В окровавленной траве

NC-17
В процессе
3
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 8 страниц, 2 479 слов, 2 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Помеха

Настройки
А потом тишина разорвалась. Это случилось в тот день, когда алгоритм дал сбой. Фёдор, как всегда, поднял топор. Движение было отточенным, идеальным, рассчитанным на преодоление сопротивления древесины с минимальными затратами энергии. И в эту самую секунду, в миг перед ударом, когда весь мир для него сузился до точки на коре, из глубины леса донеслось нечто. Звук. Но не звук падения дерева, не треск ветки, не шорох зверя. Это была какофония, но странно организованная. Резкие, робкие щипки, за которыми следовали дребезжащие, вибрирующие ноты. Они плыли по мертвому воздуху, цеплялись за пыльные столбы света, врезались в безмолвие, как тупой гвоздь в сырое дерево. Ритм был рваным, неуверенным, мелодия — обрывочной и болезненной. Топор завис в воздухе. Мускулы на спине Фёдора застыли в неестественном напряжении. Его пальцы, привыкшие сжимать черенок с силой тисков, слегка дрогнули. В его глазах цвета красного вина мелькнула тень. Не мысль, не эмоция — сбой. Как если бы шестеренка в отлаженном механизме на миг зацепилась за что-то постороннее. Звук повторился. Теперь к нему добавился голос. Тихий, сдавленный, полный досады и стыда: «Черт… Опять не та струна…» Фёдор медленно, с почти механической плавностью опустил топор. Он не повернул голову на звук. Он просто развернул всё свое тело, приводя к цели новый инструмент восприятия. Его ноги, сами по себе, без приказа сознания, понесли его сквозь чащу. Он не шёл на звук — он устранял его источник. Это была новая, непредусмотренная задача: «Нарушение тишины. Ликвидация помехи». Он двигался бесшумно, будто тень, отбрасываемая неподвижным лесом. Звуки становились громче, обретали неуклюжую форму, пытались стать песней и разбивались о собственное несовершенство. И вот он увидел его. На валуне, поросшем бархатом мха, сидел юноша. Он был полной противоположностью всему, что знал Фёдор. Не тощая функциональность, а хрупкая, почти неземная завершенность. Он был неестественно ярок для этого серого мира, будто кадр из другого, перевернувшегося фильма вклинился в его выцветшую ленту. Солнечный луч, пробившийся в этом месте чуть ярче, золотил его белые вьющиеся волосы. Лицо его было бы прекрасно, будь оно спокойно, но сейчас оно было искажено гримасой концентрации и горячей, детской досады. Пальцы с нежными, не приспособленными для тяжелой работы ногтями тыкали в струны маленького, нелепого инструмента — укулеле. Юноша снова задел не ту струну. Резкий, фальшивый звук замер в воздухе. Он вздохнул, плечи его обмякли. И в этот миг он поднял глаза. И встретился взглядом с Фёдором. Пустые винные глаза скрестились с сине-зелёными — живыми, двуцветными, в которых читались смятение и внезапный ужас. Юноша ахнул, чуть не выронив инструмент. Фёдор стоял, не двигаясь, в десяти шагах. Его костлявая рука всё ещё сжимала топор. Он смотрел. Алгоритм дал критический сбой. Программа «ликвидации помехи» не выполнялась. Фёдор не видел угрозы. Он видел… аномалию. Юноша на камне был вспышкой неправильного цвета в монохромном мире. Его яркая, слишком чистая рубаха резала глаза. Вьющиеся волосы казались клубком солнечных лучей, случайно застрявших в этом сумраке. И эти глаза… Один синий, как лазурит, второй — как морская зелень. В них пульсировала жизнь — испуг, любопытство, смущение. Это была жизнь, которую Фёдор перестал чувствовать, как перестал ощущать вкус воды. Юноша вздрогнул, его пальцы соскользнули со струн, извлекая жалобный дребезжащий звук. Он замер, как птица перед удавом, его лицо побледнело. Фёдор видел, как колотится жилка на тонкой шее, как расширяются зрачки в этих необычных глазах. Юноша на валуне застыл в зеркальном ужасе. Его пальцы вцепились в гриф укулеле так, будто это был щит. Рот был приоткрыт, взгляд прикован к фигуре в прорехах одежды и к стальному лезвию в его руке. Топор вдруг показался не инструментом, а абсурдным, чудовищным продолжением его костлявой руки. Тишина нависла между ними, густая и тягучая, но теперь она была иной — заряженной не мёртвым спокойствием, а паническим ожиданием. И эту тишину разорвал юноша. Звук вырвался из него сдавленно, нервно, словно он боялся, что само слово станет последним. — Аэм... Ты… ты это ну… зарубишь меня? Голос был выше и звонче, чем Фёдор мог предположить. В нём была только хрупкая человеческая тревога. Он звучал так же чуждо, как и та какофония из струн. — Эм... Если я беспокою тебя... Я это, уйду. Сейчас же. Я не знал, что здесь кто-то есть. Я просто… искал тихое место... Его пальцы судорожно обхватили гриф укулеле, прижимая инструмент к груди, как щит. Это движение, инстинктивное, защитное, было ещё одним неучтённым параметром. Фёдор видел, как дрожат эти тонкие, неприспособленные к труду кисти. Видел, как напряглись плечи под светлой, уже не первой свежести рубашкой. Молчание затягивалось, становясь невыносимым. Юноша, казалось, вот-вот сорвётся с валуна и бросится бежать, но парализующий ужас пригвоздил его к месту. Он видел пустые глаза дровосека, цветом похожие на тёмное, забродившее вино, и в этой пустоте было страшно. Фёдор медленно опустил топор, чтобы острие легло на подстилку из хвои. Это был не жест мира — просто освобождение конечности. Его взгляд, всё такой же безжизненный, скользнул с лица юноши на инструмент у его груди. — Что это? — спросил Фёдор. Его голос прозвучал непривычно громко и хрипло в давящей тишине. Он не мог вспомнить, когда в последний раз с кем-то разговаривал, помимо самого себя. Голос был низким, монотонным, лишённым каких бы то ни было интонаций. Юноша, Коля, заморгал. Его страх, казалось, на миг отступил перед простой абсурдностью вопроса. Губы, тонкие и изящные, чуть дрогнули в подобии улыбки. — Это? — Он посмотрел на укулеле, прижатое к груди, как будто видя его впервые. — Это… музыкальный инструмент. Укулеле. Маленькая гитара. Я… я играю. Вернее, пытаюсь. Он произнёс это с горькой искренностью. «Пытаюсь» — это слово не входило в лексикон Фёдора. Палец парня нервно провёл по струнам, извлекая жалобный, дребезжащий аккорд. Он не пытался. Он выполнял. Или не выполнял. Фёдор не отреагировал. Он лишь продолжал смотреть. — Почему ты извлекаешь беспорядочные звуки? — спросил Фёдор, и в его монотонном голосе впервые, едва уловимо, проскользнула тень чего-то, что могло бы сойти за интерес. — Это бессмысленно? Коля, всё ещё сидящий на валуне, застыл с открытым ртом. Страх начал медленно отступать, уступая место полнейшему недоумению. Его, выгнанного из деревни за «дьявольскую какофонию», обвиняли во многом, но никогда — в том, что его творчество «бессмысленно». Юноша фыркнул и лёгким, нервным движением убрал свои белые, как снег, волосы за ухо. Этот жест был полон той самой ненужной, расточительной жизни, которой не было места в мире Фёдора. — Я только учусь! — выдавил он наконец, и в его голосе прорвалась знакомая, горьковатая нотка досады. — Получается плохо. Все так говорят. Говорят, у меня нет дара. Что я только тишину нарушаю. Фёдор продолжил смотреть на нарушителя своего спокойствия анализирующим взглядом. — Если получается плохо, то зачем продолжать? Это растрата сил, — произнёс он так же монотонно. В его мире не было места для действий, не ведущих к конкретному результату. Коля слушал, и его страх окончательно растворился в волне странного возмущения. Он прижал укулеле ещё сильнее, будто защищая его от этой ледяной логики. — Потому что… потому что я хочу! Сердце у меня к этому лежит, во! — выпалил он, и его звонкий голос сорвался на высокой ноте. — Потому что, когда получается хоть один чистый звук… он греет мне душу. Даже если всем остальным он режет уши. Это были не просто бессмысленные слова — это были знамёна чужой, непознаваемой страны для Фёдора. Страны, где люди делали что-то не для еды, тепла или выживания, а ради… звука. Ради смутного чувства. Он видел, как дерзость, вспыхнувшая в Коле, тут же начала гаснуть под тяжестью его молчаливого, непонимающего взгляда. Юноша сглотнул, его пальцы снова забегали по грифу, но уже не извлекая звуков, а просто перебирая струны. — А ты… — голос Фёдора прозвучал снова, грубо нарушая тишину. — Ты здесь зачем? Люди обычно не ходят в эту часть леса... Коля встрепенулся, будто пойманный на месте преступления. — Да сказал же я уже! Я искал тихое место. Чтобы никого… — он запнулся, покраснел. — Чтобы никто не слышал, как я играю. В деревне… меня не очень понимают с моим искусством. — Они гонят тебя? — Федя знал, как люди относятся к тому, что выбивается из общего строя. — Ну типа, — прошептал Коля, глядя на свои пальцы. — Кидаются камнями. Говорят, зря собак гоняю. А батя… Батя мой укулеле чуть не сжёг! Представляешь! Ну вот я и сбежал. Коля выдохнул это с такой обидой, что его тонкий нос чуть вздрогнул. Фёдор молчал. Странным было желание мальчишки возвращаться к причине своих бед и обнимать её, как щит. Взгляд Фёдора снова упал на инструмент. Теперь он видел не просто странный предмет. Он видел причину. Причину изгнания, страха, этих дрожащих пальцев. И эта причина была хрупкой, деревянной, с четырьмя струнами. — Покажи, — сказал Фёдор неожиданно даже для себя. Его голос не изменился, но просьба прозвучала. Коля вздрогнул, поднял бровь и непонимающе уставился на дровосека. — А? Что показать? — Звук. Ну… тот, который греет душу. Он медленно, словно боясь спугнуть этот странный момент, принял другую позу. Поставил укулеле на колено. Кончики пальцев, бледные и длинные, нашли свои места на ладах. Он сделал глубокий, дрожащий вдох. Никто никогда не просил Колю «показать». Обычно ему говорили — «замолчи», «прекрати», «сломай эту шарманку». И он начал играть. Это была не песня. Это была череда неуверенных аккордов, которые он разучивал дольше всего. Они шли неровно, паузы между ними были длинными, а иногда струна жалобно дребезжала. Но в этой череде, сквозь скрип и фальшь, пробивалась чистая, одинокая нота. Та самая. Которая грела. Коля играл, не глядя на Фёдора. Он смотрел на свои руки, губы его шептали что-то, будто он подбадривал себя. А Фёдор слушал. Он слушал не мелодию, а сам факт её существования. Этот хрупкий, рвущийся звук был полной противоположностью мерному стуку топора, гулу падающих деревьев, скрипу телеги. Он не подчинялся логике, не имел практической цели. Он просто был. И в этом «быть» заключалось что-то невероятное. Последний, самый чистый аккорд дрогнул и затих в воздухе, растворившись в лесной сырости. Коля выдохнул, его плечи обмякли. Он не решался поднять глаза, будто боялся увидеть в том каменном лице подтверждение всех своих страхов — насмешку, раздражение, пустоту. Фёдор молчал. Дольше, чем прежде. В его винных глазах что-то шевельнулось. Не мысль, а скорее перезагрузка. Его внутренний механизм перебирал категории, пытаясь втиснуть этот опыт в одну из них, и не находил подходящей. — Ну? — выдавил Коля, и голос его снова сорвался. — Как? — Ты… явно стараешься, — наконец произнёс Фёдор. — Твой мизинец дрожит. Он сбивает ритм. Коля резко поднял голову. В его сине-зелёных глазах вспыхнула обидчивая искорка, смешанная с изумлением. — Он у меня всегда дрожит, когда я волнуюсь! — выпалил он, защищая своё несовершенство как единственное достояние. Фёдор не ответил. Его взгляд, тяжёлый и аналитический, снова прилип к инструменту. Он рассматривал его теперь как уникальный механизм, назначение которого ему только что продемонстрировали. Маленький корпус, похожий на сплюснутую грушу. Четыре тонкие струны, натянутые с разной силой. Принцип действия был прост и ясен: определённое воздействие на струну в определённой точке рождает звук определённой высоты. Последовательность звуков — мелодия. Он сделал шаг вперёд, один, затем другой. Его движения, обычно такие точные, теперь казались неуверенными, будто он шёл по тонкому льду. Коля съёжился, прижимая укулеле к себе, но не отпрянул. Он видел, как пустые винные глаза уставились не на него, а на инструмент. В этом взгляде не было угрозы. Была всепоглощающая, почти хищная концентрация. — Дай, — сказал Фёдор, и это не было приказом. Это была просьба, высказанная на том же монотонном, лишённом эмоций языке, но Коля уловил в ней нечто новое — не желание отнять, а потребность изучить. Медленно, с опаской, Коля протянул укулеле. Его пальцы не хотели отпускать гриф, но любопытство пересилило страх. Фёдор взял инструмент. Его бледные, мозолистые, грубые руки обхватили маленький, изящный корпус так неловко, будто он держал птичье гнездо или сосульку. Он повернул укулеле, рассматривая его под разными углами, провёл большим пальцем по струнам. Раздался глухой, невыразительный гул. Он коснулся колков, попытался провернуть один. Строй, и без того неидеальный, сполз в отчаянный диссонанс. — Эй, осторожнее! — вырвалось у Коли, и он тут же прикусил язык, испугавшись собственной дерзости. Но Фёдор не обратил внимания. Он смотрел на свои пальцы, потом на пальцы Коли. Вроде они были примерно одинаковыми, у Феди пальцы были даже тоньше. Но почему-то пальцы Коли — тонкие, нервные, казались созданными для этого больше, чем пальцы дровосека. Механизм был понятен, но ключ к нему — нет. Он не мог извлечь ту самую «греющую душу» ноту. Он мог только сломать. Он протянул укулеле обратно. Его лицо, обычно застывшее в маске безразличия, выдавало напряжение мышц вокруг рта — прообраз разочарования. Федя посмотрел на свои бледные холодные ладони, испещрённые шрамами и мозолями. Эти руки были созданы для того, чтобы раскалывать и дробить. А руки Коли были созданы для того, чтобы ласкать, щипать, находить невидимые точки на грифе. Впервые за много лет Фёдор ощутил ограниченность своего совершенства. Он был идеальным механизмом для своего мира. А этот яркий, дрожащий юноша с его фальшивыми нотами был идеальным, хрупким механизмом для другого.
Отзывы (1)