый потраченный мною нерв из за тебя.» Он пинал его не в бешеной ярости, а с леденящей душу расчётливостью. Каждый удар был выверен, дозирован, сопровождался едким, аналитическим комментарием, который ранил глубже, чем кожаный носок туфли. Он не стремился покалечить насмерть, лишь унизить, растоптать, вбить понимание собственной ничтожности в каждую клетку этого могущественного существа. Гость лежал, покорно принимая удары. Лишь иногда его тело судорожно дёргалось, а из горла вырывались те самые хриплые, свистящие звуки, когда удар попадал в диафрагму. Его руки впились в паркет, оставляя на нём длинные, тонкие царапины. Он мог в любой момент всё прекратить. Один взмах рукой, и нога Репортёра сломается. Одно движение, и этот измывающийся голос умолкнет навсегда. И когда очередной, особо жёсткий пинок пришёлся по уже повреждённым, ноющим рёбрам, терпение лопнуло. Но не от боли, Бледный почувствовал промедление между ударом и следующим словом, едва уловимую дрожь в голосе Телеведущего, когда тот произносил очередное оскорбление. Эта слабина, эта неуверенность его тирана, взбесила Гостя. Какое он имеет право измываться надо мной, когда сам не уверен в себе, когда колеблется? Это было невыносимо. Из его груди вырвалось низкое, гортанное, чисто животное рычание, звук, которого Репортёр никогда от него не слышал, полный смертельной угрозы. Одновременно тело Бледного инстинктивно дёрнулось, чтобы нанести ответный, сокрушительный удар. Его голова резко повернулась, а зубы с громким щелчком сомкнулись в воздухе, в считанных сантиметрах от голени Телеведущего. Репортёр отпрыгнул назад с кошачьей быстротой, сердце его на мгновение ёкнуло, проваливаясь от внезапного всплеска предсмертного ужаса, пронзившего его насквозь. Но страх прожил лишь долю секунды. Он тут же сменился ледяным, горьким, но торжествующим удовлетворением. «О? Кусаться вздумал? Ну конечно. Как же иначе. Зверь есть зверь. Сдержать своё истинное лицо даже в такой ситуации – непосильная задача, да?» Он не продолжил избиение. Вместо этого Телеведущий повернулся и ровным шагом направился в кладовку у входа. Через минуту он вернулся. В его руках был предмет, от которого в продуманном до стерильности интерьере прихожей повеяло чем-то чуждым и жестоким – металлический, прочный намордник с переплетёнными прутьями, какой обычно надевают на особо злобных и сильных псов на выставках или в полицейских питомниках.  «Видимо, базовых уроков манерам недостаточно, – констатировал Репортёр, его голос снова стал ровным и деловым. – Придётся перейти к более наглядным методам.» Унижение от намордника было иного порядка. Это было не просто больно – это было символически, означало лишение самого права выражать угрозу. Попытка окончательно стереть его личность, свести к функции зверя. Телеведущий не стал просить или приказывать, он просто опустился на колени, одной рукой грубо схватил Гостя за волосы, оттягивая голову назад, обнажая горло, а другой, силой, начал прикладывать холодный металл к его лицу. Бледный сопротивлялся. Не сильно, не пытаясь вырваться, но его челюсти сжались, голова пыталась вывернуться, из горла снова вырвалось то самое глухое рычание. Репортёр был настойчив и силён в своей грубости. Он использовал свой вес, ловкость, и через несколько секунд щёлкнули застёжки на затылке. Намордник сидел плотно, жестоко врезаясь в бледную кожу скул и переносицы. Телеведущий отстранился, встал, оглядывая свою работу. Он отдышался. Всё его тело дрожало от адреналина, но лицо было спокойно. «Вот так-то лучше, – тихо сказал он. – Теперь ты будешь знать своё место.» Гость дышал глубоко, грудью, его рёбра болезненно вздымались, пытаясь втянуть воздух сквозь щели прутьев. И вдруг он дёрнулся всем телом – резкий, отчаянный рывок, направленный не на освобождение, а на протест. Из-под металлической решётки послышался низкий, хриплый, животный вой, полный ярости и презрения. Последний всплеск сопротивления, попытка доказать, что его не сломили, что даже в оковах он остаётся опасным. Эта тщетная, но жутко искренняя попытка огрызнуться пронзила Репортёра новой, свежей волной белого каления. Разве ему было недостаточно? Этот грохочущий зверь ещё не понял, кто здесь хозяин? Взгляд скользнул ниже, по распростёртому на полу телу, и на мгновение задержался там, где даже через тёмную, грубую ткань брюк угадывалась уязвимая, интимная анатомия. Мысль была мгновенной, рождённой в самой глубине раздражения: ударить туда. Поставить окончательную, унизительную точку. Бледный, уловив направление его взгляда, почти судорожно попытался сомкнуть ноги. Осознание, что сейчас могут применить грязный приём, ударить ниже пояса, не сколько для утверждения власти, а для низкой, садистской жестокости, пронзило его холодом.  Но Репортёр не стал тратить время на угрозы. Он просто поднял ногу и с силой наступил ему между ног, прямо на пах, всем весом своего тела. Каблук туфли пришёлся точно на мошонку. Даже для Гостя с его повышенным болевым порогом, с его иной физиологией, это было невыносимо. Боль вспыхнула ослепительной, огненной волной, разливаясь по тазу, по животу, по позвоночнику. Но что хуже – это было унизительно до самой глубины существа. Самый примитивный способ сломать любого самца, напоминание о биологической уязвимости, которую не отменить ни сверхъестественной силой, ни ледяной волей. Из-под намордника вырвалось нечто среднее между захлёбывающимся криком и предсмертным хрипом. Всё тело Бледного выгнулось в дугу. Телеведущий не убирал ногу. Он медленно, с отвратительной, методичной жестокостью, перенёс вес на носок, начав давить уже не просто на пах, а выше, накрывая носком туфли основание члена, скрытого под тканью, и вдавливая его в лобковую кость, сжимая, растирая. Давление носка не ослабевало, а лишь нарастало, становясь целенаправленным. Репортёр чувствовал под подошвой плотность и упругость плоти, её отчаянную попытку защититься, сжаться. Он методично, с почти научным интересом, увеличивал нагрузку, вдавливая мягкие ткани в твёрдую кость таза, добиваясь того, чтобы каждый нерв в этой области кричал от невыносимой, всепоглощающей боли. И тут из-под решётки намордника послышался новый звук: сдавленный, тонкий, почти жалобный вой. Протяжный, вибрирующий, полный такого чистого, звериного страдания, что на мгновение даже ледяное сердце Репортёра дрогнуло. Но лишь на мгновение. Телеведущий снова заговорил, но тон его изменился. Раздражение будто отступило, сменившись холодной, почти отстранённой убеждённостью, леденящим спокойствием палача, объясняющего необходимость своей работы. «Тише… тише, – прозвучало сверху, голос был приглушённым, почти успокаивающим, но в нём не было ни капли тепла. – Видишь? Видишь, до чего ты себя доводишь? Ты заставляешь меня это делать. По-другому с тобой нельзя. Другого языка ты не понимаешь. Только когда тебе по-настоящему плохо, ты становишься… управляемым. Послушным.» Но слова эти были лишь фоном, звуковым сопровождением к действию, которое не прекратилось. Напротив, услышав этот скулёж, Репортёр, казалось, обрёл второе дыхание. Он продолжал давить, но теперь его движения стали другими. Менее резкими, более… изощрёнными, мерзко-исследующими. Телеведущий начал медленно, с отвратительной тщательностью, вдавливать носок туфли. Не просто давил всем весом, а именно вдавливал, ища под тканью брюк и плотью нужные точки, наиболее чувствительные, самые болезненные. Он двигал стопой, раскачивая подошву из стороны в сторону, создавая невыносимое, размалывающее трение. Менял тактику, то концентрировал весь вес на узком носке, то распределял его по всей подошве, то снова давил каблуком, целясь точно в одно и то же место, пока боль не начинала пульсировать. Наказание приобретало характер чего-то эротичного, извращённого, словно Репортёр пытался не просто наказать, а подрочить этому телу в конвульсиях, выжать из него не просто крики, а какую-то иную, постыдную реакцию, довести до предела через унижение самых базовых инстинктов. Каждое движение ноги, каждый новый угол давления казался тщательно выверенным, чтобы причинить максимум страдания. Телеведущий следил за реакциями, за каждым новым содроганием, за попыткой бедра дёрнуться и застыть, за судорожным сжатием мышц живота. Он видел, как пальцы Гостя, впившиеся в пол, теперь не просто царапали, а судорожно сжимались и разжимались, не находя опоры. Видел, как по напряжённой шее, обхваченной намордником, бежали толчки пульса, учащённого и неровного. И тогда он применил новый приём. Ослабив давление, он резко, отрывисто дёрнул ногой вверх, ударив каблуком прямо в то же место, уже с оттяжкой, с хлёстким, шлёпающим движением. Активное, агрессивное воздействие, имитирующее нечто откровенно похабное и оскорбительное. Тело на полу вздрогнуло всем корпусом, из-под решётки вырвался новый, сдавленный вопль. Ярость стала выдыхаться. Увидев, как всё тело под его ногой сотрясается от подавленных спазмов, как взгляд, уткнувшийся в плинтус, остекленел от переизбытка боли и унижения, Репортёр почувствовал неожиданный приступ... не жалости, нет. Скорее, странного, болезненного любопытства. Что, если попробовать иначе? Движения его стали ещё медленнее, почти нежными, если бы не контекст. Он опустил подошву туфли ниже, туда, где ткань брюк натягивалась между ног. И начал водить. Не давить, не бить. Аккуратно, с отвратительной точностью водить жёстким носком туфли по паху Бледного, имитируя размеренные, мастурбационные движения.  «А вот стал бы так с тобой возиться… ну, к кому ты ходил? – он наклонился ещё ближе, будто делился секретом. – Тот мужичок социопат в синем свитере. Сашка? Борька? Мишка? Как там его… не важно. Разве стал бы он вот так… с тобой возиться? Терпеть твоё присутствие? Нет. – Репортёр мягко, почти ласково провёл носком туфли по дрожащему бедру. – Он бы просто… пустил бы тебе пулю в лоб. Или, в лучшем случае, от страха обоссал бы себе штаны и сбежал. И всё. Разве это… интересно? Разве это… достойно?» Он говорил тихо, почти задумчиво, но каждое слово било точно в цель, выставляя их связь в самом жалком, уродливом свете. Телеведущий сравнивал себя с потенциальным любовником, с «заурядным» человеком, и каждый раз находил его сторону проигрышной. И в то же время, продолжал осторожно, почти небрежно водить ножкой, создавая постоянное, унизительное трение, он словно спрашивал: Это разве не показатель особого… внимания? Его действия теперь были не пыткой в чистом виде, а извращённой смесью наказания и утверждения своей власти через демонстрацию того, что даже в таком виде он, Репортёр, готов «возиться» с ним, в отличие от любого другого.  Наконец Телеведущий остановился, запыхавшийся. Его собственная ярость, выплеснутая в серии извращённых унижений, иссякла, оставив после себя пустоту и странное, леденящее умиротворение. Он насытился зрелищем абсолютного подчинения. Пот стекал по вискам, а сердце колотилось где-то в горле от странного, почти наркотического возбуждения от проделанного. Репортёр устало провёл рукой по своему лицу, смахивая влагу, и медленно, с глухим стоном усталости, опустился на пол рядом с распростёртым телом. Его дыхание выровнялось. Он протянул руку и погрузил пальцы в спутанные, чуть влажные от пота чёрные волосы Бледного, расчёсывая пальцами спутанные пряди, движением, полным противоестественной, жуткой ласки.  «Хорошие собаки, – заговорил он тихо, с усталой нежностью в голосе, будто объясняя простую истину непонятливому питомцу, – хорошие собаки знают своё место. Они не огрызаются на хозяина. Они не портят вещи в доме. Они слушаются. А когда они провинились… хозяин их наказывает. Чтобы они поняли, чтобы они стали лучше. Потому что хозяин о них заботится. Потому что он… любит их.» Его пальцы замерли на затылке, затем мягко, но властно развернули голову Гостя, чтобы тот смотрел на него. Телеведущий склонился над ним, его собственное лицо теперь было близко, и на нём играла мягкая, печальная улыбка. «Чего ты, мой сладенький, молчишь? – прошептал Репортёр, и его голос был полон притворного, ранящего участия. – Обиделся? Не надо обижаться. Я же тебя люблю. По-своему. Как ещё можно любить такое существо как ты? Я ведь единственный, кто видит в тебе… ну, не красоту, конечно. Но потенциал. Возможность быть… почти нормальным. Почти своим.» И самое чудовищное, самое непостижимое для любого стороннего наблюдателя было в том, что Бледный, лежащий ничком с прижатой к холодному паркету щекой, безмерно, искажённо, но фатально нуждался в нём. В этом человеке, который сейчас методично выбивал из него дыхание. Гость не просто принимал наказание – он жаждал его. В этой извращённой тираде, в этих ударах, в этой жестокой, лживой пародии на ласку он видел не ненависть, а то, чего отчаянно искал всё своё существование, неоспоримое доказательство того, что он кому-то небезразличен. Что его существование имеет вес, значение, силу достаточные, чтобы вызвать такие яростные эмоции. Ведь Гость не был человеком. Его природа была иной – хищной, иерархичной, существующей в категориях силы и подчинения. Ласка, нежность, равноправное партнёрство были для него пустым звуком, нежность он воспринял бы как слабость, равноправие как отсутствие порядка. Не чувствуя над собой жёсткого, неоспоримого авторитета, он неизбежно начал бы видеть в партнёре лишь жертву, существо на ступень ниже в пищевой цепи. И рано или поздно инстинкт взял бы верх – он убил бы его, не из злобы, а просто потому, что так устроен его мир: сильный доминирует, слабый уступает. Уступает всё, вплоть до жизни.
38 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (6)