Возвращение на пик Аньдин всегда было похоже на попытку втереться в чужую семью.
Шан Цинхуа пробирался по двору, заваленному тюками с провизией и разобранными телегами. Десятки учеников в простых рабочих халатах сновали туда-сюда, таща мешки, сверяя списки, крича друг другу через весь двор. Шум стоял оглушительный. И, надо сказать, очень неприятный после крайне тихого Севера. — Шифу! — окликнул его один из юношей, с трудом удерживая тяжелую клетку с какими-то птицами. — Где вы пропадаете? Дашисюн с ума сходит, отчеты по осенней получке не подписаны! — Да, да, сейчас, — закивал Цинхуа, стараясь прикрыть рукой свежий синяк на шее. — Я… я по делам секты бегал. Важным. Секретным. Ученик что-то пробормотал про «опоздания» и «неразбериху» и потащил клетку дальше, а Цинхуа поспешил к своему флигелю, чувствуя на спине колющие взгляды. По дороге незадолго до с пика Цинцзин мимо него, не снижая шага, прошел Шэнь Цинцю. Безупречный, холодный, как нефритовая статуэтка. Его взгляд скользнул по Цинхуа, по его помятой одежде, задержался на синяке, и в глубине зелёных глаз вспыхнуло молчаливое, бездонное и, стоит отметить, весьма заслуженное презрение. Он не сказал ни слова (и слава богам!), но для полного осознания собственной ничтожности это и не было необходимо. Цинхуа шмыгнул в свой кабинет, захлопнув скрипучую дверь. Здесь пахло пылью, старой бумагой и одиночеством, комната была завалена свитками и конторскими книгами. Он рухнул на стул, сгреб ладонями потрепанные счеты и на секунду закрыл глаза, пытаясь стереть из памяти ледяной взгляд боевого брата. Каждого из них, на самом деле. Каждого. И тут заметил это. Небольшой сверток, лежащий поверх кипы неразобранных документов. Ткань была простой, но внутри… Он развернул ее дрожащими пальцами. На ладони лежала серьга. Не просто украшение, а диковинка, невозможная в мире людей. Она оказалась выточена из синего, прозрачного, как горный хрусталь, льда. Но лед этот не таял, а от него исходило слабое, ровное тепло, согревающее ладонь. Внутри, в самой сердцевине, мерцала крошечная искра, словно пойманная звезда. Древнейший демонический лед с глубин пещер Эхо! Стоит целое состояние! Ни записки. Ни слов. Ничего. Но он знал. Знал, от кого! Сердце Шан Цинхуа забилось так бешено, что он боялся, что услышат на соседнем пике. Сян Тянь Да Фэйцзи прижал серьгу к груди, к тому самому месту, где под одеждой скрывался еще один старый синяк — подарок от того, кто прислал этот ледяной огонек. И тут его ум, тот самый ум, что породил когда-то бесчисленные любовные линии для «Пути Гордого Бессмертного Демона», тот самый ум, что знал все клише и штампы глупых писак, — разгорячился. «Он заметил! Заметил, как хорошо я работал… И… и прислал это. Чтобы я согрелся. Потому что волновался. Да, волновался! Наверное, стоял где-то в тени, наблюдал, как я иду, и… и его ледяное сердце дрогнуло!» Перед медовыми уставшими глазами всплыла картина: он, измученный, но полный доблести, возвращается с опасной миссии. Мобэй-цзюнь, величественный и неприступный, ждет его в покоях. «Ты хорошо служил, — говорит он своим всегда надменным голосом, но с ноткой признательности. — Возьми это. Чтобы помнил… о моей благосклонности». И в его глазах, таких холодных, мелькает нечто… теплое. Почти нежное. «А может быть… может, он сам носил такую же? Парную? Тайный знак, что мы… связаны. Никто не знает, только мы двое. Наша тайна». Самолёт представил, как подходит к зеркалу, вдевает эту синюю каплю огня в мочку уха. Как она мерцает в такт его сердцебиению. Как однажды, в самый неожиданный момент, Мобэй-цзюнь коснется её своими длинными, холодными пальцами, а после его губы тронут мочку его уха… — Ай! — Цинхуа фыркнул сам на себя, уши запылали румянцем, затем глава пика тряхнул головой, сгоняя дурацкие фантазии. — Идиот, идиот, идиот! Как последняя девица, прочитавшая слишком много романтических фанфиков! Баран! Он был всего лишь полезным инструментом. Подарок — знаком того, что инструмент еще не сломался окончательно. Ничего более. Но… дрожащими пальцами он поднял серьгу снова. Поднес к свету. Искра внутри переливалась, играя всеми оттенками синего и фиолетового. Цинхуа судорожно оглянулся, словно боясь, что кто-то подсматривает за его глупостью, и бережно, с нежностью, за которую ему было бы невыносимо стыдно перед кем угодно, спрятал сверток в потайное отделение своего сундука. Под стопкой старых, никому не нужных черновиков. Прямо поверх маленькой вырезанной фигурки птицы. Самый дорогой секрет. Единственное доказательство, что его существование, такое жалкое и нелепое, может быть кому-то небезразлично. Хотя бы на вес одной ледяной серьги.Тронный зал Мобэй-цзюня был сердцем ледяного царства.
Сам трон представлял собой глыбу черного оникса, на котором правитель Севера восседал, словно изваяние, его темные одежды сливались с камнем, и лишь лицо, белое и совершенное, резало взгляд своей божественной красотой. Шан Цинхуа стоял рядом, склонив голову, чувствуя, как холодный пол прожигает ему кожу даже через мех дорогих теплых ботинок. Он только что закончил доклад, являющийся лишенным эмоций переченем цифр, казней и раскрытых заговоров. Мобэй-цзюнь молчал, что было хуже любого крика. Потом медленно поднял руку, и одна из теней-прислужников подала ему сверток, затянутый серебряным шнуром. — Для тебя. Он не стал протягивать сверток, а просто бросил его к ногам Цинхуа, чтобы тот поднял и раскрыл. Плащ. Не просто плащ, а шедевр, сшитый из шкуры легендарного Зимнего Призрака, мех был белее свежего снега и, как говорили, мог укрыть от любого мороза! По краю воротника и подолу тянулась сложная вышивка серебряными нитями: те самые древние узлы и символы, что украшали знамя дома Мобэев. Знак отличия. Знак принадлежности. Сердце Цинхуа забилось с такой силой, что ему стало дурно, он дрожащими руками коснулся меха, что оказался невероятно мягким, хоть утонуть можно! — Благодарю, мой король, — голос его прозвучал необычайно мягко. Шан Цинхуа поднял плащ, не в силах сдержать трепетную улыбку, накинул на плечи. Мех ласково обнял его тонкую шею, нежно щекоча кожу, и советник действительно утонул в этой роскоши, закрыв глаза на секунду. И только открыв их, поймал взгляд Мобэй-цзюня. Ледяные очи скользили по нему, по его фигуре в этом ослепительном плаще, и в их глубине на мгновение мелькнуло что-то… тёплое? Довольное? Он выглядел как хозяин, любующийся своей собакой, на которую только что надел новый, дорогой ошейник с гербом. «Он доволен. Он видит. Он…» — Тот шпион с Востока, — голос Мобэя разрубил его надежды, как топор лед. — Признался слишком поздно. Ты плохо работал. Мир сузился до точки. Цинхуа даже не успел увидеть движение, лишь ощутил сокрушительный удар в лицо. Голова отшатнулась с хрустом, в ушах зазвенело, он рухнул на пол, и щеку с силой прижало к тому самому плащ, во рту тут же заплескался железный привкус теплой крови. Советник лежал, вдыхая странную смесь: запах дорогой ткани, собственной крови и вечного холода тронного зала. Потом, движением, отточенным за долгие годы, поднялся, встал на ноги, поправил на плечах бесценный плащ, с которого теперь смахивал капли алой жидкости, а на лице его снова расцвела та самая вымученная раболепная нервная улыбка. Шан Цинхуа склонился в низком поклоне. — П-прошу прощения у своего короля за свою нерадивость, —голос дрожал лишь самую малость. — Этот ничтожный слуга будет усерднее. Б-благодарю его величество за бесценный дар. Я буду носить его с величайшей честью. Мобэй-цзюнь смотрел на него, его лицо снова было бесстрастной маской, прежде чем он медленно кивнул. — Можешь идти. Цинхуа поклонился еще раз, развернулся и пошел прочь. Шаги эхом отдавались в пустом зале. Он не прикасался к разбитой губе, не вытирал кровь. Лишь крепче закутался в плащ, в этот символ милости и наказания, в этот самый дорогой в мире саван, и пошел дальше, пока не скрылся в темноте коридора, неся на лице улыбку и кровь, как две стороны одной медали.Последние недели перед Падением были похожи на медленное растворение в кошмаре.
Шан Цинхуа почти не спал, проводя ночи за фальсификацией отчетов для Цанцюн и составлением планов для Мобэя и теперь уже Ло Бинхэ. Его лицо стало серым, землянистым, под глазами залегли глубокие фиолетовые тени. Руки слегка тряслись, и он то и дело ронял кисть, оставляя на свитках кляксы, которые потом яростно затирал. Он был похож на свечу, догорающую на обоих концах. Именно таким его и застал у главных ворот Цанцюн самый способный ученик Аньдин, юноша по имени Линь, тот самый, кто когда-то вырезал для него птичку. В его честных, ясных глазах отразилась неподдельная тревога. — Шифу! — Линь подбежал к нему, взгляд скользнул по осунувшемуся лицу наставника, по неестественно сгорбленной спине. — Вы… вы совсем себя не бережете. Шиди Ши сказал, что вы снова не выходили из кабинета всю ночь! Может, я помогу с отчетами? Или принесу вам отвара? Цинхуа заставил свои губы растянуться в нечто, напоминающее улыбку: она получилась кривой и натянутой. — Пустяки, —голос скрипел. — Просто… дел по секте много. Важных. Секретных. Он глянул на повозку за воротами, в которой лежали не отчеты для Цанцюн, а донесения для Северного дворца. Линь покачал головой, его юное лицо выразило искреннее беспокойство. — Без вас на пике совсем невыносимо, — признался юноша. — Все какие-то слухи ходят, тревожные. И то, что выяснилось о Шэнь Цинцю… А на пике все ждут, когда вы наведете порядок. Возвращайтесь поскорее, шифу. И… пожалуйста, отдохните в дороге. Каждое слово ученика било по Цинхуа, как молоток. Ох, он видел в этих больших глазах абсолютное доверие, которое ему никто, никогда, ни при каких обстоятельствах, ни в одной из двух жизней не дарил! Этот мальчик верил, что шифу — опора пика, секты, а не… не то, кемЗамок Повелителя Демонов был полной противоположностью аскетичного дворца Мобэя.
Здесь воздух был густым и тяжелым, пропитанным запахом дорогих благовоний, вина и человеческой похоти. Золото, драгоценные камни и алый шелк сливались в удушающем великолепии. На стенах вместо ледяных узоров извивались фрески, изображавшие сцены насилия и сладострастия, победы Ло Бинхэ, такие откровенные, что у Шан Цинхуа перехватывало дыхание и краснели щеки каждый раз, а он всяких извращений успел повидать и написать самостоятельно. Сам Ло Бинхэ полулежал на массивном троне, вырезанном из рогов неведомых чудовищ и черепов врагов. Его поза казалось непринужденной, но в ней не было покоя, а одна лишь глубокая, воистину глубочайшая усталость. Одежда из темного шелка была расстегнута на груди, волосы растрепаны. Одной рукой цзюньшан держал золотую чашу с вином, другой — лениво перебирал прядь волос девушки, расположившейся у его ног, одной из многих — красивой, с пустыми глазами, одетой в полупрозрачные одежды. Цинхуа докладывал о поставках ресурсов с Северных рудников. Его голос звучал ровно, выверенно, сливаясь с общим гулким шумом соседних залов — приглушенным смехом, шепотом, звоном бокалов. Девушка у трона, заметив взгляд Повелителя, томно потянулась к нему, пытаясь поймать его губы своими, однако Ло Бинхэ даже не посмотрел на нее, лишь издал короткое, раздраженное «цыц», отмахнувшись от жены, словно от назойливой мухи. Разочарование и страх мелькнули в ее глазах, прежде чем они снова стали пустыми. Взгляд полудемона, мутный и уставший, скользнул по ней, затем по Цинхуа, как будто не видя между ними разницы, прежде чем он глотнул вина. — Доносит свой план, — голос императора был тихим, хриплым, будто он только что проснулся, и звучал так, словно обращался к самому себе. — А в глазах ищет хоть каплю тепла. Смешно. Бинхэ медленно повернул голову, и его взгляд, наконец, сфокусировался на Шане. В этих темных, бездонных глазах не было ни гнева, ни ненависти — лишь утомленное, циничное понимание. Узнавание. — Ты так похож на того, кем я был, Шан-шишу — в его голосе прозвучало что-то, отдаленно напоминающее жалость, но настолько ядовитую, что она была хуже насмешки, тем более в совокупности с «шишу». Цинхуа не слышал это обращение так давно, что вздрогнул. — Жаждущий любви щенок. Повелитель откинулся подлокотник, его пальцы снова сжали чашу. — Но я хотя бы получил то, что хотел, силой, — император бросил взгляд на девушку у своих ног, на всё богатство, но в глазах осталась та же скука, что и прежде. — А ты… Ты просто лижешь сапог, который тебя топчет, и молишься, чтобы он начистился о твое лицо. Слова повисли в воздухе, тяжелые и неоспоримые, как приговор. Цинхуа не поднял головы, но чувствовал, как каждое слово впивается в него иглой. Внутри, в самой глубине, где теплился его личный, жалкий огонек, Шан Цинхуа судорожно цеплялся за образы. За тепло сережки из синего льда. За редкую, почти невидимую улыбку Мобэя. За воспоминание о том, как та же самая рука, что только что наносила удар, разбила лавину, обрушившуюся на него в горах, прикрыв его собой. «Ради этого, — отчаянно твердил Сян Фэй про себя, глотая горькую слюну. — Все ради этого. Он мой выбор. Мой единственный выбор». Он не сказал ни слова в ответ. Просто склонился еще ниже, принимая унижение как должное, как плату за крупицу тепла, которую сам себе вообразил.Шан Цинхуа дернулся, словно от удара током, и глаза его распахнулись.
Вернулся запах — уже не крови, а горьковатый аромат цветочно-молочного мыла, смешанный с медным привкусом на его губах. Он все еще стоял над хрустальным умывальником. Вода была уже не розовой, а мутно-бурой, почти черной, а клочья запекшейся крови плавали на поверхности, как гнилые листья в луже. Цинхуа заглянул в нее — и увидел. Не просто лицо. Маску, совершенно разбитую и обнажающую его тупое, гнилое нутро, маску. Искаженное, дрожащее на поверхности грязной воды отражение. Разбитая губа запеклась темным струпом, но из глубины трещины сочилась алая влага. Под левым глазом цвел синяк, переливающийся всеми оттенками лилового и желтого. А глаза… Глаза жалкого человека из отражения смотрели на него пустым, бегающим взглядом затравленного зверька, или — нет — мелкого мошенника, который не умеет ничего, кроме как прятаться и обманывать. В них не было ни мысли, ни осознания — лишь животный, истошный ужас и усталость, простиравшаяся на десятилетия. «Кто это?» — промелькнула бессвязная мысль. «Это ведь не я. Не может быть…» Но это… Это был он. Он.Собирательный образ всех его провалов.
Жалкий предатель, дрожащий в своих шелках.
Комок подкатил к горлу, горячий и огромный, перекрывая дыхание. Он сглотнул, и ком прошел глубже, в грудь, тяжелым, болезненным шаром. И тогда это началось. Не поток мыслей а обвал. Сокрушительный вал сметающий все на своем пути.Неудачник
Сян Фэй, не сумевший сдать сессию, вечно одалживающий у знакомых, на которых ему было мучительно стыдно смотреть. Родители, разведенные, с облегчением вычеркнувшие его из своей жизни. Глупая, позорная смерть от лапши и оголенного провода. Резкая, обжигающая боль в висках. Вкус дешевой еды во рту. Никто не пришел на похороны. Никто.Провалил.
«Путь Гордого Бессмертного Демона». Этот убогий пошлый гаремник плод его больного воображения. Он подарил жизнь этому миру этому аду. Каждое страдание Ло Бинхэ, каждая капля крови, что он сегодня смывал с рук, каждое издевательство Мобэя — все это было его творением. Он был демиургом этого кошмара.Лицо ученика.
«До встречи, шифу». Он вел их всех на убой своих учеников своих братьев по секте весь мир людей и ради чего ради ледяных глаз что смотрели на него с безразличием ради редкой улыбки которая была не любовью а лишь знаком того что ошейник сидит как надо Его тело согнулось пополам. Первый рыдающий стон вырвался из горла, тихий и разорванный, а за ним — все остальные. Слезы хлынули ручьями, горячими и солеными, смешиваясь с грязной водой в умывальнике и кровью на его губах. Он видел, как они катятся по щекам в отражении, делая лицо еще более жалким и размытым, Цинхуа прикусил свою уже разбитую губу, пытаясь заглушить рыдания, но боль лишь заставила новые слезы брызнуть из измученных глаз. Рыдания разрывали изнутри, сотрясая все существо, Шан Цинхуа давился ими, как костью, застрявшей в горле, слюна, сопли и слезы текли по его подбородку, воздух с свистом врывался в легкие, но его не хватало, он задыхался, давясь собственными слезами, каждый вздох давался с мучительным усилием, словно грудь разрывали на части, он хватал воздух короткими, прерывистыми вздохами, как рыба, выброшенная на берег, его трясло, судорожно, мелко, будто в лихорадке, руки вцепились в холодные края хрустального умывальника так, что костяшки побелели, но остановить дрожь было невозможно. Ему было физически отвратительно, невыносимо. В горле стоял ком тошноты, в животе выло от пустоты и страха, голова кружилась, в висках стучало. Цинхуа чувствовал, как его совершенно уродливое сердце бьется где-то в груди, бешено и беспорядочно. Он вот-вот умрет. Умрет. И никто не будет скучать. Он умрет. Сейчас, в этой роскошной клетке, стоя над водой, окрашенной в цвет его грехов. И это будет правильно. Это будет единственно верное, что он может сделать. Единственное, на что он, Самолет Пронзающий Небеса, способен. Но сквозь этот шквал саморазрушения, слабым, ниточным голоском, пробивалось другое. Детское. Жалостливое. «Я не хочу… Я не хочу так больше! Я хочу, чтобы кто-нибудь… чтобы меня…» «Я просто хочу… чтобы меня любили». Чтобы чьи-то руки обняли сейчас, чтобы чей-то голос прошептал, что все будет хорошо. Чтобы эта любовь была настоящей, без условий, без боли, без необходимости унижаться и предавать. «Я просто хочу быть счастливым». Чтобы просыпаться с улыбкой, чтобы в жизни было место простым радостям: теплу солнца, вкусной еде, спокойному сну. Чтобы смеяться, не притворяясь, чтобы сердце не сжималось от страха каждый раз, когда слышались шаги за дверью. Он представил себя другим. Сильным, уверенным, как Лю Цинге. Или умным и язвительным, как Шэнь Цинцю в его лучшие дни. Или… или просто... нормальным. Человеком, который просыпается утром, пьет чай, идет по своим делам и возвращается в дом, где его ждут. Где его ждут не потому, что он полезен, а просто потому, что он — это он. Где его любят. Где он по-настоящему счастлив. Он представил, как Мобэй-цзюнь не бьет его, а обнимает. Не смотрит на него пустым взглядом хозяина, а смотрит с… с нежностью. Да. С нежностью… Говорит: «Ты достаточно хорош. Просто оставайся собой». Что его ценят не за услуги, а просто за то, что он есть. Что его прошлое, его ошибки, его неудачи — все это не имеет значения. Что он любим. Безоговорочно и полностью. Это была такая дурацкая, такая жалкая, такая недостижимая фантазия, что от нее заныло внутри еще сильнее. Желание быть любимым и счастливым горело в нем язвой больнее любого синяка. Эти мысли оставались такими же грязными и недостойными, как и он сам. Кому он нужен? Жалкая тварь, которая годами лижет сапог своему палачу? Он простоял так, не двигаясь, не зная сколько, пока рыдания не начали стихать, сменившись истощающей, леденящей пустотой. Время снова расплылось. Было ли это через час после тронного зала? Или через день? А может, это происходило каждый день, и он просто забывал, стирал эти моменты из памяти, чтобы не сойти с ума окончательно? Цикл. Вечный, проклятый цикл. Испачкаться. Вернуться. Отмываться. Видеть в воде свое падение. Сходить с ума. И снова идти пачкаться, потому что другого пути не было. Потому что в конце этого пути иногда, очень редко, была та самая улыбка. Та самая крупица тепла в месте, полном льда. Шан Цинхуа выдохнул. Долгий, прерывистый выдох, больше похожий на стон. Дрожь в руках понемногу утихла, сменяясь ледяным оцепенением. Он все еще смотрел в черную воду. В свое отражение. В лицо неудачника, провалившего все, к чему он прикоснулся, в двух жизнях подряд. Главный советник выпрямился. Медленно. Отодвинулся от умывальника. Взгляд упал на собственные ноги, тонувшие в мехе белого медведя. Сделал шаг. Потом другой. Подошел к огромному, в позолоченной раме, серебряному зеркалу, висевшему на стене. Руки все еще чуть дрожали. Он поднял их и механически, без участия мысли, начал поправлять воротник своей шелковой рубашки, синюю ткань ханьфу. Заметил бурое пятно — брызги от умывальника или что-то еще, - просто растер его пальцем, втирая в ткань. Потом провел ладонями по волосам, сглаживая растрепанные пряди. Каждое движение было отточенным, заученным до автоматизма ритуалом. Цинхуа смотрел в зеркало, и его лицо менялось на глазах. Морщины страдания разглаживались, взгляд, еще секунду назад безумный и тоскливый, становился пустым и сфокусированным. Инструмент, который нужно привести в рабочее состояние. Маска покорности легла на мягкие черты, гладкая и прочная, как лед. Пальцы нашли в кармане знакомую прохладу: он вынул серьгу из синего льда, с пойманной внутри звездой. Она мерцала в полумраке комнаты, как обломок далекого, невозможного счастья. Шан Цинхуа поднес ее к уху, к той самой мочке, которую в его ночных фантазиях целовали холодные губы. Металл застежки коснулся кожи, щелкнул — теперь она сияла на нем, как клеймо. Как самая красивая в мире цепь. И тут за дверью раздался голос. Низкий, вибрацией проходящий сквозь камень и лед, не терпящий возражений. — Цинхуа. Иди сюда. Советник замер на мгновение, прикрыв глаза. Не удар. Не кровь. Не презрительная улыбка. В его памяти, ясная и болезненно прекрасная, всплыла другая картина. Идеальный, гордый профиль Мобэй-цзюня, освещенный призрачным светом северного сияния. Тот самый редкий миг, когда его черты смягчались, а в глазах, казалось, таилось нечто большее, чем равнодушие. Уголки губ Цинхуа дрогнули. Всего на долю секунды. В них вспыхнула и тут же погасла слабая, почти незаметная улыбка. Улыбка раба, лелеющего единственную крупицу, ради которой стоит жить и умирать. Он открыл глаза. Брови чуть изогнулись. Тихий вдох и… — Да, мой король, — голос прозвучал слишком мягко. Самолет повернулся, отворил тяжелую дверь и вышел на зов, чтобы исполнить следующий приказ.