Самогон

NC-17
Завершён
26
автор
Фэндом:
Размер:
13 страниц, 5 180 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
26 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник

Часть 1

Настройки
Этим вечером тишина в доме была непривычной. Не та звонкая, что наступала после ссор и не высказанных обид. Эта была глухой, выстилающей каждый уголок, пока супруг был в отъезде. А дети уже спали в своих теплых постелях. Карина сидела у окна за кухонным столом, вглядываясь в черноту за стеклом. За спиной уже закипал чайник, а в кружке плавала заварка. Лес подступал к самому забору, и ночью он казался живым, дышащим. Прямо как одиночество, что грызло на душе. Оля спала, наконец-то уснув под череду выдуманных историй с хорошим концом. Но вдруг прилетит сова и снова все испорти. Антон, наверное, читал под одеялом с фонариком, о своих космических героях и далеких войнах. А она слушала тишину и глядела на падающий за окном снег. Слух терзали звуки, разные и не суразные. Скрип половиц в доме её детства, шёпот матери, которого она не могла разобрать, и… смех. Детский, звенящий, доносящийся со стороны леса. Рука сама потянулась к телефону, Карина даже не поняла как подошла к нему. Она пролистала записную книжку с номерами — парикмахерская, врач, школа… И номер намертво вписанный в клетчатый листок блокнота. Старший лейтенант Тихонов К. Она набрала, почти не надеясь, время ведь позднее. Четвёртый гудок… - Тихонов слушает - Голос был усталым, но чётким, будто он и не спал вовсе. - Здравствуйте, это Карина… - Короткая пауза. - Что случилось? - Не «чем могу помочь?», а именно «что случилось?». Человек, привыкший к плохим новостям. – Кто-то из ваших пропал? - Нет, просто… Сумасшедшая женщина среди ночи, звонит в полицейский участок, потому что испугалась темноты за окном. - Ало, Карин, ты в порядке? – Это ты выбивает из клей, в последний раз он так обращался к ней еще в школе, когда она была в одиннадцатом классе, а он уже был курсентом. - Кость, мне очень страшно, и мне некому больше позвонить, ты бы не мог приехать? Молчание в трубке было тяжёлым, вдумчивым. - Я через двадцать минут буду в вашем районе. Заеду. Проверю окрестности. Она хотела отказаться от этой идей, дать знать, что она сильная и взрослая женщина, а не та девочка зайчишка которой нужен покровитель из старших классов, но из груди вырвалось лишь: - Спасибо. Он приехал без мигалок, на уставшем УАЗике который был еще до ее рождения в этом поселке. Из окна кухни она видела, как луч его фонаря методично, как щуп, обследовал темноту вокруг дома, задержался на краю леса. Собака у его ног не лаяла, лишь скулила от холода в лапах. Задумавшись о судьбе этого животного, Карина немного вздохнула. Наверняка эта псина без устали трудилась в поисках пропавших детей, но все ее старания оказались безрезультатны. Ниодного из пропаших детей найти не удалось. Когда постучали в дверь, женщина сразу же открыла, всё ещё в фартуке поверх домашнего платья. - Только сову с карниза спугнули, — сразу сказал он, снимая шапку с которой свалился свежевыпавший слой снега. На лице — маска профессиональной сдержанности, но в уголках глаз засела та же усталость, что была у неё. — Собака ничего не нашла, так что можешь быть спокойна. - Заходите отогрейтесь, поужинаете — прошептала Карина, потянув ладонь к голове собаке, чтоб почесать ее за ушком. — Чай предложить? Или чего покрепче от нервов? Большая лохматая овчарка с умными, грустными глазами, с осторожностью вошла в прихожую и отряхнулась от снега. Тихонов строго цокнул языком, собака тут же замерла, лишь виляя кончиком хвоста в сторону Карины, учуяв доброту. - Не балуй ее, — повторил Тихонов, но в его голосе не было раздражения, лишь привычная усталая строгость. — Потом на службе капризничать начнет. Сухариком обойдется. - В такой холод? Да я сама замерзла, глядя на нее. – Карина уже гремела кастрюлями на кухне - Иди сюда, красавица, погрейся. Она поставила на пол миску с остатками макарон по ффлотский и подливой, а рядом — блюдце с тушенкой из запасов, которым скоро придет конец срока годности. Пес вопросительно посмотрел на хозяина. Тихонов вздохнул, снимая утепленную куртку с нашивкой “милиция”. - Ладно. Раз хозяйка велит. Аза, можно. Аза благодарно лизнула Карину в руку и принялась за ужин с таким сосредоточенным видом, будто выполняла важнейшее задание. - Садись, Константин, — Карина махнула рукой к столу, сама доставая из буфета бутылку и две простые граненые стопки. — Угощайся, борщ со сметаной, хлеб, капуста квашенная. Меня Гордей самогонкой угостил. Не одной же пить. Тихонов молча кивнул, устроившись на стуле. Его спина была по-прежнему прямой, военной выправки, но плечи под грубой тканью свитера обвисли от усталости. Он наблюдал, как Карина ловко, привычным движением разливала мутноватую жидкость. Аромат разлился по кухне — хлебный, с горьковатой нотой. - За встречу? — сказала Карина, слегка приподняв стопку. - Угу — буркнул Тихонов, чокнулся и опрокинул содержимое одним точным движением. Он не поморщился, лишь на секунду зажмурился, ощущая жгучую дорожку, проложенную внутри. Карина выпила мелкими глотками, чувствуя, как тепло расходится от желудка, смягчая ледяной комок страха под ребрами. Не успел он и слова сказать, как перед ним поставили тарелку с горячим ароматным борщом, да с таким куском мяса на кости, что стало не ловко объедать семью с детьми. Шматок сметаны плавал в красном от свеклы бульоне вместе с зеленью. Карина тут же нарезала черного Бородинского хлеба и поставила еще одну тарелку, квашеной капусты сдобренную маслом. Рот слюной наполнился, Тихонов весь день голодный, с этим маньяком нет времени даже на чай попить. Не взирая на сомнения навязанные приличиями, он без сожаления размешал сметану в супе и принялся ужинать. - Голодный? - Весь день не ел, ты даже не представляешь как я замучался с этой работой. Он ел с сосредоточенной, почти суровой жадностью, какая бывает у очень уставших людей, когда еда — не удовольствие, а насущная необходимость. Ложка уверенно работала, хлеб пропитывался бульоном и исчезал во рту. Карина сидела напротив, подпирая ладонью щеку, и смотрела. Смотрела, как двигается его челюсть, как тень от мигающей люстры ложится на впалую щеку. В этом простом действии — человек, уплетающий её борщ, — было что-то нестерпимо человеческое и тёплое. Что-то, чего ей так не хватало в её собственной жизни, где даже ужин часто проходил в враждебной тишине. Тепло самогона разливалось внутри, мягкое и ласковое. Оно растворяло не только страх перед лесом за окном, но и ту привычную, ежедневную усталость — от бесконечных ссор, от молчаливого напряжения, от себя самой, которой она стала в этом браке. И из-под этого налёта озлобленности и апатии проглядывало что-то забытое, почти девичье: простая радость от того, что ты накормила голодного, что ты — нужна. Не как хозяйка, не как мать, а просто как женщина, у которой на столе есть хлеб, а в буфете — крепкое, домашнее слово. Он доел, отодвинул тарелку с глухим стуком и вздохнул — глубоко, всем телом. Плечи чуть ссутулились окончательно. Карина, не спрашивая, долила ему в стопку. - Спасибо, Карин, — сказал он тихо, глядя на то как она разливает самогон по стопкам. — будто в себя пришел. Спасибо. И от этого простого слова в груди у неё дрогнуло что-то тёплое и щемящее, как давно забытая мелодия. Она поймала себя на том, что смотрит на его руки — крупные, с коротко остриженными ногтями, со шрамом на костяшке. Руки, которые умели держать оружие и поводок служебной собаки, а сейчас так просто и устало лежали на столе. - Всегда пожалуйста, — ответила она, и собственный голос прозвучал для неё странно мягко, почти ласково. — Тебе хоть кто-то должен сказать спасибо. - Не за что Карин, не за что – Костя поднял стопу, чокнувшись с женщиной и опрокинул еще одну – Ни одна зацепка никуда не привела, ничего и никого не нашли. Все что можем, это караулить его у школы. Он говорил, глядя куда-то мимо неё, в тёмный угол кухни, будто видел там не отсвечивающую жестью раковину, а все те тупики и мёртвые следы, что оставила за собой зима. Голос его был ровным, но в этой ровности слышалось дно — предел усталости, за которым уже не было ни злости, ни надежды. Карина слушала, не перебивая. И пока он говорил о патрулях у школы, о бесполезных объездах, она видела не лейтенанта Тихонова, а Костю. Того самого долговязого мальчишку, который в школьные годы был для неё воплощением нерушимой силы и странного, чуть грубоватого рыцарства. Он мог один разогнать целую толпу забияк достававших ее, мог донести её портфель через весь посёлок под свист и ухмылки, а потом, покраснев, сунуть ей в руки первую попавшуюся гусеницу со словами «Это тебе, не бойся, она тоже жить хочет». Куда девался тот юноша? Его проглотила эта унылая, серая служба, этот бесконечный поиск призрака в лесу. И от того, что под этой милицейской кожей он всё ещё был там, ей становилось одновременно и больно, и невыносимо жалко. - Помнишь, как нас спасли из пожара в ДК? - Не помню, - Тихонов уже сам разлил самогон по стопкам, эта тема была для него больной – А ты? Карина помотала головой, вновь уставившись в темноту за окном. Проклятый лес. Что-то в нем ждало ее. - Все эти годы, собирал крохи информаций о том пожаре и причинах, ничего не нашел. - Я помню только, что я очень сильно была голодна. Тихонов взглянул на обглоданную говяжью кость в своей тарелке. — У меня так же. Никогда в жизни больше, как в детстве, не хотел есть. Под локоть ткнулся мокрый нос овчарки.Тихонов, уже улыбаясь, почесал её за ухом. — Как вам на новом месте? Как дети? Он спросил о детях. Не для галочки. Спросил, глядя ей прямо в глаза — внимательно, с тем самым своим тяжёлым, вдумчивым взглядом, который видел не отчёт, а душу. — Спасибо, нормально, — выдавила Карина, и фраза повисла в воздухе пошлой ложью. Нормально. Это когда ночами не спишь, прислушиваясь не к детскому дыханию, а к шагам мужа за стенкой? Когда каждое утро — это тихая битва за молчание? — Оля, кажется, успокоилась. Антон… Антон старается. Друзей завел. Рома и Игорь. — Пятифанов? — уточнил Костя, и тут же что-то рассказал про отца одного из мальчишек. И в этот миг её накрыло волной такого острого, физического стыда, что дыхание перехватило. Вот он, итог. Вся сумма её материнства, вся её жизнь, сведённая к трём казённым, вымученным фразам. Будто она не мать, а надзирательница в приюте, обязанная отчитаться: живы, целы, не шумят. Два горячих, трепетных комочка её собственной жизни стали для неё чужими. Потому что он, муж, превратил их в заложников, в последний аргумент в войне, где она давно проиграла. Аргумент, который она сама себе предъявляла каждое утро: «Ради детей. Терпи ради детей». А терпеть уже не было сил. Не было ничего, кроме ледяной, выскобленной изнутри пустоты. — В общем, держи ухо востро, этот малолетний маргинал… — А ты прямым другим был в детстве? — перебила она, резко, почти с ненавистью, закусывая стопку так, что капуста хрустнула на зубах. Ей нужно было перебить этот ход мыслей, сломать ход его слов, иначе она закричит. — По огородам от милиции не убегал? Из дедова ружья по банкам за гаражами не стрелял? — Вспомнишь тоже, сама-то, — пригладив задремавшую на коленях морду Азы, Тихонов усмехнулся, и эта его старая, полузабытая улыбка впилась ей в сердце, как раскалённая спица. — Когда я только вернулся в поселок на практику, ты в десятом классе… — Ой, не вспоминай. — Её смех прозвучал слишком громко, почти истерично. — Но спасибо, что тогда не повесили на меня ту кражу шоколадок. — Так хозяин ларька заявление забрал.- о том, что за стоимость тех шоколадок он отдал всю свою мизерную зарплату, Тихонов говорить не стал. Этот секрет он берег как мужчина. Они пили. Говорили обо всем. Она цеплялась за звук его голоса, как утопающий за соломинку. Этот вечер, эта кухня, этот усталый, но живой человек были единственной реальностью, всё остальное — тюрьмой, растянувшейся на годы вперёд. Мысль обвиняла её: «Мать. Ты — мать. Ты не имеешь права». А другая мысль, новая, дикая и наглая, шептала: «А что, если имеешь? Что, если это — последний шанс? Посмотри на него, он же до сих пор любит тебя, иначе бы не приехал» Лампочка на кухне погасла, словно сделав последний вздох. Электричество покинуло дом. Карина, чувствуя, как пол уплывает из-под ног, зажгла керосиновую лампу. Дрожащими пальцами вставила стекло. Колеблющийся свет очертил их островок — шаткий, хрупкий, временный. За его пределами была только зимняя ночь. — Мне ехать надо. Завтра на работу, — Костя поднялся, пошатнулся. Он был просто человек. Не милиционер, не спаситель. И это было невыносимо прекрасно и горько. — Спасибо. За ужин и за компанию. Давно так… не отдыхал. Она проводила его до двери, сбросив фартук — этот символ её ежедневного, беспросветного служения. В груди клокотало. Ей нужно было сказать. Выговорить. Выплюнуть этот ком ледяного отчаяния, что годами копился внутри. “Я не могу. Я больше не могу. Каждую ночь я мечтаю, чтобы он не пришёл. Чтобы этот брак, этот дом, эта вся жизнь — оказались ошибкой, которую можно стереть. Даже дети… Боже, даже дети иногда кажутся частью этой тюрьмы. Я сломана. Я задыхаюсь. Забери меня отсюда хоть куда, Костя помоги.” Но язык прилип к нёбу. Горло сжал стальной обруч долга, страха, этой проклятой, въевшейся в кожу роли «жены и матери». Она молчала, глотая слезы, которые жгли глаза изнутри, но не выходили наружу. Она разучилась плакать. Холодный воздух с улицы ударил в лицо, как пощечина. Он стоял на пороге, и в свете лампы казался вырезанным из чего-то прочного, настоящего. Не из лжи и показного глянца, как её муж. Из плоти, усталости и честности. — Спокойной ночи, Карин. Аза, ко мне! Собака юркнула в темноту. Дверь закрылась с тихим, окончательным щелчком. Щелчок замка в её камере. И тут тишина, навалившись всеми своими тоннами, раздавила её. Всё, что она не сказала, всё, что годами молчало, вырвалось наружу не словом, а звуком — хриплым, сиплым, животным. Она засипела, прижав кулаки ко рту, сползая по косяку двери. Загнанный заяц. Так он её и называл. Загнанный. До смерти. — Не уходи…Кость… — прошептала она в пустоту. — Не уходи, пожалуйста… Голос сорвался в немой крик. Разум отключился. Остался только слепой, панический порыв — бежать, цепляться, не отпускать эту единственную нитку, связывающую её с жизнью. Она рванула дверь и выскочила на крыльцо. Босая. Без ничего. Ледяная порошь обожгла ступни, как раскалённое железо. Она видела только его спину у «уазика». Добежала, вцепилась в холодный ремень, в твердь кобуры, прижалась лбом к грубой ткани его куртки. Тихонов осторожно обернулся. Без удивления. Без вопроса. Он просто смотрел на неё своими усталыми, всепонимающими глазами. Смотрел и ждал. Давая ей время. Давая ей право передумать. Она не плакала. Она тряслась мелкой, беспомощной дрожью, глядя на него снизу вверх, и в её зелёных, потухших глазах было чистое, обнажённое отчаяние загнанного зверя, который больше не может бежать. Карина сдалась. Всему на свете. Признала поражение, падение, гибель — лишь бы только этот большой и серый волк, пришедший из её прошлого, закончил её мучения. Раз и навсегда. Пусть он будет тем, кто поставит точку. — Замёрзнешь, зайчонок, — сказал он очень тихо. Голос его был мягким и твёрдым. Он отшвырнул сигарету в снег. — Аза, домой. Потом он просто поднял её — легко, как перышко, как что-то бесценное и хрупкое. Прижал к себе, закрывая от ветра своим телом, своим запахом табака, снега и милицейской шинели. И понёс. К её старому отчему дому. Там над порогом всё ещё висел почерневший крест, а по углам пылились иконы — свидетели её настоящего, неиспорченного детства. Он переступил порог, толкнув дверь плечом, и поставил её на пол в темноте сеней. Собака прошмыгнула между ними, скорее прячась где-то на кухне у печи. Где ласково горела керосиновая лампа. Они общее прошлое. Долгое, наивное, полное невысказанных слов и жёсткой, подростковой влюблённости, что резала по живому. Они целовались до сегодня, лишь однажды. Только тогда, на крыльце этого же дома, промозглой осенью, он, уезжая в училище, прижал её к косяку и просто посмотрел так, что у неё подкосились ноги. Она испугалась, толком не ответив, лишь уперевшись ладонями в его грудь. И он ушел, приняв отказ как мужчина. И вот сейчас, в ледяной темноте, он наклонился, чтоб снова загладить ошибки своей юности. Это было не осторожно. Не робко. Это был поцелуй человека, который двадцать лет знал, чего хочет, и двадцать лет ждал. Твердый, властный, лишённый всякой нежности, кроме той, что скрывалась в самом факте — наконец-то. Его губы были обветренными, шершавыми. Они требовали ответа, и она ответила. Отдалась этому поцелую с тем же отчаянием, с каким выбежала на снег. Она забыла каково это — быть желанной не как обязанность, не как часть интерьера. А до хрипоты, дрожи и боли в сердце. Его холодные руки скользнули под платье, коснулись обледеневшей кожи спины, и она вздрогнула, но не от холода. От тока, прошедшего от его пальцев до самых пяток. От вспыхнувшего, дикого, немыслимого огня, который сжёг остатки страха, стыда, долга. Он хотел её. Этот сильный, уставший, закрытый ото всех мужчина — хотел её. Не ту девочку из прошлого, а вот эту — изломанную, испуганную, почти старую. Он оторвался от её губ, дыхание его было горячим и прерывистым. Прижал лоб к её виску, и в этом жесте было столько немой исповеди, что сердце у неё сжалось. — Я всё ещё… — начал он хрипло, голос сорвался в шепот, полный двадцатилетней тоски. — Мама… — Сонный, тоненький голосок прорезал темноту. Карина дернулась, как от удара током. С непостижимой, животной силой она оттолкнула Костю в сторону кухни, в черный провал дверного проема. Он отшатнулся, прижавшись к косяку, глаза в темноте были широко открыты, полные того же стремительного, леденящего испуга. Мир, только что сузившийся до точки их дыхания, взорвался и рухнул. Они протрезвели разом, мгновенно и бесповоротно. В проеме, освещенная неровным светом из соседней комнаты, стояла Оля. Маленькая, в длинной ночнушке, протирала кулачком заспанные глаза. — А почему свет не горит? Голос ребёнка, тихий и доверчивый, звенел в тишине обжигающе чистым стеклом. Карина сделала шаг вперёд, заслоняя собой проём кухни, где замер Тихонов. — Пробки выбило, солнышко, — голос её звучал неестественно высоко и сладко. Она вытерла ладони о платье — руки были ледяные и мокрые. — Ты почему не в постели? — Пить хочу. — Я тебе принесу водички. Иди, ложись в кроватку, я сейчас. Девочка, покорно кивнув, поплелась обратно в спальню. Карина, забыв как дышать, двинулась к бочке с питьевой водой в углу кухни. Руки тряслись так, что она с трудом удержала жестяной ковшик. Вода плескалась, проливаясь на пол. За её спиной из темноты кухни донесся приглушенный, сдавленный звук. Костя прыснул в кулак, пытаясь заглушить нервный, истеричный смех, в котором не было ни капли веселья. — Раньше от матери твоей шкерились, — прошипел он, и в его шёпоте звенела та же дикая, нелепая ирония. — Боялся, что проклянет. А щас… от детей прячемся. Карина резко обернулась, поднося ко рту палец. —Тихо ты, — выдохнула она, и её шёпот был острее ножа. — Она ещё не уснула. В темноте их взгляды встретились — её, полный паники и стыда, и его, где только что бушевавшая страсть сменилась горьким, протрезвевшим осознанием всей чудовищности и пошлости ситуации. Они стояли в двух шагах друг от друга, разделенные не только темнотой, но и внезапно обрушившейся на них тяжелой реальностью. У Карины подкосились ноги. Но не от страха. От дикого, абсурдного, почти истерического желания рассмеяться. Рассмеяться так, чтобы заглушить всё: стыд, ужас, дикую нелепость того, что они, двое взрослых, прячутся в темноте, как школьники. Она сжала зубы, закусив губу до боли, взяла стакан с водой и, едва переставляя ватные ноги, понесла дочери. За ней, как тень, медленно двинулся Тихонов, стараясь не скрипнуть половицей. Она, не оборачиваясь, махнула ему рукой в сторону соседней двери — в свою спальню. Ту самую, где она делила ложе с ненавистным мужем. Сама же юркнула в детскую. — Мама… — Оля тихонечко выглянула из-под одеяла. Её маленький носик был слегка красен, будто она прижималась к холодному стеклу окна. — Вот, попей. Девочка взяла стакан холодными ручками, сделала несколько глотков. — А сова сегодня не прилетела… Карина улыбнулась, погладив дочь по волосам. Голова гудела от самогона и пережитого шторма, мысли путались, плыли. Но одна пробилась сквозь этот хаос, ясная и твёрдая, как лезвие: с этого момента она больше не будет бороться за этот брак. Как только муж вернется из Москвы, она подаст на развод. Освободится. И пусть рушится всё — дом, привычка, видимость благополучия. Она устала бежать в никуда, от неясного зверя в потемках, в надежде на какое-то мнимое счастье, которого не было и не будет. Она вышла из детской, тихо прикрыв дверь. Сердце колотилось уже не от страха, а от решимости, острой и безрассудной. Костя не решился снять даже куртку. Он стоял посреди чужой спальни, на чужих коврах, под взглядом чужих фотографий в рамках, и чувствовал себя незваным, грубым вторженцем. Вернее, вторженцем в жизнь той самой девочки, связь с которой была тонкой, как паутина прошлого. Но силе, с которой его сюда притянуло, позавидовал бы любой магнит. Он должен быть здесь. Среди этих чужих стен, на этих чужих простынях. Рядом с ней. С той, к которой тянуло всей душой, всем выгоревшим за годы службы нутром, ещё со школы. Она вошла, без звука. В темноте он видел только её силуэт, слышал её тихое дыхание. Карина подошла вплотную. Её пальцы — холодные, неуверенные — коснулись ворота его рубашки, нашли первую пуговицу. Медленно, с тихим шуршанием, расстегнули её. Затем вторую. Пальцы скользнули ниже, к пряжке ремня. И он, наконец, сдвинулся с места. Резким движением сбросил на пол тяжелую куртку с милицейской нашивкой, под ней — грубую кофту на замке, оставляя только рубаху. Одежда рухнула с глухим стуком, похожим на падение доспехов. И он просто заключил ее в объятия — не для нежности, а чтобы ощутить хрупкость ее костей под своими руками, как хотел этого всегда . И вырвал тот поцелуй. Тот самый, который дал ей тогда, на пороге, двадцать лет назад. Его губы были жёсткими, требовательными. Она ответила той же монетой — не лаской, а молчаливой яростью, в которой было столько лет отчаяния. Она была теплой, живой и мелко-мелко дрожала, как запуганный зверёк, которого наконец поймали. И в этой дрожи было что-то такое, от чего у него свело живот голодом. Она сама толкнула его к кровати, так что костик сел. Неловко, почти грубо. Одновременно стянула с себя платье через голову. Оно с шелестом упало на пол, и она осталась в простом, почти девичьем белье, в тени от уличного фонаря, падавшей из окна. Он замер, и дыхание перехватило. Не от страсти в ее классическом понимании. А от обнаженной правды этого тела. От тела взрослой женщины, которое не было идеальным. Его женщины, которую он выбрал много лет назад, которую он ждал. Не в силах выдержать её взгляд, Костик уткнулся лицом в её живот, в этот мягкий, уязвимый изгиб. Целуя не страстно, а с каким-то почти ритуальным вниманием. Каждую родинку. Каждую бледную, серебристую полоску — след войны, которую её тело выиграло, подарив жизнь другим. Он целовал шрамы от растяжек, как будто просил у них прощения за все эти потерянные годы. Взрослая. Настоящая. Израненная жизнью. И выбравшая его сегодня. Послушный пёс, дожидавшийся у дверей… И вот она распахнулась. Карина впилась пальцами в его коротко остриженные волосы. Не лаская, а сжимая, с почти болезненной силой, заставляя его поднять голову. Её глаза в полумраке блестели лихорадочно. Она сама наклонилась к нему, и её поцелуй был властным, безжалостным, лишённым всякой неуверенности. Но когда он оказался под ней, упершись спиной в продавленный матрас, практика разошлась с отчаянной теорией. Её пальцы, холодные и дрожащие, безуспешно теребили пряжку его ремня, путались в пуговицах грубых милицейских брюк. Получилось только щелкнуть замок. Дальше — ни с места. Упрямая ткань, тугие швы не поддавались. Тихонов, не отрываясь от её губ, издал короткий, хриплый звук — не то смешок, не то стон нетерпения. Он отстранился на мгновение, сел, и силой, грубой и точной, какой застёгивают наручники, стянул с себя всё: и брюки, и поношенные подштанники. Швы заскрипели, молния звякнула о пружину кровати. Он остался в простых тёмных трусах и расстёгнутой рубашке, от которой пахло табаком, кисловатым потом и ещё чем-то сугубо своим, мужским, забытым ею запахом — не парфюма, а жизни. Его руки потянулись к застёжке её лифчика, но она поймала его запястья. Не отталкивая, а просто прижав их к своему телу. — Оставь, — выдохнула она, и слова, опережая смущённую мысль, вырвались наружу. — Мне нравится. Как оборотень в погонах, — мелькнуло у неё в голове, дико и смешно, но сказать она не успела. Он снова притянул её к себе, утягивая в поцелуй, и в этом движении было столько голой, не завуалированной силы, что у неё перехватило дыхание. Его пах уперся ей в бедро, и она почувствовала через тонкую ткань его трусов твёрдый, отчётливый напор. И размер. Мысль, откровенная и грубая, выжигая остатки стыда. Он крупнее. Намного крупнее чем у мужа. И шире, такой что будет до краев. Мысль о том, что этот член сейчас войдёт в неё … не призрак из прошлого, не долг супружеской постели, а эта живая, чужая, желанная плоть, — вызвала не страх, а резкую, почти болезненную волну возбуждения. Уши налились жаром, низ живота сжался тугой, дрожащей пружиной. Это было неправильно, пошло, животно — сравнивать. Но она сравнивала. И это сравнение, это тёмное, запретное знание делало её ещё влажнее, ещё беззащитней перед ним. Она хотела именно этого — чтобы он заполнил её всю, вытеснил собой всё старое, всю пустоту и весь холод. Чтобы было больно, тесно, невыносимо — и по-настоящему. — Я так долго тебя ждал, — его голос прозвучал прямо у уха, низко и хрипло, прямо как рык. Грубые ладони скользнули по её спине, под лифчиком, нащупав позвонки, и слегка надавили вниз, заставляя её прогнуться дугой. — Зайчонок… Это прозвище, вырвавшееся из самого нутряного, школьного прошлого, прозвучало сейчас не как ласка, а как приказ. Как пароль. И она подчинилась. Не снимая трусов, Карина прогнулась в его руках, поднялась на колени над ним. Слегка расставила бёдра, ощущая, как воздух комнаты касается кожи под тканью, горячей и влажной. Дрожащими, но уверенными пальцами она сама отодвинула в сторону край своей мокрой от возбуждения матни, обнажив себя. Не перед мужем. Перед ним. Перед этим волком в расстёгнутой рубашке, чей взгляд в полумраке прожигал её насквозь. Этот рычащий шёпот «зайчонок» был последней каплей. В нём слышалась и власть, и какая-то дикая, почти болезненная нежность, от которой внутри всё сжималось и плавилось. В этот миг она была готова отдать что угодно. Весь этот постыдный мир, всю прежнюю жизнь — за право чувствовать вот эту грубую руку на своей спине, этот взгляд и эту непереносимую, сладкую тяжесть ожидания внизу живота. Она замерла, предлагая себя, и в этой позе было что-то одновременно покорное и вызывающее — молчаливый вызов, исповедь и приглашение в одном жесте. Ледяной свист флейты, вправленной в берцовую кость, нёсся над полем. Не мелодия — заклинание. Оно вязало реальность в тугой узел, где сны взрослых были страшнее детских кошмаров. - Хозяин… что ж они делают-то? — Голос из темноты был густым, как смола, и таким же липким. Он принадлежал Медвежутке, который, прикрывшись лапой, все же разглядывал происходящее сквозь растопыренные пальцы. Козёл, недвижный среди призрачных очертаний крестов, поднял скрюченную человеческую руку, и накрыл им морду Медвежутке, пытаясь отвести его взгляд от происходящего. Сам же смотрел прямо. В его глазах, похожих на потухшие угли, не было ни ужаса, ни осуждения — лишь бесконечная, каменная скорбь. Он стоял как часовой при последнем пределе, наблюдая ритуал падения. Мерзкий, костлявый хвост волка судорожно бился, обвивая мохнатое бедро зайчихи. Они не любили. Они пожирали друг друга. Рычали, глухо и хрипло, выли в ночь, дёргались в судорогах, что были неотличимы от агонии. Когти рвали не одежду, а шкуру, оставляя на снегу тёмные, дымящиеся полосы. Они драли под собой мерзлую землю и талый снег, смешивая их с истлевшей костяной крошкой. Волк впился клыками в шею зайчихи. Не для ласки. Для метки. Для обладания. Острые зубы вошли в плоть с хрустом, и тёплая, густая кровь хлынула ему в пасть. Зайчиха взвыла — тонко, пронзительно, почти по-человечески. Затем её тело обмякло, изогнулось в неестественной, покорной дуге. Она замерла, позволив волку влить в себя свою суть — не жизнь, а нечто густое, тёмное, отдававшее гнилью и холодом могильной земли. А потом, отдышавшись секунду, волк рывком перевернул её на живот. Её передние лапы, больше похожие на трясущиеся человеческие руки, бессильно упёрлись в холодные прутья покосившейся могильной ограды. И он взял её снова. Дико, по-звериному, с рвущей плоть яростью, без оглядки на козла, на сову, на весь этот суд скорбных теней. Снег хрустел и таял под ними, превращаясь в бурую жижу. — Зайчонок! — хриплый, звериный рёв, больше похожий на стон, прорывается прямо в её длинное ухо. И это не имя, не ласка. Это Приговор. Карина-зайчиха выгибается дугой, её тонкий хребет трещит под напором. И внутри, в самой глубине, где когда-то была пустота, всё сжимается. Не в спазме отторжения, а в судорожном, тёмном объятии. Это животное признание. Признание права этого волка на неё. На её страх, её боль, её падение. Она кончает, когда Костя нагло щекочет мехом ее клитор и загоняет себя как можно глубже. В сгнившее нутро, где копошились черви. Тело волка-Тихонова содрогается в финальной, грубой судороге. Он воет — протяжно, безумно, выворачивая душу наизнанку. И в ответ на этот вой Карина издаёт свой собственный звук. Не стон, а тонкий, пронзительный скулёж, который разрывает морозную тишь и уходит в чёрное небо. Его слышит лес. Его слышат корни деревьев, опутанные костями. Его слышит каждая забытая душа, похороненная в этой сырой земле. Они устали и они любят друг друга, и больше им ничего не нужно. В этот момент ей больше ничего не нужно. Ни дома, ни прошлого, ни будущего. Никуда. Только пусть эта тяжесть, эта жгучая, разрывающая боль и эта невыносимая близость будут здесь. Рядом. Всегда. Костя… Не уходи… Она уткнулась мокрым, дрожащим носом в его всклокоченную, пахнущую кровью и дикостью шерсть на груди. И заплакала. Не человеческими слезами, а тихими, горячими каплями, которые тут же замерзали в её густом меху. Опарыши жемчугом сыпались с ее морды на его мохнатую грудь. Ноги её мелко и часто подрагивали. На языке всё ещё стоял привкус самогона и квашеной капусты, что были дестким мясом и кровью. Но в сердце… в сердце была тишина. Не мирная. А гулкая, пустая, как после взрыва. И в этой пустоте — странное, уродливое, непрощающее себя счастье от прекращения борьбы. Волк-Костя, рычащий и скалящийся на весь мир, внезапно обмяк. Его страшная лапа с когтями обвила её заячье тело, прижала к себе. Жёсткий язык вылизывал шерсть между её ушами. В этом движении было что-то древнее и беспощадное. — Кость… — Зайчиха еле выдавила звук, клокоча им, как будто человеческая речь обжигала её звериное горло. — Дети… Одно крошечное, страшное слово. Оно пробилось сквозь дым чужого сна, сквозь боль, сквозь одурманивающий запах крови и его шерсти. Всё звериное напряжение, вся блаженная тьма в его глазах сменились чем-то другим. Нечеловеческим, но уже не животным. Службой. Долгом. Приказом. Костя резко оторвался от неё. Медленно, тяжело поднялся с могильной плиты, кости под ним хрустнули жалобно. Он стоял над ней — огромный, мохнатый, с мордой, запачканной её кровью. Но поза его изменилась. Спина выпрямилась в знакомую, несгибаемую выправку. Усталость никуда не делась, она въелась в каждый мускул, но поверх неё легла ярость. Холодная, целенаправленная, привычная ярость милиционера, которому дали координаты цели. Он обернулся, бросив последний взгляд на неё — не волк на свою самку, а лейтенант Тихонов на свою слабость, которую теперь нужно защитить любой ценой. В его карих, человеческих глазах, глядевших из звериной морды, не было ни капли сомнения. Он вышел на бой как послушный пёс, которому сказали «фас». Его тень, огромная и рваная, пронеслась по могильным плитам, прямо на застывших в молчаливом ужасе козла и медведя. Карина только слышала. Оттуда, из тьмы между деревьями, донёсся короткий, отрывистый вой — не его, чужой. Потом хриплый рёк, оборвавшийся на полуслове с таким звуком, будто рвали мокрую ткань. И хруст. Громкий, чёткий, неоспоримый хруст ломающихся костей. Потом ещё один. Тише. И ещё — уже приглушённый, будто под тяжестью. Она лежала на спине, глядя в беззвёздное небо. Холодный снег падал ей на морду, таял на горячей коже, смешиваясь со слезами. Она не пыталась встать. Не пыталась понять. “Такая свобода. Такая любовь. Это ведь всё, чего я хотела. Всё, за что боролась” Мысль была тихой и ясной, как лезвие. “А всё оказалось так просто. Нужно было просто… вернуться в лес.” Сильные, покрытые бурой шерстью лапы встали по обе стороны от неё. Медленно, не спрашивая разрешения, они просунулись под её тело. И подняли. Тихонов прижал её к своей груди. От его морды пахло свежей кровью и звериным дыханием. Тёплые, густые капли падали с его оскала ей на шерсть. В его горле, прямо у её уха, звучало низкое, непрерывное рычание — не угроза, а что-то вроде успокоения, если только успокоение может быть таким диким. — Они в безопасности, — проскрежетал он. Голос был человеческим, пробивающимся сквозь звериный хрип. —Спасибо. Он нёс её прочь от могил, прочь от последних следов человеческого мира. Туда, где правили другие законы. Где не было ни браков, ни долгов, ни полированных масок. Где были только сила, страх и эта новая, ужасающая, абсолютная свобода. Он нес ее в лес.
26 Нравится 5 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (5)