---
4 декабря 2025 г., 21:00
— Что вот так и на весь мир, да?
Чертов Сфинкс, чертова лысая башка, чертов сухой пень, бревно. Отличие лишь в том, что бревно пинаешь, и оно не отбрыкивается, а этот лежать молча не будет, понабрался каких-то премудростей у своего дружка, и теперь мнит о себе фигню всякую.
— Отвали, ага? — огрызаюсь и поправляю только что повешенный на стену плакат.
— Нет, ну я ничего не говорю, никто ничего не говорит, мы толерантные. Не парься, Черный, макать головой в унитаз не будем.
— Вопрос не в том, будете ли, а в том, сможете ли.
— Давай не будем проверять.
Чертов пацифист и вроде как добряк. Да, Лорд, добряк?
— Моя стена, — цежу сквозь зубы, уже вроде как на взводе и вроде как не очень добро. — Что хочу, то и вешаю. И только попробуй мне что-нибудь еще про это сказать.
Молчать мудро не сложно, сложно в такие моменты не выглядеть ссыклом. Еще в детстве себе на нос зарубил, что если ввязался в спор, и вдруг решил выйти из него, не потому что понял, что был неправ или еще по какой фигне, а потому что тебе просто надоело, в четырех случаях из пяти это будет расценено как признание чужой победы, и хрен потом докажешь, что не так, вот хрен.
Сфинкс молчать мудро умеет, еще как. И проигравшим тут чувствую себя я.
Ну и пусть молчит.
Ага, размечтался. Он-то молчит, а вот вернувшийся с обеда Табаки, он, думаешь, молчать будет, да? Браво, дружище, браво.
— А я, кстати, говорил, — флегматично замечает он, откинувшись на спинку своей инвалидной коляски, которая вроде как сломаться давным-давно должна была, только, чувствую, меня еще точно переживет. — Самый первый говорил, правда.
— Что это ты такое говорил? — уточняет Горбач.
Впервые за долгие годы проклинаю тот факт, что моя кровать прямо у входа, и хочешь-не хочешь, а на нее ты все равно посмотришь.
— Говорил, что наш друг не просто так девичье крыло обходит.
Хочется стукнуть по голове. По первой очереди себя, а потом можно и остальных в округе. Левое крыло я обхожу, потому что делать мне там нечего, только раз там проходилось, заказ Крысе дать, но это не противоречит ни правилам дома, ни моим личным принципам, потому что девчонок я пугать своей фигурой лишний раз не собираюсь.
— Свали отсюда, — прошу, накрыв лицо книгой и сложив руки на груди. Ага, так и послушал.
— Да ладно тебе, дружище. Я ж ничего такого не говорю. Вообще никогда ничего такого не говорил.
— Ну и не говори.
— Ну и не буду.
До того, как разговор скатится в подобие «я скажу — ты ответишь», выкатываю из-под кровати гантели и, сложив их в сгиб локтя, спешно покидаю Четвертую. На вполне себе законных основаниях, и не потому что испугался или устал.
На самом деле, я должен радоваться. Радоваться, что четвертая — не шестая, и в шестой меня бы давно уже за такую голубятню макали лицом туда, куда обычный люд не заглядывает, и вполне возможно, продырявили для меня столовые приборы. Блатная романтика, никогда не любил ее. И, слава богу, не живу среди фазанов, которые, педанты чертовы, наверняка бы уже объезжали меня за три метра, и открещивались в коридоре.
Возвращаюсь через несколько часов, в надежде на то, что вся эта шушера поутихнет, и мои состайники придут к выводу, что лучше бедолагу Черного оставить в покое.
Только вид Лорда, ехидно улыбающегося мне с общей кровати, начисто лишает хорошего настроения. Вот начисто, просто вжик, и все.
— Прикольные картинки, — улыбается он.
— Не лезь ко мне.
— Да я…
— Что «да я?». Тоже не лезешь в мою жизнь? Это просто твоя дружеская шутка?
— Такие плакаты не вешают над кроватью.
— А где мне еще их вешать? В туалете?
— В туалете, пожалуй, не надо, — задумчиво тянет он, — Иначе тебя оттуда за уши не оттащишь.
— Ты на что намекаешь?
Постельные шуточки мне никогда не нравились. Слишком правильный, слишком духовный, слишком воротящий нос от того, что обычные люди скрывают под одеялом.
После непродолжительного молчания говорю:
— Слушай, девушки у себя над кроватями всяких моделей вешают, для стимула, что вот, если сегодня нормально на диете просижу, буду как она.
— Но это девки. Парни не вешают над кроватью культуристов, Черный.
С тяжелым вздохом опускаюсь на кровать, немного поворочавшись на ней, достаю снизу одеяло, и укрываюсь им. Уснуть не получается долго.
Посреди ночи слышу голос. Два этих дружка, два говнюка, сидят на своем подоконнике, и Слепой спрашивает:
— Что у Черного за плакаты?
Сфинкс выдыхает сигаретный дым в оконное стекло и, чуть растянув губы в улыбке, произносит:
— Накачанные мужики в узких трусах.
Выть хочется сильнее.
---
Через неделю после этого я направляюсь к Крысе. Давно у нее не был. Последний раз заказывал с десяток пачек монпансье, сосательных леденцов. Я бросал курить, а такие конфеты, говорят, помогают отвлечься и заменяют зависимость от никотина зависимостью от сахара. Один черт не лучше, но я рассудил, что для занятий спорта сахар вредным не будет, а вот засаженные легкие еще аукнутся в будущем.
В этот раз помимо леденцов я прямо так намекаю девушке, чтоб она мне подогнала журнальчик. «Какой? Ну, такой, ну понимаешь, да, ну чтоб… журнал, и чтоб там картинки были, и как бы… понимаешь? Такой вот, ага». Даже не покраснела. Только кивнула и холодно произнесла «Все будет сделано в лучшем виде, не парься, я поняла тебя», и скрылась вдали.
А потом я получил журнал. Немного не с тем содержанием, с каким ожидал. Совсем не с тем, черт побери. «Черт, серьезно?! Крыса, ты серьезно?», «А что не так?», «Что не так? Тут мужики голые!», «А тебе что надо?», «А мне сиськи надо, понимаешь, сиськи», «Настолько все плохо, что ли? Прости, не поняла, что тебе еще и гормоны надо было притащить», «Какие к чертям гормоны?», «Которые чтоб девкой стать пьют», «Ты с ума сошла? Я не такой!», «Какая мне разница, такой-не такой. Только я знаю, что ты перед сном на парней смотришь, да, знаю, не смотри на меня так».
После всего этого, понимая, что новости о плакатах разнеслись куда дальше Четвертой, я на свой страх и риск выхожу на поиски Рыжего, коллекционера карточек с рисунком голых женщин, продавца порнографических ручек. Как-то раз пытался втюхать одну из них — ту, которую когда переворачиваешь, девушка раздеваться начинается, переворачиваешь, снова одета. Я не очень люблю такие штуки. Мне комфортнее, когда девушка одета, пусть и из одежды на ней только чулки.
— Рыжий, сюда подойди!
Парень, шатаясь, обходит своих состайников, потрепывая некоторых по макушкам и, поправив свои ядреные очки, подгоняет ко мне.
— Чем могу быть любезен?
— Подгони плакат какой порнографический.
— А-а-а, — понятливо и оттого противно тянет он. — Ага, конечно, хорошо. У меня только девушки есть.
— Они мне и нужны!
— Да? А разве не…
— Нет.
Есть у меня такая фигня, как потеряю самообладание, так никак не могу успокоиться. Как-то раз собственную кровать чуть в щепки не разложил, потому что одна крысиная мразь догадалась стырить у меня из шкафчика портмоне, где я в основном хранил сигареты и леденцы — советуют отвыкать от привычек постепенно — и потеря, в принципе, была не особо велика, но все же. Ситуация сейчас складывается примерно такая же, и я пока сам не могу понять, как умудряюсь справляться с гневом и вообще еще не размозжил пару голов об исписанные черти чем стены.
— Ну как бы… Проходи тогда, что ли…
Рыжий сторонится и показывает раскрытой ладонью в сторону спальни Второй. Я против воли кривлюсь. Еще одна история. Я тогда не верил в предостережение Сфинкса о том, что нельзя просто так входить к крысам, да и не просто так этого лучше не делать, потому что «ты что, не знаешь, какие кадры там водятся?». В свое оправдание скажу, что в те годы плевал и на мнение лысого, и на мнение остальных своих состайников, да и вообще на любое чужое, потому что чертов подростковый максимализм, «я знаю точно, как надо, перестаньте, тупоголовые». И, соответственно, с того момента у меня под локтем на правой руке зияет шрам, уже конечно же заживший, но от того не менее говорящий. Чертовы крысы умеют спаивать, и так же легко раздувают скандалы практически из ничего.
— Почему мы не можем обсудить это здесь? — спрашиваю и даже ногой об пол шаркаю, как будто совсем не боюсь ничего того, что может ждать меня в спальне.
— А тебе без разницы, какой плакат? — приподнимает брови Рыжий.
— Без разницы.
— В смысле, блондинки, брюнетки, худенькие, плотные?
От предоставленного выбора идет кругом голова. Прямо совсем. Мне раньше казалось, что тут не может быть такого разнообразия, просто потому что порнографический плакат или журнал — это что-то ценное, что-то такое, что простым путем не добудешь, и его надо хранить бережно, окружая любовью. Наверно. Я старомоден, или состайники у меня все же не настолько озабоченные, как другие.
По крайней мере, я не часто могу видеть, как кто-то из них многозначительно удаляется в ванну с маслом и салфеткой, или под покровом ночи слишком уж буйно ворочается под одеялом, или, думая, что у него получается скрытно, достает из-под матраса замызганный журнальный листок и с благоговейным удовольствием смотрит на него, и вообще, меня такие вещи не должны волновать, черт побери.
Хотя как-то раз я наткнулся на один из стихов Горбача, написанный на маленьком бумажном клочке, свернутом в снежок и отравленным еще до моего появления в корзину. Подобного рода снежки в корзине бывают только от Горбача, но оно и понятно, других творческих личностей, могущих что-то изобразить на бумаге, у нас нет. И обычно я не сильно интересуюсь его творчеством, но тут что-то пробило, и я развернул один из комков, пробежался по тексту и застыл на месте, потому что от милого мальчика в колючем свитере я такого ожидать не мог. Ну как бы совсем не мог.
Он вышел из ванной двумя минутами позже. Я оторвал взгляд от листка и помахал им перед его носом:
— Это ты написал, да?
Горбач сделал озадаченное лицо и попытался выхватить у меня из рук свое эротическое деяние, но куда ему с его скрученностью и практически полнейшим отсутствием физического образования или закаленностью в драках.
— Я не разрешал рыться в моих вещах! — крикнул он.
— А я и не рылся. Он тут, на полу лежал.
Парень бросил свои попытки отобрать лист и побрел к своей кровати, еще больше нагнувшись вперед и старательно делая вид, что меня нет.
— Делай что хочешь, только отстань от меня в конце концов, — бросил он мне.
Меньше всего я хотел расстраивать Горбача, эту душку, который в принципе никогда со мной ни в какие прения не вступал, но дело было сделано, и я решил действительно больше не наседать на него, порвал белый лист на мелкие кусочки и раскидал их в разные урны, расположенные по территории всего дома.
Понятие о порнографии я имею весьма смутное, поэтому Рыжему бросаю емкое «притащи уже что-нибудь», и через несколько минут он мне выносит плакат со странного вида женщиной, на которой из одежды только кожаный корсет со стразами и тонкий фиолетовый чокер на шее. Смотреть на нее странно, сразу появляется чувство дискомфорта, навеянное тем, что бедную девушку завернули в противный латекс, натирающий кожу и оставляющий красные следы. Не то что бы меня когда-то заворачивали в латекс, но ощущения наверняка те еще.
Коротко отблагодарив Рыжего, я ухожу к себе и креплю обновку на стену.
В кои-то веки чувствую себя нормальным. Состайники подозрительно косятся, но ничего не говорят, и я не знаю, лучше мне от этого, или и нет.
Все равно через три месяца я плакат снимаю, потому что, во-первых, становится стыдно показывать его, когда в гости приходят девушки, и во-вторых, потому что в моей жизни появляется Курильщик.
---
Меньше всего я ожидал перемен в выпускном году, в выпускном классе, в году, когда, в принципе, во избежание дополнительного стресса, ничего нового не должно появляться и отвлекать, но судьбу, видимо, об этом предупредить забыли, потому что невразумительное нечто на коляске появляется в жизни совсем уж неожиданно, как гром средь ясного неба, как летний снег, как многие другие подобные эпитеты и сравнения. Точно так же неожиданно, как поздно ночью в комнату вваливаются Шакал с Лордом и начинают дискутировать на тему, переведут к нам того курящего из первой, или нет, и я слушаю это сквозь сон, потому что давно уж лег спать, и не то чтоб я прямо соблюдал часы отбоя, просто так получилось. И сквозь дымку я думаю, что бред какой-то, какой такой перевод, какой такой фазан, да его склюют тут, черт подери.
Но на следующий день, аккурат в три часа дня, его вкатывают в нашу комнату и ставят перед простым фактом, и почему-то в этот момент удивленным выгляжу один только я, другие… другие, что с них взять. Он сидит, в джинсах и обвислой серой футболке с парой пятен в районе живота и солнечного сплетения, мне кажется — и кажется правильно — что это какие-нибудь масляные краски или что-то наподобие, на голове натуральное гнездо из серых, как сухая солома волос, а на ногах, тонких и давно потерявших тонус, ярко-красное пятно, кроссовки. И вопросов, откуда он такой, возникает лишь малость. Да и те риторические. На коленях небольшая спортивная сумка, темно-синяя, как у всех фазанов, уж не знаю, может, они заранее это обговаривают, может, нет, но у этого боковой карман обклеен какими-то детскими наклейками, и у меня в голове тогда появляется зародыш мысли, что от фазана в нем только страх перед домом, и ничего больше. Совершенно ничего.
Момент знакомства проходит быстро, очень быстро. Я уже говорил, что не сильно доверяю внезапным знакомствам в выпускном классе? Говорил. Так что новоявленному просто говорю свою кличку и свод правил, который включает в себя неприкосновенность личных вещей и кровати, и потом утыкаюсь в свой кроссворд, вырезанный ранее из газеты. Он точно так же прозрачно смотрит на меня и параллельно слушает Шакала.
И мне бы не доставлял никакого дискомфорта этот колясник, если б он не начал пялиться на мои настенные плакаты круглыми сутками прищуренными глазами, то ли потому что слеп как крот, то ли потому что просто очень подозрительный. К тому времени интерес остальных к моим плакатам поубавился, разве что малыш Толстый иногда лезет к ним своими слюнявыми пальцами, но это скорее из природного любопытства, чем из недобрых побуждений.
Он действительно оказывается художником, этот незатейливый на первый взгляд колясник. Ничего таким художником, в плане таланта. Набрасывает в своих блокнотах что-то эдакое. Что никому не показывает, но мне кажется, это действительно что-то грандиозное. Чутье меня редко когда подводит. Но вот то, как он пялится на культуристов…
Впрочем, и человек он ничего такой, поговорить есть о чем, особенно для такого человека, как я, который о Наружности круглыми сутками мечтает и который спать не может, дни до выпускного отсчитывает. И мне давным-давно нужен был советник, такой, чтоб подсказал, с чего начать, и что там может поджидать, а поджидать точно что-то может, потому что не может быть все так просто. Я даже радуюсь появлению Курильщика, без него б я не знал так много, и наша с Рыжим секта в будущем не прожила слишком долго, совсем никак.
В один момент я задумываюсь, что мало понимаю в отношениях между людьми. Мой круг общения составляют только домовцы, большинство из которых я с малых лет знаю, и которые точно так же знают меня, а, как мне сказал Курильщик, в Наружности будет трудно и практически невозможно без заведения новых знакомств. Меня от этой новости передергивает. Какие знакомства? Я и с нынешними-то разобраться не могу, о чем ты, черт побери? Друзья… у меня и тут-то их не было.
— Не было? — тянет задумчиво, — А сейчас?
— Да и сейчас нет.
Я чертовски туп. И невнимателен. И еще глубоко ушедший в себя. Раз не вижу очевидного и того, как пытается набиться мне в близкий круг этот несуразный колясник с желтыми пятнами между пальцев, с заросшими проколами на левом ухе, только на левом, что там было раньше, можно только гадать, но наверно что-нибудь эдакое, творческие личности любят выпендриться. Не то чтоб я встречал много по-настоящему озабоченных творческих личностей. Таких, чтоб целыми днями черкались в своих тетрадях, чтоб останавливались посреди коридора и начинали изучать пороги, и «обходите меня сами, мне на вас наплевать». Я думаю, что такой подход должен вызывать массу конфликтов и, в принципе, оказываюсь прав.
---
Вывозить его из Четвертой становится привычкой. У меня на скандалы нюх, еще с тех пор как я был если не вожаком, то хотя бы главным. Да если подумать, вожаком я был неважным, совсем неважным. Курильщик не сильно сопротивляется, даже сам пересаживается в коляску и с раздражением берется за колеса, но не выглядит жертвой или, что хуже, обиженной жертвой, нет. Жертвы не выезжают с поля боя с поднятой вверх головой и вызовом во взгляде. Даже я с ним чувствую себя каким-то слабым и немощным. Удивительное дело.
— Зачем ты навесил культуристов себе на стену? — спрашивает он. Как бы поинтересовавшись. Как бы вообще ничего под этим не подразумевая.
— Просто взял и повесил.
— Ничего просто в жизни не бывает.
— Ну, видимо бывает.
— А ты же знаешь, что перед глазами обычно вешают то, что нравится?
Я обреченно вздыхаю и сцепляю руки за спиной.
— Поверь, не ты первый и не ты последний это говоришь.
— Это… Просто подумал…
— Лучше не говори, что ты там подумал.
И он правда не говорит, хотя любой другой на его месте уже давно бы сделал это. А он… цивильный что ли. Правильный шибко. Наружний. Да, точно. Наружний. Этим все сказано, это многое объясняет. Привыкнуть к дому просто, если живешь в нем столько лет, ну и если ты сам этого хочешь. Македонский же привык как-то.
Но я все же решаюсь спросить:
— Разве у тебя дома не висит никаких плакатов?
Мы доходим до исписанной стены. Курильщик коротко глядит на стену и произносит:
— Не могу вспомнить. В детстве мама вешала все мои рисунки на стену, но я тогда рисовал на офисных листах, которые в блоках такие продаются, ты зна… а, ты не знаешь, наверное. А теперь я рисую в блокноте и вырывать не хочется. Да и вообще не люблю позерство. Плакаты… плакаты… нам однажды в школе сделали календари с нашими лицами и он у меня висел над столом, жутко выбешивал, но это тоже было давно. Плакаты… с собакой плакат висит. С рыжей такой.
— А с девушками есть?
— Да нет. Зачем?
— Я думал, у всех парней есть.
— Это у тех, кто без родителей живет, — умно заключает Курильщик. — А у меня с братом комната общая, он меня младше. Думаешь, поймет, если я начну эротику всякую развешивать?
— Нет, наверно…
Становится даже как-то стыдно за те непотребства, что продолжают висеть над моей кроватью. Может, и правда стоит… не знаю. Не знаю, черт побери.
Но весь тот стыд, что я испытывал раньше, меркнет, становится практически ничем по сравнению с тем чувством, с которым я начинаю жить каких-то несколько месяцев спустя. Впервые, когда Курильщик возвращается с веранды, в волосах снежинки, которые тут же тают и маленькой каплей скатываются по шее за воротник. Меня от этого зрелища мутит. Просто мутит, и я спешно удаляюсь из коридора, совершенно не слушая то, что кричит он мне вслед. Перед глазами его покрасневшие от холода щеки и совершенно точно бесстыжие глаза.
Я знаю, что это такое, и даже не боюсь признаться. Себе — в первую очередь, что до других, меня не волнует их мнение, разве что только чуть-чуть. Наслушайся про себя всяких слухов, сразу начнешь сочувствовать сексуальным меньшинствам. Кто б мне сказал об этом год назад, вмазал бы не задумываясь, даже если бы это был Сфинкс, даже если бы он был с руками, даже если бы я был наполовину парализованный. Я знаю, как выглядят влюбленные люди, насмотрелся на Лорда и на, что совершенно странно, Шакала, зрелище жалкое, просто недостойное внимания адекватного человека. А теперь, я чем лучше их? Наверно только тем, что могу скрывать свое состояние.
Могу скрывать, не задерживая слишком долго взгляд на его длинных пальцах, под которыми на бумаге оживают предметы, не передерживая руку на его плече, таком крепком и твердом, не заглядывая за его спину, чтоб посмотреть, как ловко под его рукой вырисовываются абстракции, не садясь к нему слишком близко, хотя хочется. Чертовски хочется соприкоснуться, хотя бы кончиками пальцев на ногах, он все равно не почувствует, а мне надо, и я так и делаю несколько раз, хоть и понимаю, какой это бред.
Странный он. И смешной. И ворчащий. И такой доверяющий, МНЕ доверяющий.
А я пытаюсь гнать от себя эти мысли, гнать подальше и навсегда. Обычно же получается, что сейчас-то не так?
А потом случается какая-то попойка, не пойми к чему приуроченная. Где-то на середине всего этого счастья я утаскиваю Курильщика подальше от всего этого, потому что продолжаю считать, что несу за него ответственность, хотя он парень взрослый, уже может постоять за себя, но, несмотря на это, вряд ли сможет долго противостоять Птичьему вареву. Увожу я его сам, находясь не в очень трезвом состоянии, ноги заплетаются, и голова непривычно гудит. Я думаю о том, что завтра придется больше обычного провести время в спортзале, чтобы разогнать по телу остатки алкоголя и прийти в себя. Меньше всего в Доме я хочу спиться, черт побери.
Курильщик что-то бурчит о том, что ему мало, что он хочет еще, что я обломщик, не дал ему повеселиться. Я пытаюсь втолковать ему, что без моей помощи он бы уже валялся где-нибудь под окнами, на холодной земле, и своими прекрасными голубыми глазами смотрел в глубокое темное небо. Он спрашивает, к чему я говорю про прекрасные глаза, я отвечаю, что не знаю, черт побери, и смотрю на его затылок, в смешной завиток. Галактика. Интересно, что будет, если коснуться темечка? А если губами?
Мы приходим к какому-то месту, где накиданы маты со спортзала, и колясник просит выгрузить себя где-нибудь здесь, что я и делаю, чуть не перевернув верх дном коляску, но все же. Курильщик гладит себя по боку, на который очень так неудачно приземляется, и растягивается на одном из синих лежаков, руки под голову, а ноги в художественном беспорядке, какая куда. Я берусь за его щиколотки и тяну вниз, чтоб мой подопечный, мой колясник, вызывающий в душе странное тянущее чувство, мой хрен пойми кто, лежал красиво, как обычный человек. Он смотрит на меня из-под прикрытых век, и в полумраке, все-таки поздняя ночь, чуть блестят его глаза.
Места мало, но мне удается пристроиться где-то сбоку от него, подтянув ноги к подбородку.
Через некоторое время раздается его тихий голос:
— Можно я положу голову тебе на колени?
Я шучу что-то про тупую мелодраму, но все же помогаю ему развернуть тело как надо, отчасти потому, что мне самому хотелось почувствовать, как это будет. Когда его макушка касается середины бедра, становится чуть щекотно, тяжело и совершенно точно тепло внутри.
— Тебе удобно? — спрашиваю я внезапно севшим голосом.
— Ага.
Темно так. Глаза закрываешь, открываешь, и то же самое видишь. Бред какой-то. Сплю уже что ли? Или нет?
— Хочешь посмотреть? — доносится как бы сквозь туман.
— Чего?
— Рисунки хочешь посмотреть?
До меня не сразу доходит, что говорит он о своем альбоме. Конечно, хочу, я чертовски хочу, у меня сердце быстрее бьётся, когда я об этом думаю да я от счастья прыгать на месте готов, как дурак, да, да, да, давай, миленький, давай, с радостью, черт побери.
— Ага.
Карманы в его толстовке просто бездонные. Он запускает руку в один из них и вытаскивает небольшой блокнот, не глядя, открывает его посередине и передает мне, удобнее устраиваясь и хватаясь за мое запястье, чтоб опустить его пониже, чтоб видеть самому. Я достаю маленький фонарик из кармашка на рубашке и свечу на листы.
— Видно? — спрашивает Курильщик.
Видно. Очень хорошо видно. Видно с десяток прорисованных мужских торсов, у некоторых дорожка из волоса, игриво уходящая вниз, у некоторых родинки. Подтянутые такие мышцы на груди, что прямо в дрожь бросает. И руки. Сильные, мускулистые, с чётко очерченными мышцами.
— Это я рисовал еще дома, — поясняет Курильщик.
От непонятного чувства сглатываю и переворачиваю страницу. Там, в принципе, то же самое, только некоторые рисунки перечеркнуты крестом.
— Это я пытался повторить рисунки из журналов.
— Из каких таких журналов? — подозрительно спрашиваю я. Слишком подозрительно для того, кто просто за руку взять парня боится.
— Да всяких.
Честно говоря, немного коробит от этого признания. Странное чувство в груди.
И я примерно начинаю понимать, почему Курильщик никому не показывает свои рисунки, немного эротические по содержанию, весь остальной альбом примерно такими набросками и полнится, и я со спокойной душой переворачиваю страницы, пока на одной из них не натыкаюсь на вполне себе порнографию.
— А это?
— Не спрашивай, — просит парень. До этого момента продолжавший держаться за запястье Курильщик отпускает его и кладет ребро ладони мне между колен.
Я и не спрашиваю, только смотрю на эскиз, нереально реалистичный, от начала и до конца, на всю страницу. Чётко прорисованные вены, блестящее от смазки основание и слегка слипшиеся от этого короткие волоски, меленькая капелька из такой же маленькой дырочки. Складки. Кожица.
Глубокий вдох. Давай. Выдох.
— Красиво.
Звучит скрип из конца коридора, но до нас никто не доходит, ни через минуту, ни через две. Я выключаю фонарь и подкладываю его под себя, чтоб не укатился, захлопываю альбом, и с сожалением отдаю его обратно. Курильщик лениво перехватывает его и отравляет в свой карман, промахивается, но мне лень об том говорить. Алкоголь нехило бьет прямо в мозг.
Я понимаю, что до комнаты нам лучше не добираться, и переждать ночь здесь. Все равно в Четвертой шумно, все равно там делать сейчас нечего, все равно я жаворонок и чуть свет тут же просыпаюсь, так что успеем мы вернуться, все равно здесь, вдвоем, так спокойно и легко, и так правильно, что ли. И Курильщик лежит такой разомлевший и спокойный, и разрешает мне положить ладонь на его шею, чуть обхватить, так, что наверняка по телу мурашки пробежали, или нет, может он щекотки не боится, обязательно надо проверить. Но потом. Сейчас только мы и темнота. Можно большим пальцем провести по линии челюсти и завести за ухо, где так мягко и приятно. И указательным по подбородку, по нижней губе, уловить не совсем улыбку, но намек на нее, пьяный колясник на большее не способен. И можно самому откинуться на стену затылком и забыться, чувствуя, как бьется жилка под пальцами.
Наутро в теле полный раздрай, полнейшее непонимание происходящего и смутные воспоминания о прошлом. Воспоминания. Такие, как, действительно ли я посреди ночи вытащил Курильщика с комнаты и утащил куда-то в коридоры — это точно, вот он, лежал рядом со мной, когда я проснулся, какой такой шайтан-бурды мы напились, правда ли ночью я мутным взглядом рассматривал непотребства на разлинованных листах тонкого блокнота, и даже притрагивался к ним, и правда ли парень под моей рукой, такой живой и дышащий, ластился к ладони, как самый настоящий кот.
Мутно. Очень мутно. Как через растянутую пленку, чувство, как будто ударили по вискам, прямо по нервным окончаниям под тонкой кожей.
Внизу ворочается Курильщик. Тянет шею в разные стороны, привстает и, притрагиваясь пальцами к губам, произносит:
— Во рту как будто… ужасное чувство.
— Кошки нассали? — подсказал я.
— Чего? — непонимающе спрашивает он. — А… нет, мне не нравится, грубо звучит.
Я подсаживаю Курильщика в коляску и уточняю, сможет ли он сам вернуться к стае, и, получив утвердительный ответ, бреду к спортзалу, который в такие ранние часы не работает, но я не спрашиваю, тупо лезу в окно с улицы. Тело по первой очереди не слушается, после парочки подходов вроде становится лучше, но в голове не проясняется. Тогда я иду к туалету, выпиваю из крана воды, сую пальцы в рот и, не чувствуя совершенно никакого отвращения, облегчаюсь. Хороший метод, никогда не подводит.
В комнате я оказываюсь самый трезвый, не считая Толстого. Практически все дрыхнут до обеда, наплевав и на занятия, и на завтрак. Единственный, кто хоть как-то пытается держать в порядке голову после бурной ночи — это Македонский, но Македонский вообще личность сознательная, так что тут я не особо удивляюсь. Курильщик лежит на общей кровати, уткнувшись макушкой в спинку и оставляя свои ноги болтаться с края. Испытывая странное чувство дежавю, я закидываю его голени наверх.
Дни превращаются в рутину. Класс, комната, еда, класс, еда, сон, комната, сон, препирательства, спортзал, еда, класс, еда, препирательства, о-боже-взгляд-голубых-глаз, препирательства, класс, комната, еда, спортзал, спортзал, спортзал, выкинь-из-головы-этот-взгляд, плакаты, сон, кровать, сон, класс, еда, спортзал, спортзал, спортзал, еда, еда, сон, кровать, еда, спортзал, препирательства, взгляд, взгляд, еда, взгляд, взгляд, взгляд, сон, взгляд, взгляд-сквозь-сон, взгляд, взгляд, голубые, сигарета, сон, сон, кровать, взгляд, спортзал, забыть, забыть, забыть, рисунки, плакат, взгляд, глаза, глаза, глаза, спортзал, спортзал, глаза, спортзал, спорт…
Фигня какая-то. От напряжения у меня в глазу что-то лопается, и один из Пауков, увидев мой красный глаз, мягко так посылает меня в комнату и долгой лекцией отваживает от продолжительных тренировок. Ненадолго, конечно, но я действительно решаю отлежаться в выходные, чтоб потом с новыми силами вернуться к тренировкам.
— Что это у тебя с глазом?
Не помню, кто это спрашивает, но точно не Курильщик, иначе б я запомнил. У меня вообще весь кругозор сводится к одному этому Курильщику, каждый шаг, каждая мелкая деталь, каждое слово, переглядки в комнате — взгляд от меня, прикрытый, быстрый, в отражении случайных предметов, и его, не таящийся, с оттяжкой и прищуром, теперь уже не кажущимся следствием плохого зрения или думами о собственном превосходстве.
Я отмахиваюсь от вопроса и падаю на свою кровать, уставившись в потолок, чем в моем случае является верхняя койка. С окна поддувает, но сказать об этом выше моих сил. Как оказывается, точно по силам Курильщику, чьи ноги до сих пор горят огнем, и чьи пальцы до сих пор покрыты желтыми пятнышками.
— Закройте окно.
— Холодный воздух полезен для здоровья, — тихо произносит Лорд, наматывая на палец какую-то нитку. Тоже что ли занялся бусоплетением, как Шакал?
— Нифига не полезен.
Курильщик перегибается через Лорда и толкает створку окна, толчок оказывается слишком слабым, так что она не закрывается до конца. Я подкладываю руки под затылок и прикрываю глаза. В левом продолжает щипать.
Не особо я верю во всю эту романтику, но посмотреть на темноту люблю. Не знаю, откуда это. По Фрейду, мне, наверное, нравилось закрывать глаза и не видеть всего того, что происходит в мире, и с этим, в принципе, можно согласиться, но я бы не закрывал глаза, если б бывал в Наружности чаще, и не только при помощи газетных статей. Или мне просто нравится смотреть в темноту. Это успокаивает. Как успокаивает смотреть в чужие голубые глаза. Да. Точно.
Снова ночь. Снова мы с Курильщиком, перешептываясь, бредем к лестнице, ведущей на крышу. Я несу в руках два одеяла, одно из которых мы подстелем под себя, а вторым укроемся. Парень одним движением спрыгивает с коляски и, натужно подтягиваясь, сам взбирается наверх, и на мои предложения о помощи злобно фыркает.
— Холодный пол же…
Толкаю дверь, она с грохотом стукается о кирпичную стену и вроде как должна перебудить добрую часть дома, но почему-то этого не случается, то ли звукоизоляция в кои-то веки не подводит, то ли просто удачное стечение обстоятельств, то ли… какая разницa, черт тебя дери. Как можно скорее расстилаю белое одеяло, чтоб колясник на него тут же забрался, оставляя грязными от пыли руками темные следы, и вальяжно улегся, а я по негласно установившейся привычке поправил ему ноги, на что он кивает. Кидаю ему второе одеяло, он укрывается, и я ныряю под него же. Тесно так. И тепло. Хотя спину изрядно подмораживает, лишь бы почки не отказали.
Из созвездий я если и могу что-то разглядеть, то только большую медведицу. Курильщик в этом деле оказывается большим знатоком, потому что на следующие полчаса я становлюсь бестелесным наблюдателем того, как он водит пальцами по небу и пытается научить меня отличать простое скопление звезд от настоящего рисунка. В этот момент я начинаю понимать, что всю жизнь просидел дуб дубом, ничего не зная о том, что происходит дальше атмосферного слоя земли. Да что там атмосфера, дальше Дома своего носа не высовывал. И это печально.
— Ты правда можешь их различать? — спрашиваю, натягивая одеяло чуть выше и на себя, и на Курильщика.
— Да. Хочешь Меркурий увидеть?
— Вживую что ли?
— На небе.
— Хочу.
Посмеивается себе под нос.
— Его только утро будет видно, забыл совсем.
Да. Жалко. Не очень конечно, больше расстраиваюсь, потому что Курильщик расстроен. Странное чувство.
— Думаешь, нас будут искать, если мы вдруг пропадем? — внезапно задает вопрос.
— Ты что имеешь ввиду? Типа если мы перестанем появляться на завтраках и на уроках, да?
— Да.
— Будут наверно.
Где-то через минуту после сказанного, однако, я начинаю думать совсем по-другому. Когда Слепой спит трое суток подряд, его никто не пытается разбудить, хотя это наверняка ведет к каким-то серьезным нарушениям. Когда Стервятник с одним из своих подопечных вдруг пропадает в подвалах, его тоже мало кто бросается искать. У нас вообще часто бывало такое, что кто-то из воспитанников пропадает. На день или на два, максимум на неделю. И они не уходят в Наружность, вовсе нет. И на самом деле после стольких лет я готов и в Ненаружность поверить.
Его рука под одеялом вдруг находит мою и накрывает ладонью. Не сжимает, не переплетает пальцы, просто ложится сверху, как будто случайно, как будто это и не моя рука вовсе, а край подогнувшегося одеяла. Хотя он такого точно думать не может.
— Слушай, а тебе — вертит головой, как будто что-то высматривает в кромешной темноте — только накачанные нравятся?
От неожиданности вопроса давлюсь воздухом, поворачиваю голову вправо и внимательно смотрю на Курильщика, который пристально смотрит вверх. Сглатывает, кадык движется туда-сюда.
— Ты про что такое говоришь? — привстаю на локти и заглядываю в его лицо.
— Говорю… есть хоть какой-то шанс, чт…
Не успевает договорить, потому что вздергиваю его вверх, так, чтоб лица оказались на одном уровне, и носы кончиками соприкоснулись, чуть совсем. Глаза помутневшие, черные практически из-за широких зрачков, и такие близкие. Право, и подумать не мог, что когда-нибудь это произойдет. Но оно есть, есть, черт побери.
Губы, мягкие, податливые, и так легко ухватиться за пухлую нижнюю, и по какому-то странному инстинкту провести по ней языком. Мгновение. И он уже обхватывает меня за шею, чужой рот такой горячий, особенно если начать несмело исследовать его языком, и совсем не противно, как рассказывают некоторые особо отвязные псы в Кофейнике, и совсем не слюняво, как ведают особо приличные крысы в Могильнике.
Отрываюсь, почувствовав совсем недвусмысленный дискомфорт, упирающийся мне в живот, и чувствую, что словами сейчас испорчу момент, что надо действовать, но как, на улице градусов десять от силы наберется.
Внезапно тянется рукой в свой задний карман джинс, выуживает какой-то ключ на шерстяной верёвочке и поясняет, делая между словами короткие паузы, чтоб отдышаться:
— Ключ. От учительского туалета.
В комнату, отделанную белым кафелем, врываемся совершенно точно помешавшимися. Вкатываю колясника, и в следующее мгновение закрываю дверь на щеколду, благо она тут есть, но не скажу, что кого-нибудь из нас это смогло бы остановить. Курильщик смотрит снизу вверх, облизывает губы и с готовностью обвивает руками шею, когда подхватываю за бедра, чтоб усадить на одну из раковин, она тут крепкая, и вроде не шатается, когда Курильщик в очередной раз впивается в меня поцелуем, и от той невинности, что была на крыше, не остается и следа.
Его пальцы в моих волосах наводят полнейший хаос, язык, этот юркий и горячий язык ведет по нижней губе и уверенно проникает внутрь, а у меня от этого голова кружится. Кружится так, что неосознанно отпускаю его ноги и веду ладонями выше, одну на поясницу, другую на затылок, и вдавливаю, глубже в себя, глубже, глубже, давай, еще теснее, о да, стонет, прямо в мой рот стонет, какое все-таки шикарное чувство ловить эти звуки.
Прерваться, позволить ему ткнуться себе в шею и дышать, дышать хрипло и сорвано. Дорвались блин. Оба.
Все, хватит. Снова губы, снова язык, снова руки по телу: его — на моей груди и плечах, по мышцам, обводя контуры, мелькает мысль, что вот именно для этого, именно для этих восхищенных восклицаний пропадал в спортзале каждый вечер, для этих внимательных пальцев; мои — уже под его тонкой футболкой вверх по позвоночнику, до бирки, и неприлично вниз, где кожа такая мягкая, просто жуть.
Стянуть футболку, придержать, чтоб не навернулся, снять свою, и теперь кожа к коже. К мягкой коже.
Дыхание по подбородку, короткий взгляд, цепкий и говорящий, уши у него красные, пунцовые даже, зажимаю хрящик между указательным и средним, тяну на себя, чмокаю легонько в губы, потом еще, еще, и еще раз, уже не только в губы, но и по контуру, вниз, линия челюсти, а его руки вдруг внизу, оглаживают бока и кончиками больших пальцев аккуратно ведут по прессу.
Прошибает на истерический смех почему-то одновременно, может, выброс адреналина виноват, может еще что, но губы растягиваются в улыбке, что у меня, что у него, и мы не целуемся даже, просто прижимается ртами. Шевелю губами «да что ты…», а он «щас, щас, подожди». И потом… боже правый, вроде взрослый парень, а когда чувствую, как ремень из шлевок вытаскивают, сердце бухается куда-то вниз, не в пятки даже, а в самую преисподнюю. Щелчок. «Ну зачем столько застежек». А у самого не лучше.
Наматываю его ремень на кулак, откидываю в сторону с мыслью, что потом, все потом. Собственные джинсы уже на уровне коленей болтаются, чужие пальцы обводят по контуру орган и оттягивают резинку, дразнят, а я пытаюсь разобраться с этой чертовой молнией, руки, хватит дрожать, черт побери, не сейчас… пуговица, все, вот, вот, тепло, как же тепло у него тут. Нет, не буду медлить, наигрались уже, насдерживались, сразу под ткань, сразу обхватить, сразу провести вверх-вниз, размазав липкую капельку, поймать еще один судорожный стон, и почувствовать уже его руку на себе, вот так, без всяких, да, да, какое счастье, это просто невозможно.
Снова сталкиваемся зубами, снова его язык в моем рту, снова по подбородку скатывается капля, снова этот напор, от которого ноги подкашиваются, снова это дыхание. Втянуть его язык внутрь, боже правый, никогда не думал, что это будет так мне нравиться. Обхватывает за шею, и мне еще хочется, чтоб голени за моей спиной скрестил, и чтоб вот так тереться друг об друга, но это же не смертельно, правда не смертельно. Ноги у него хоть и не могут мне ответить, все равно веду по одной из них по бедру до колена. Не чувствует, потому никак на это движение не отзывается.
Мычит особенно громко, когда подушечкой большого пальца тереблю уздечку. А я… теряю контроль, что ли. Потому что самому трудно двигать рукой, потому что собственное возбуждение вдруг охватывает целиком, и сквозь дымку успеваю подумать, что Курильщику обидно может быть. Дурак, дурак, не могу держать себя. Всегда был особо чувствителен, даже к обычной дрочке, даже когда сам в закрытом туалете, а тут не сам, тут с НИМ. Быстрее. Быстрее, быстрее. Кусает подбородок, сильно, следы, наверное, останутся.
Внутри все сжимается и с каждым рывком, с каждым движением все сильнее, пока вдруг не отпускает оглушительно и не разносит по телу маленькие взрывы, до самых кончиков. Крепко сжимаю зубы, откидываю голову назад и, шипя, чувствую, как выплескиваюсь в руку Курильщика, как на собственном животе мокро и как требовательно парень за запястье дергает, потому что я ж дурак, совсем забыл. Только… только дай успокоиться.
На все про все десять секунд, вроде проходит сладкая волна и телом снова можно управлять. Опускаю взгляд вниз. Красивый. Вижу, как розовая головка то исчезает в моем кулаке, то показывается, как двигается кадык на шее, как втягивается от напряжения живот, какие руки у Курильщика, несмотря на то, что тонкие по сравнению с моими, жилистые, как обычно бывает у колясочников с отнятыми ногами. Дышит прерывисто, жадно втягивая воздух и издавая жалобные звуки.
Притягиваю к себе и утыкаю лбом в плечо, тут же поворачивается и прижимается губами к шее, а потом вдруг раз, и вцепляется зубами, перекатывая между ними кожу. Ближе, ближе, теснее, сильнее обхватить, сильнее вести, громче, жалобнее, громче, сильнее притянуть, еще, давай, еще, такой красивый, такой требовательный, такой решительный, не чета мне, такой не сдерживающийся оказывается, когда сотрясается и пачкает мою ладонь, такой нежный, когда виновато зализывает укус на моей шее, багровый наверно, в зеркале видеть невозможно, да какая разница, что в зеркале, когда он еще и разомлевший, прижимающийся ко мне и гладящий чистой рукой по коротким волосам.
— Не тяжело? — спрашивает тихо.
— Не сильно.
Спокойно. Тепло. Правильно так.
Не знаю, сколько мы там просидели в туалете, обнявшись и думая каждый о своем, в основном о том, что нам теперь делать с этим свалившимся на голову счастьем. В конечном итоге мы споласкиваем руки и тела под водой в этой самой раковине, одеваемся, приводим себя в якобы порядок и плетемся в комнату. Уже там я вспоминаю, что забыл одеяла на крыше, приходится тащиться за ними обратно, и как-то момент для объяснений оказывается упущен.
А наутро снова толкотня, в душе, около раковин, за завтраком в столовой, на уроках, я — в спортзал, Курильщик — еще куда, потом полная комната, девушки приходят и почему-то меня отпускать не хотят, хотя колясник показательно так мимо меня проезжает к выходу и громко хлопает дверью, достаточно громко, чтоб на звук отреагировал только я. Только я все залажал и вместо того, чтоб тут же вскочить с кровати и поймать его где-нибудь за поворотом, позволил напоить себя еще одной кружкой кофе, хотя куда мне этот кофе, уже темень, цивильные люди спят давным-давно.
А когда я все же подрываюсь с места, момент уже упущен, и наше грандиозное признание оказывается отложено на несколько недель. Через несколько лет, когда Рыжий будет прямо и совершено без стыда спрашивать меня, на кой-черт мне сдался этот безногий, когда «посмотри только, сколько около тебя, такого сильного и прекрасного, вьется желающих, выбирай любую, ну или любого», и еще говорить «да забудь ты уже про него, он живет своей жизнью», я буду одновременно и злиться на него, и впадать в самую что ни наесть крайность депрессии. И думать о том, что никакой я не сильный и не прекрасный, потому что никогда духу не хватало даже просто на словах выразить то, что думаю. Все Курильщик, все он, а я только поддерживал его.
И мне тогда еще стоило понять, он — больше Наружний, он знает больше, хотя бы потому, что не побоялся признаться мне, а мало ли что вообще могло произойти. Он из другого мира, из мира, где можно рисовать голые мужские тела в блокнотах, где можно списаться в Интернете и договориться о встрече в полночь «у меня дома, лезь через окно, и тихо, брат в зале спит, а родители уехали», можно признаться и не получить за это по роже. Хотя на счет последнего все же не уверен.
— Поговорим? — спрашивает Курильщик, доверчиво взирая на меня снизу вверх.
Конечно поговорим.
— Давай.
Мы идем в один из закутков, куда все равно через некоторое время набивается помимо нас полно народу, приходится изъясняться шепотом и наш разговор выглядит примерно так:
— Такая фигня происходит, не вырвать ни минуты.
— Ага, знаю. Все как будто с ума посходили. Разрывают на части.
— И экзамены эти несчастные.
— И экзамены, да.
— Совсем доконали.
— Совсем доконали.
— Ты что за мной повторяешь?
— Не знаю. Наверно потому что слов не могу подобрать.
— Я тоже.
— Но надо же что-то делать?
— Надо.
— И что?
— Я не против.
— Что ты не против?
— Я не против тебя. Ты же мне нравишься.
— И ты мне тоже.
— Я догадался.
— Значит все в порядке?
— Да, конечно, все в порядке.
И я чувствую себя таким взрослым, что в кои-то веки в своей жизни прихожу к компромиссу, что-то решаю, о чем-то договариваюсь. Даже когда был главным, не чувствовал такого удовлетворения, как сейчас. И можно смеяться над этой ситуацией истерично, и заглядывать в его глаза, такие голубые, и наплевать на всех вокруг, просто положить ладонь на его колено, чуть сжать. Он этого не почувствует, но это в первую очередь надо мне. Мне просто надо почувствовать его сейчас.
Много лет спустя, когда мы доходим от малозначащего «нравится» к внушительному и по первой очереди страшному «люблю», мы сидим на кухне: он — со своими эскизами, я — с его только что заполненными бланками, молчим, каждый погруженный в свою рутину. На плите остывает сковородка с макаронами, часы отбивают монотонный такт, и Курильщик вдруг заводит речь о давних временах. Отложив свои бумаги, смотрю на него, утомившегося от долгой работы и с покрасневшими белками глаз.
— Я просто правда думал, когда смотрел на эти твои плакаты, что ты никогда в мою сторону не посмотришь. Что тебе только такие переростки нравятся.
Не знал я, кто мне нравится в те годы. Вообще не знал. И теперь что ответить на этот вопрос, не знаю.
— Никогда б не стал их вешать, — честно признаюсь я, ставя на стол хлебницу, в которой у нас лежит овсяное печенье.
— А чего тогда повешал?
— Да не знаю, — пожимаю плечами. — В фильмах про Наружность у всяких крутых перцев стены были завешаны всякими плакатами, ну там с рок-группами или еще чем. Я нашел как-то в кладовой этих мужиков и повешал. Вообще без задней мысли.
Курильщик хрюкает от смеха и отставляет от себя кружку с горячим кофе.
— Чего ты?..
— Мужиков повесил? — улыбается он. — Прямо так, да?
Любит к словам цепляться. Грамотей.
Я делаю глоток, морщусь, потому что, черт побери, какой же горячий, скулы сводит.
— Больше не будешь? — спрашивает Курильщик. Пора бы перестать называть его так, имя-то я его знаю.
— Что не буду?
— Всякие плакаты вешать над кроватью.
Попахивает провокацией, или чем-то очень похожим.
— Мне пока хватает на кого смотреть по ночам.
— Ничего какие пошлости пошли.
— Ты правда считаешь, что это пошлости? — приподняв брови, уточняю я и на всякий случай встаю рядом с ним, скрестив на груди руки.
— А что, хочешь опровергнуть мои суждения? — точно также с подковыркой тянет и еще ко мне наклоняется. Редко когда он такой развязный. Острый, цепкий, но такой…
— Сейчас проверим.
Совсем не умеющий сопротивляться, когда его хватаешь на руки, хотя не очень любит, когда его так носишь, потому что «я тебе что, девчонка какая». Девчонка не девчонка, но когда бросаешь на диван и потом прижимаешь своим телом, ему нравится. Иногда мы пробуем наоборот, чтоб он на мне лежал, это вообще словами не писать, как классно, он так утробно мурчит, и его можно гладить по пояснице и ниже, когда он ведет губами по моему подбородку.
А от привычки курить не избавился, целуешься и чувствуешь никотиновую отдушку на его языке. И голову ведет то ли от этого самого наркотика, то ли от него самого, склоняюсь больше ко второму. Мысль, мимолетная мысль посещает, что пусть, пусть дымит, сколько влезет, он же терпит моих тараканов, ну так мне тоже не жалко, не убудет. На самом деле теперь он курит реже, вместе начитались и насмотрелись о вреде сигарет, о том, что с лёгкими происходит и с сердцем, он потом сам попросил меня ему пакет с леденцами купить и рассовать по всей квартире, чтоб если приспичит, то лучше сахар, чем дым. Но иногда его так и тянет схватиться за пачку.
Когда сильно устает; когда очередной тупоголовый директор галереи, не понимающий ничего, торопит с экспонатами, говорит в трубку «да че там, намалевать и все»; когда сидит перед огромным листом, весь в краске, только закончивший работу; когда вот такой, разомлевший моими стараниями катится к окну, потому что однажды я не выдержал и наорал на него за следы пепла на простыне; когда расстраивается после очередной встречи с кем-нибудь неприятным; когда какой-нибудь имбицил, возомнивший себя истинным ценителем, выкладывает свое мнение в особо грубой форме и отсылает ему на почту; когда во время перерыва между закатыванием мясных шариков в тесто отдыхаем: он — с сигаретой, я — с книгой в руках; когда хочет меня разозлить или раззадорить, «да сорвись уже хоть раз, я не хрустальный, не тресну», и я ж реально срываюсь, так, что на стене от кроватной спинки выемка остается и бурые следы с его плеч и шеи еще долго не сходят, хотя я их и зацеловываю потом, и вообще с рук спускать не хочу этого чертова провокатора, а он со своей кошачьей улыбкой «мне что, каждый раз так в комнате дымить?», а я ему «не вздумай», а он мне «ладно, подкати коляску, в душ надо сходить», а я про себя думаю, что не надо никакой коляски, и на руки вскидываю, он отбивается, тяжелый, хоть и со стороны больше выглядит костлявым и лишенным тонуса из-за сидячего образа жизни, под душем все равно сидим вместе, я его намыливаю, а он меня, без пошлостей, хватило ночью.
Меня часто передергивает от мысли, что если б не те мои плакаты, если б не моя погоня за стандартами Наружности, мы бы, возможно, никогда и не заговорили, он бы не решился подбивать ко мне клинья, я бы никогда с собой не разобрался. Мы бы оба были совсем в другой реальности.
Он сидит около окна даже после того, как в его руках до фильтра сгорает сигарета. Зову его, «простынешь же, давай иди сюда». Катится обратно, послушно ложится рядом, достаточно рядом, чтоб я не запутался в наших руках и накрыл широким одеялом, которое мы недавно присмотрели в магазине, но долгое время не решались покупать, и перед тем, как ткнуться мне холодным носом в плечо, выключает на своем телефоне будильник.
— Хорошо, что завтра выходной, — бормочет себе под нос.
— Да, — соглашаюсь. — Только все равно надо будет досоставлять бланки, ты ж сегодня не дал.
— Что, завтра снова дома будем сидеть? — спрашивает, совершенно не обращая внимания на мои слова. Чувствую его расползающиеся в улыбке губы.
Прикидываю в голове.
— Хочешь, можем прогуляться.
— Хочу.
— Только без фанатизма, у меня после последней прогулки ноги отваливаются.
Ему, конечно, смешно. Хоть и натирает поясницу — я ее потом разминаю, — а все равно смешно.
— Ладно.
Быстро засыпает. Он теперь всегда так.
А я не могу. Я начал недавно мучиться от бессонницы, и засыпать получается, только если долго сжимать в руках что-то мягкое и теплое, и утыкаться лбом в чужую макушку. Волосы у него отрасли, надо в парикмахерскую отвезти. И
ли на дом вызывать, но они меня раздражают, вечно как вылупятся на меня или на картины, и думают, что все понимают. Ни хрена они не понимают.