~ Kumo no monogatari ~

PG-13
Завершён
11
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 3 248 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

~ Сказка о пауках ~

Настройки
Примечания:
В тихой безмятежной долине, окруженной горами, чьи вершины терялись в облаках подобно священной Фудзи, росли тутовые деревья. Их листва шелестела на ветру, словно шепот духов-ками, а жившие там люди из поколения в поколение разводили шелкопрядов и тянули из коконов драгоценные нити, продавая лучший в Японии шелк. Говорили, сами небесные ткачихи завидовали искусству местных мастериц. В каждом доме стоял ткацкий станок, и по вечерам деревня наполнялась мерным стуком челноков, сливающихся в тихо гудящий трудолюбивый пчелиный рой. Однажды в деревне возле замка лорда появились странники — монах в выцветшем чёрном кэса и молодая девушка, его дочь. Двое поселились в маленьком тихом скромном святилище на границе с лесом, где совсем недавно умер от старости местный храмовник, не оставивший наследников. Святилище было древним — его тории почернели от времени, а каменные комаину-львы покрылись мхом. В глубине рощи за храмом росло священное дерево синбоку, обвязанное соломенной веревкой, где, как верили местные, обитал лесной дух. Соседские кумушки, собиравшиеся у колодца с деревянными ведрами, тут же стали свивать вокруг парочки сплетни. Прикрывая рты широкими рукавами косодэ, они перешептывались о том, что мужчина стал монахом после смерти жены, чтобы не жениться снова. Ведь девушка была чудо как хороша — подобна принцессе из «Повести о резчике бамбука», Кагуя-химэ, сошедшей с луны. Любая мачеха тут же вознамерилась бы ее извести, подмешав яд в утреннюю рисовую кашу или наслав порчу завистливыми взглядами. А так молитвы отца, читаемые перед алтарем с подношениями риса и сакэ, отгоняли от девушки всякое зло — и злых духов о́ни, и завистливых цукимоно-суджи. Возможно, именно благодаря беспрестанным стараниям отца, девушка быстро прослыла мастерицей, создавая красивейшие отрезы тканей из местных нитей. Ее пальцы двигались с изяществом придворной дамы, играющей на кото, а узоры, что она ткала, напоминали сплетения хризантем, сосновых ветвей, журавлей и облаков. Женщины из деревни говорили, что даже великая ткачиха Орихимэ, дочь Небесного Владыки, что ткала одежды для богов на берегу Небесной Реки, не создавала более совершенных полотен. По слухам, девушка работала только в определенные часы — на рассвете и в сумерках, когда мир людей и мир духов соприкасались, и это придавало её творениям особую силу. Однажды молва дошла и до местного лорда. Он сам прибыл в храм, в сопровождении свиты из самураев и слуг, несущих лакированные коробки с дарами, желая посмотреть на чудесные узоры. Но стоило ему увидеть девушку, склонившуюся над станком в полутьме храма, освещенную лишь мягким светом бумажных фонарей, как он забыл обо всем на свете. Черные волосы, подобные шёлку, струились по её спине подобно водопаду, достигая самого пола — признак истинной красоты эпохи Хэйан. Белейшая кожа, словно никогда не видевшая солнечного света, напоминала лепестки белой сливы умэ, что первой расцветает в снегу. Глаза — цвета липового меда, редкого для Японии, где чаще встречались очи темные, как лакированное дерево. Брови её были словно нарисованные тушью, а губы — нежны, как бутон красной камелии. Тонкие пальцы порхали по нитям и прикасались к ткацкому челноку как крылья бабочки — той самой, что, согласно преданию, является душой умершего, вернувшейся навестить живых. Когда она двигалась, полы её простого, но безукоризненно чистого косодэ шелестели с той же грацией, что двенадцатислойное придворное дзюнихитоэ знатных дам из столицы. Лорд приехал раз, привезя в дар мешок отборного риса и связку сушеной рыбы. Приехал два, на этот раз с шелком из собственных мастерских и керамической посудой. А на третий раз отправил в храм сватов –самураев в церемониальных каригину, несущих традиционные дары: сушеный морской угорь, символизирующий долголетие, мотки белой конопляной нити, означающие чистоту и верность, и веер, раскрывающийся подобно растущему благополучию. Отец девушки, бледнее погребального одеяния, читал буддийские сутры, пытаясь отвести беду, которую предчувствовало его сердце. Но она и сама влюбилась в немолодого лорда — ей нравилась печаль в его глазах, благородство осанки, седина на висках, придававшая ему сходство с мудрым отшельником из старинных свитков. Уговорила согласиться на свадьбу, проливая слёзы и цепляясь за рукав отцовского кэса. Родитель, скрепя сердце, выдвинул требование, чтобы дочь возвращалась в его дом каждый месяц на три ночи полной луны — для совместных молитв и очищения души. Договор оказался заключён согласно всем правилам. Свадьба прошла по древним обычаям — невеста три раза отпила сакэ из красных лакированных чашечек, произошел обмен дарами, и зажил лорд с молодой женой в своём замке. Дела пошли в гору так, как никогда раньше не было. Семья лорда богатела, продавая теперь красивейшие шелка в Японии, которые покупали даже при императорском дворе в Хэйан-кё. Молодая жена ткала в отдельных покоях, куда никто не смел входить без разрешения. Её станок пел по ночам, и люди, проходившие мимо, клялись, что слышат не только стук дерева по дереву, но и тихое жужжание, похожее на мелодию, которую играют духи. Так продолжалось до восьмого месяца года. [Оцукими, дословно «любование Луной» — японский фестиваль чествования осенней Луны, версия Праздника середины осени. Празднование полнолуния обычно происходит на 15-й день восьмого месяца по традиционному японскому календарю. Эта традиция датируется эрой Хэйан. В этот праздник аристократы устраивали вечера поэзии, любовались отражением луны в чашах с водой, подавали белые рисовые лепешки, сложенные пирамидой, и веточки серебристой травы. Некоторые люди не прекращали праздновать по несколько вечеров, выжидая появления полной Луны в течение восьмого лунно-солнечного месяца] Жена лорда была уже на сносях, её живот округлился под слоями утикакэ — верхнего кимоно для беременных. Но несмотря на тяжёлый большой живот, как и оговорено, она возвращалась на три ночи к отцу, путешествуя в закрытом паланкине, который несли четверо слуг. Возвращалась, чтобы молиться вместе с ним перед алтарём, где курились благовония, а в бронзовых чашах тлело сандаловое дерево. Однако в это же время при дворе её мужа собрались аристократы — в церемониальных одеждах ярких цветов, подобранных согласно сезону и рангу. Приехали, чтобы насладиться совместным любованием луной в специально устроенном павильоне, выходившем на пруд. Там уже были расстелены циновки, расставлены низкие столики с изысканными яствами — сезонными овощами, рисом, моти, каштанами и хурмой, символизирующими осень. Поэты среди гостей уже готовили свои стихи, чтобы декламировать их, глядя на отражение луны в тёмной глади пруда. И, конечно же, многие были удивлены отсутствием жены лорда. Кто-то хотел посмотреть на её чудесную красоту, о которой ходили легенды по всей провинции. Кто-то желал увидеть, как она ткёт знаменитый шёлк, полагая, что в этом кроется некая магия, достойная быть воспетой в поэзии. А кто-то вовсе увидел здесь неуважение — ведь отсутствие хозяйки на таком важном празднике противоречило правилам этикета, что ценился в эпоху Хэйан превыше военной доблести. Тогда мать лорда — старая вдова в тёмном кимоно цвета увядших листов, с чернёрыми зубами о-хагуро, считавшая невестку собственностью своей семьи — начала ворчать над ухом сына, что девушка позорит их род. Она напоминала о предках, о долге перед кланом, о том, как шепчутся гости за расписными веерами. Лорд же не сдавался, защищая жену, ссылаясь на договор с тестем-монахом, на обещание, данное перед алтарём богини Аматэрасу. К вечеру вконец раздражённая свекровь, чьё терпение лопнуло подобно переполненному бурдюку, отправилась в храм. Её несли в паланкине, сопровождаемые слугами с бумажными фонарями на длинных шестах. Старуха намеревалась поговорить с отцом невестки, уговорив хотя бы в этом месяце, в священный месяц Оцукими, освободить девушку от её странных обязательств. Когда женщина добралась до храма, на землю уже ложилась темнота — время тасогарэ, «кто ты?», когда сумерки столь густы, что невозможно различить лица людей, и границы между мирами истончаются. Вокруг святилища стрекотали цикады, предвещая близость осени, а из леса доносилось уханье совы — дурной знак. А когда свекровь, поддерживаемая служанкой, вошла внутрь храма и увидела молящегося монаха вместе с дочерью, склонённых перед алтарём в окружении горящих свечей, как раз выглянул яркий диск луны из-за облаков. Его лучи, серебристые и холодные, шёлком просочились через решётчатые окна, коснулись беременной невестки — и та в этот же миг обернулась огромным пауком цутигумо с раздутым огромным брюхом. Восемь длинных мохнатых лап, восемь глаз, горящих медовым светом в темноте, хелицеры, источающие яд цвета лунного света. Пауки поменьше, — сотни, тысячи пауков, — начали спускаться с потолка на шелковых нитях, побежали по стенам, покрытым древними молитвами, начали кишеть всюду, как плотное живое покрывало. Они ползли по статуям буддийских божеств, оплетали подношения, шуршали, словно шёпот мёртвых. Свекровь завопила — крик её был подобен крику призрака умершей роженицы. Старуха выбежала вон, теряя гэта, спотыкаясь о камни, рвя рукава кимоно о ветви. Её крики о чудовище в храме, о демоне ёкай, поселившемся среди людей, подняли на ноги всю деревню. Мужчины схватили рогатины и факелы, всех солдат, прибывших с высокородными гостями, подняли по тревоге — самураи выхватили мечи, не разбираясь в сути происходящего, повинуясь древнему инстинкту воинов, защищающих людей от о́ни и ёкай. Не разбираясь что и где, в панике и ярости, солдаты спалили храм вместе с находящимися внутри. Пламя взвилось к небу, подобно огненному дракону, искры взлетали к луне. Пауки пылали в огне, скрючиваясь и лопаясь с тихими хлопками, а вместе с ними погибал монах, пытавшийся остановить самосуд, взывая к милосердию Будды, читая сутры даже в огне, пока пламя не сожрало его голос. Лорд, поднятый слугой с праздника любования луной, прибыл слишком поздно. Он долго не мог поверить в такой кошмар, стоя перед пылающим храмом, чувствуя запах горящей плоти и благовоний. Не мог поверить, что его любимая и прекрасная жена была на самом деле чудовищем — цутигумо, древним духом-пауком, что, по легендам, жили в горах и пещерах ещё до прихода императора Дзимму. Но горечь горечью, а род должен продолжиться. Под напором Старейшин клана, размахивавших родословными свитками и ссылавшихся на волю предков, лорду пришлось взять в жёны другую девушку. Не такую красивую — круглолицую, с полноватой фигурой, зато здоровую и точно человека, ведь её семья много поколений жила в этой долине, и все знали её предков до седьмого колена. Свадьба прошла скромно, без радости, подобно похоронам. Молодая жена пыталась улыбаться, но видела, что сердце мужа подобно замёрзшему пруду зимой. Прошли годы — четыре полных цикла сезонов сменили друг друга. И вот уже мать лорда, так и не простившая себе того вечера, предана огню погребального костра согласно всем положенным обрядам, а её прах помещён в урну и захоронен в семейном храме. И вторая жена уже на сносях, её живот тяжёл под слоями одежды. Всё это время девушка пыталась ткать, подражая предшественнице. Она вставала до рассвета, когда в небе ещё видны звёзды, садилась за лучший станок, который нашли для неё в кладовых. Лорд продолжал тихо любить первую жену, горевал о ней каждое полнолуние, хоть та и оказалась чудовищем. В годовщину её смерти он пришел на пепелище и оставил подношения — будто она была человеком, достойным памяти. Но не получалось у новой госпожи сравниться с самой паучихой, как ни старалась. Узоры выходили грубоваты, нити путались, цвета казались тусклыми, хотя она использовала те же красители — сок ягод, отвары трав, минеральные порошки. Девушка плакала, девушка злилась, изрезала все пальцы непокорными шёлковыми нитями, и капли крови падали на белое полотно, оставляя пятна, подобные опавшим лепесткам умэ. Всё не то, всё не так. Завистливые духи, должно быть, смеялись над её мучениями. Вновь близился восьмой месяц, вновь лорд собирал гостей для любования луной — традицию нельзя прервать, ибо это означает признать поражение перед судьбой. В замок набрали новых слуг из дальних деревень, чтобы те не помнили страшных событий прошлых лет. Их обучали правильно подавать чай, расставлять ширмы, подметать сад граблями, чтобы достойно подготовиться и не ударить в грязь лицом перед знатными гостями. Сидя у открытого окна и вышивая золотыми нитями, услышала вдруг молодая госпожа, как шепчутся в саду, у неё под окном, возле куста цветущей хризантемы, двое мальчишек, нанятых для мелких поручений. Шепчутся о том, что предыдущая молодая госпожа вплетала в ткань свою паучью паутину — крепче любого человеческого шёлка, тоньше волоса младенца. Да ещё был у неё особенный ткацкий станок, украшенный перламутром и слоновой костью, способный по-особенному свивать нити, создавая узоры, которые двигались при свете луны, как живые. Его, как проклятый предмет, наполненный силой мононокэ, выкинули на пепелище сгоревшего храма — единственное приданое, когда-то принесённое паучихой в дом мужа. Велела жена лорда привести к ней этих двоих, послав свою служанку схватить мальчишек. Но стража поймала только одного из пацанов — второй исчез, словно растворился в воздухе, как тэнгу или кицунэ. Чернявый, оборванный, закопченный в кухонной золе, в рваном косодэ, больше похожем на тряпку, смотрелся мальчишка странно в покоях благородной дамы, где пахло благовониями, а на стенах висели свитки с каллиграфией. Зыркал медовыми глазами, как звереныш, пойманный в ловушку, но от слов своих не отказался. Более того — дерзко, не опуская взгляда, вызвался найти на пепелище станок и собрать у местных пауков паутины, если молодая госпожа заплатит золотом кобан за его подвиг. Он говорил странно, то ли на местном диалекте, то ли со старинным акцентом, как персонажи из древних сказок. И мальчишка не соврал. Через три дня, когда луна была ещё тонким серпом, он вернулся. Достал и изящный станок из тонких лакированных досок цвета вороньего крыла, украшенный перламутром, похожий скорее на диковинный музыкальный инструмент-кото, чем на предмет ремесла. Принёс и мотки паутины — не грубой серой нити обычных пауков, но сияющей, переливающейся, красивее нитей любого шелкопряда, почти свитый в кудель лунный свет самой Цукиёми, богини луны. Получил своё золото, — три монеты кобан, — отвесил небрежный поклон, усмехнулся краешком рта, да был таков. Исчез в сумерках, не оглядываясь, и никто больше его не видел. Конечно же, жена ничего не сказала мужу — припрятала и станок, и нити в дальнем углу покоев, за ширмой, где хранила личные вещи. Не пуская к себе даже служанок, отослав всех под предлогом подготовки к родам, заперлась и соткала такую ткань, что на празднике Оцукими все ахнули. Шёлк переливался в лунном свете, узоры на нём двигались, как живые — хризантемы раскрывались и закрывались, журавли взмахивали крыльями, облака плыли. Гости падали ниц, полагая, что видят работу небесных ткачих или даром богини Аматэрасу. Поэты слагали экспромтом стихи, восхваляя искусство госпожи. Лорд смотрел на ткань и видел в узорах лицо своей первой жены –и слеза скатилась по его щеке, которую он поспешно утёр рукавом. …и на том успокоилось сердце второй жены, снедаемое ревностью к мёртвой сопернице. Она улыбалась, принимая поздравления, но улыбка её была горька, как полынь. Только её живот с той поры стал расти не по дням, а по часам — каждый день становился больше, тяжелее, твёрже. Внутри что-то шевелилось, царапалось, билось, и женщина кричала по ночам от боли и ужаса. Вызванная повитуха, старая опытная женщина, принявшая сотни детей, испуганно призналась лорду, что скорее всего госпожа тяжела близнецами. И мало того, что близнецы — дурной знак сам по себе, ибо считалось, что они приносят несчастья, что их рождение неестественно, как раздвоенный корень или яйцо с двумя желтками. Так ещё и шевелятся внутри, словно пауки, ткущие паутину, словно множество ног и рук, а не двое младенцев. Повитуха показала, куда приложить ладонь, и лорд почувствовал странное царапающее движение, от которого его охватила дурнота. Тогда позвали уже монахов — целую группу из столичного храма, опытных в изгнании о́ни и злых мононокэ. Они провели множество обрядов, воскурили благовония, читали сутры, развешивали бумажные амулеты. Что только подтвердило опасения — прокляты оказались дети, отмечены местью духа паучихи. Никакие молитвы не могли разорвать нити проклятия, что опутали чрево госпожи подобно кокону из паутины. Молодая госпожа, бледная как смерть, с синими кругами под глазами, расплакалась, насколько хватило её стремительно иссякающих сил. Между рыданиями и стонами боли призналась в корысти, в зависти к покойнице, рассказала и про станок, найденный на пепелище, и про мальчишку с медовыми глазами, что исчез как призрак. Однако, когда стали искать пацана, посылая слуг во все концы деревни и окрестностей — не нашли. Более того, выяснилось, что не жил такой в деревне, не помнили его ни старики, ни старухи, хранившие память о каждом жителе. Не нанимали его и в замок лорда — управляющий клялся, проверяя списки слуг. Мальчик был призраком, юрэй, или воплощением самого проклятия. С тяжёлым сердцем лорд сам отправился на пепелище на закате, когда небо окрасилось в цвет крови. Отправился один, запретив кому-либо следовать за собой, взяв лишь меч и чётки. Догадывался о том, куда тянут его корни проклятья — к тому месту, где сгорел храм и его первая любовь. Сгустилась ночная темень — самая глубокая часть ночи между закатом и рассветом, время, когда злые духи наиболее сильны. С ближайших деревьев на мужчину внимательно глядели сотни крохотных блестящих паучьих глаз, подобные звёздам на ночном небе. Паутина свисала между ветвями, улавливая лунный свет, превращая лес в серебристый призрачный дворец. Под ногами хрустели обугленные доски, пепел поднимался, оседая на одежде. Ни единая травинка не проросла здесь за годы — земля была мертва, отравлена проклятием. Лучи ещё не полной луны, затянутой дымкой, высветили двух мальчишек, выступивших из-за обгоревших деревьев, крепко держащихся за руки. Кимоно на обоих — точь-в-точь из того шёлка, что ткала первая жена лорда, с узором журавлей и сосен. Волосы чёрные и блестящие, как шёлк высшего качества, струящиеся водопадом до пояса у каждого. Кожа белая, подобная лунному свету, словно у юки-онна — снежной женщины из легенд. Медовые глаза, одинаковые у обоих, светились в темноте. Мальчишки глянули на лорда лицами, один в один похожими на их мать — те же черты, то же выражение, та же неземная красота. «Сугуру. Кэндзяку» — знакомый до боли нежный голос будто подарил каждому из мальчишек имя и, одновременно призвал к себе. Близнецы звонко рассмеялись, как звенели раньше колокольчики на сгоревшем храме, и вдруг исчезли на ровном месте, словно их и не было. Подошёл мужчина ближе, почувствовав под ногами пустоту, да разглядел тёмную нору, обрамлённую паутиной, и старую закопченную лестницу, ведущую вниз, в подземелье. Сгорел храм, но уцелел его подпол, о чём не догадывались местные, боящиеся даже приближаться к чёрной выжженной земле, куда даже снег не ложился зимой. Из темноты веяло холодом могилы и сладковатым запахом ладана, смешанным с чем-то иным — запахом паутины и чего-то древнего, нечеловеческого. «Велят старые человеческие обычаи не есть беременным сросшихся каштанов, да других раздвоенных корнеплодов, избегать яиц с двойным желтком», — прошептал тихо из ямы все тот же голос — женский, мелодичный, но теперь с нотками, от которых кровь стыла в жилах. — «Ибо они порождают близнецов, что несут несчастье. Но кроме того, не велят те же обычаи делить пищу с матерью близнецов и не брать взаймы у неё продукты, не использовать один с ней ткацкий станок, не обмениваться одеждой. Ибо проклятие близнецов подобно паутине — раз коснувшись, уже не освободишься». Голос помолчал, и лорд услышал тихое шуршание множества ног по дереву. «Знаю, зачем пришёл. Не хочешь, чтобы родились твои дети чудовищами, да только ты мне, — «м н е» — брачные клятвы давал перед богами и Буддой. Ты «н а ш е г о» ребёнка, вышедшего из моего чрева, обещал назвать наследником, обещал защищать, холить и лелеять, обещал, что он получит имя и права первенца. Обещания твои нарушены, и проклятие твоё ложится семенем в семя. И люблю тебя, и ненавижу. Любовь моя — это нити паутины, нежные и прочные. Ненависть моя — это яд, что убивает медленно. Будут в твоём роду, от семени твоего и твоих потомков, отныне рождаться близнецы в каждом поколении. А когда появляются они на свет, первого будешь мне отдавать, приносить сюда, где я воспитаю его в темноте. Второго своим называть, растить на солнце… но это всё потом. «Э т о г о» ребёнка ты мне отдашь полностью, и сам ничего больше не получишь. Ибо он — цена твоего предательства, плата за сожжённый храм, месть за мой пепел и пепел моего отца». Смолк женский голос, не отвечал больше, как не звал лорд, как не умолял смилостивиться, падая на колени в пепел, роняя слёзы. Как не обещал построить новый храм, как не клялся почитать её память вечно. Лишь поползли наружу пауки — тысячи их, чёрные, мохнатые, размером с кулак, глаза горели в темноте. Да сороконожки мукадэ — длинные, ядовитые, шуршащие множеством ног. Они ползли по рукам лорда, по его лицу, и он бежал прочь, в ужасе, спотыкаясь, падая, поднимаясь, пока не вырвался из проклятого места. Через полмесяца, когда луна снова стала полной, на свет появился его первенец. Роды были долгими, мучительными, длились двое суток, и крики роженицы слышала вся деревня. Повитуха выбежала, бледная как смерть, и без слов качала головой. Родилось чудовище — подобное пауку-цутигумо, но с человеческим торсом. С четырьмя руками и с четырьмя глазами, горящими цветом красного чая. Чудовище, поглотившее своего брата-близнеца в утробе матери, впитавшее его силу и сущность. Мать умерла, не приходя в сознание, её тело было высушенным, словно паук высосал из него все соки. Чудовищу, по настоянию старейшин, желавших умилостивить проклятие признанием, дали имя согласно традиции первенца. Имя ему дали — Рёмен Сукуна. Двуликий. Проклятый. И стал он началом легенды, что пережила века.
Примечания:
11 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник