***
Фашист появился в моей жизни внезапно, одним жарким летним днем, когда горячий солнечный диск разливал золото по трухлявым крышам приюта, а воздух пах медом и двумя месяцам затаившейся в сердце радости. Сочные луговые травы, гудящие в цветах шмели, босоногие прогулки по берегу озера. Единственная за год возможность вырваться из заточения, надышаться, на время почувствовать себя свободным от бремени ущербного осиротевшего ребенка. Мир в летний сезон ощущался иначе, сверкал запрещенными цветами радуги, звенел в айсбергах души нежной птичьей трелью. Начиная с июля, когда нас, лодырей и лоботрясов, выпускали, наконец-то, из душных кабинетов школы, я мог укрыться от задир на улице, не боясь быть избитым или высмеянным за свою внешность, худобу и Бог знает за что еще, им и причины на то не нужно было. Глянь-ка, у очкарика новая игрушка! Где взял? На помойке. На помойке? На помойке все общее! Толчок, полет физиономией прямиком в грязь, выхваченная из тощих рук машинка. Будешь реветь, поколочу! Покорно киваешь, шмыгая носом, провожаешь тоскливым взглядом семидесятикилограммового бугая. Хочешь вскочить, догнать, швырнуть в голову камнем, услышать визг и увидеть с блаженной улыбкой стекающие по шее красные струйки. Несбыточные мечты, он бы убил меня за такое, размазал по асфальту, как червяка. В детском доме все были одинаково жестоки. Отличием являлось лишь то, что кто-то, толстый и крепче сложенный, имел больше силы и авторитета, отчего мог доминировать над маленькими и костлявыми, вроде меня, но это отнюдь не означало, что я был добрее. Та же ненависть ко всему и всем, то же каменное, промерзшее изнутри сердце, существующее лишь для того, чтобы гонять по венам кровь, поддерживать ничтожную жизнь, биться фактически на автомате, потому что нужно выжить. Я должен, так надо, непонятно для чего и зачем, просто надо. Как всем, нас всех в итоге ждет одна и та же депрессивная судьба одиноких волков, просто кто-то осмелится прервать эти муки раньше, отпустит мятежную душу в рай и обретет долгожданный покой, и мы будем приходить на его или ее могилу, оставлять цветы в знак уважения и вечной памяти. Я порой подумывал об этом, прокручивал в голове собственный некролог и ужасался, насколько пресное у меня существование. В сиротском приюте с одного года. Некрасивый, не обладающий ни одним талантом. Умный? Возможно. Друзей нет, чувств нет, эмоций нет. Одна меланхолия и гаденькая дьявольская душонка. Ничего достойного, ничего святого. Я, возможно, так и остался бы навеки малолетним мародером, закончил где-нибудь на зоне, поедая за решеткой баланду, если бы мою пропащую тушку не пришел спасать он. Молотя мелкими ножками, обутыми в сандалии на два размера больше, я выскочил во двор и, словно собака, сорвавшаяся со строгого поводка, ринулся в сторону леса, поднимая с грунтовки густые клубы пыли. Еще немножко, еще совсем чуть-чуть, пару минут в таком темпе, и моя жизнь спасена, – "концлагерь" останется далеко позади. Я смеялся, жадно хватая ртом свежий утренний воздух, предвкушал целый день наедине с природой и все еще буйным в этом возрасте воображением, бежал и радовался так, вроде больше возможности не будет. Передо мной волнами вздымались далекие луга, пестрила россыпь алых маков. И все это было для меня одного, могло уместиться в моих объятиях, как миниатюрка ботанического сада, стоящая под стеклом в холле нашей библиотеки. Я был так опьянен своим коротким приступом счастья, что совершенно не заметил впереди преграду и упал, ударившись спиной о дорогу. – Смотри, куда прешь! – рявкнул, узрев перед собой человека. Человек испуганно склонился надо мной, подал руку, за которую я предпочел не браться. – Ты в порядке? Это был мужчина лет тридцати. Высокий, стройный, с длинными черными волосами и отчего-то до боли похожий на немца. Да, именно на немца, я такого видел в фильме про фашистов, там один командовал заводом, так выглядел точь-в-точь как этот! Джинсы, уродская синяя футболка. Ему впору форму нацистскую носить, а не молодежные наряды! Под подростка косит? – Ударился? Снова не удостоил ответом, пронзая его презрительным взглядом. – Мистер Снейп? – вальяжно переставляя вздутые как сосиски ноги, к нам двигалась старая мегера. Старой мегерой я называл руководительницу приюта, потому что она была уродливая и злая как сука. Это по ее инструкциям мы высиживали шесть уроков в день и получали порку за любые провинности. Тупая прошмандовка возомнила себя королевой и обращалась с детьми, словно с рабами. Вымой полы! Свари мне кофе! Каждый раз подавлял ярое желание вылить ей этот кофе на голову, но переживал, что сварит меня в котле и скормит с потрохами своему датскому догу. Фашист обернулся на зов. – Мисс Спаркс, рад вас видеть! Мегера оскалила кривые зубы в тошнотворном подобие улыбки, протягивая ему руку. Затем зыркнула на меня, с отвращением поджала губы. – За тобой, уродом, пришли. Наконец-то, хоть сдыхаюсь от тебя! – Ну, зачем же так грубо? Ребенок ведь, – фашист укоризненно покачал головой. – Да не ребенок это, а потрох сучий! Чадо из ада! Чай, бес вселился, кровь всю выпил! Все дети как дети, а эта гнида вшивая вещи дьявольские творит! Ни ремнем дурь из головы не выбьешь, ни молитвами! Фашист по-доброму рассмеялся, будто услышал забавный анекдот. – Зря смеетесь, любезный, видит Бог, правду говорю! Намаетесь с быдлом этим! – Документы где оформить? До меня не сразу дошел смысл сказанного. Документы? Оформить? Сердце рухнуло, провалившись в пятки, внутренности свернулись ледяным комом. Нет, только не это... Бросив отчаянный (и последний, наверное) взгляд на лес, я пропустил сквозь пальцы воздух, словно пытался ухватиться за стремительно уплывающую от меня надежду, поймать последнюю, самую тонкую золотую ниточку, соединяющую мою душу с детством. Это конец. Фашист пришел за мной, он заберет меня в Бухенвальд и будет там мучить. Захотелось плакать. – Пошли, будешь шмотки свои собирать, – мегера еле удержалась, чтобы не сплюнуть, и мне не оставалось ничего, кроме как подчиниться. Затхлый кабинет, пыльные, не мытые больше года окна, заваленный бумагами и косметикой стол. Мегера уселась на свой трон, раскрывая тяжеленную папку. – Гарри Поттер. Десять лет. Родился тридцать первого июля 1981 года. Круглый сирота. Родители погибли, когда был год. Родственники отсутствуют. Почему решили забрать? Это стандартный вопрос, мистер Снейп, для протокола. – Не знал, что ребенок выжил, думал, всю семью убили. Убили? Я нахмурил брови. Думал, мать с отцом в какой-то катастрофе разбились, а тут такой экшен. – Тупица, мог бы перепроверить сто раз. Потом знакомая сказала, что здесь он. Сразу приехал. Опоздал, правда, на девять лет, ненавижу себя за это. – А кем вам приходится? – Сын подруги. – Подруги? – Нет, бывшей. У нас был роман. – И вам нужна такая обуза? – Это ребенок. Созданье Божье. Не оставлю же подыхать в детдоме. Чем больше слушал, тем сильнее его ненавидел. Сидел, сидел, а теперь явился! И что думает, я вот так просто увижу в нем папочку? Не дождется! Буду вести себя так, чтобы поскорее вернул обратно в приют, здесь хотя бы обстановка привычная! Не нужны мне его забота и покровительство! – Кем вы работаете? – Я был учителем химии и зельеварения в школе... Учитель, класс! Чувствую, веселая меня жизнь ждет! Чтоб его, поганого... – ... теперь работаю на дому, продаю зелья. Также я врач. Еще лучше! Отравит как пить дать! – Есть дом, квартира? – Частный дом. – Где? – в Саутпорте. Хер знает где! Это ж надо было так хотеть оттуда припхаться! – Что планируете делать с его образованием? – Семейное ему отлично подойдет. Семейное?! Вот тут я не выдержал: – А как же Хогвартс?! Все дети волшебники в одиннадцать лет идут в Хогвартс! – В эту богадельню? Господь с тобой! – фашист пренебрежительно хмыкнул. – Мало того, что там директор старый маразматик, так еще и каждый год ересь какая-то происходит. Опасно. Нехер там делать. – И что мне теперь, в хате твоей сгнить?! – Следи за языком! – гаркнула мегера. – Ну-ну, не кипятитесь, – фашист сделал примирительный жест в сторону взбеленившейся женщины. – Пусть повозмущается, выпустит пар. – Да его пороть надо, причем постоянно! – Силой проблему не решишь, – он достал из пачки сигарету, устало облокотился спиной об подоконник, закурил. Уже тогда я отчетливо понимал, что выдержки этому человеку не занимать, и он как раз из тех унылых осознанных взрослых, которые скорее в лепешку расшибутся, чтобы на словах объяснить неудавшемуся чаду, где оно провинилось, чем в лучших английских традициях прибегнут к ремню. Терпеливый, скотина, хоть бы бровью повел! Стоит с таким постным видом, вроде ему все равно, вон даже мегера уже изошла на говно, все вены на висках повздувались. – Поди вещи собери, пока я закончу, – фашист скучающе кивнул на дверь. – А если я не хочу? – Тогда мы просидим здесь, пока не захочешь. И пришлось послушаться, потому что выбора особо не было, а еще дико хотелось есть. Обедом, кстати, меня накормили, – мегера позволила сходить вместе со всеми в столовую (ладно, пожри уже в последний раз). В последний раз, как узники перед смертной казнью, правда, любимого блюда мне выбрать не дали, и пришлось давиться безвкусной овсянкой на воде. – Перекусил? – спросил меня фашист тридцатью минутами позже, так внимательно изучая циферблат часов, будто там были не стрелки, а мини-экран телевизора с увлекательным кино. Я коротко кивнул. – Поехали? Мой томный взор в который раз упал на озеро и лес. Бесценные, единственные такие в мире дары природы, яркие, словно обертки конфет, пейзажи, болезненно-сладкая ностальгия. Девять лет детства, – шутки вам, что ли? Я раздраженно взглянул на автомобиль. Немецкий. Volkswagen. – Heil Hitler!¹ – не сумев совладать с собой, встал по стойке смирно и поднял правую руку вперед под углом сорок пять градусов. Фашист засмеялся. – Чудной ты. Залезай уже. Я залез на переднее сиденье и пристегнул ремень, отмечая, что салон был чистым и очень ухоженным. Значит, машина новая. – Ты, вероятно, деньги лопатой гребешь? – вспомнил про детскую непосредственность и спросил так, вроде в этом вопросе не было ничего дерзкого и неприличного. Фашист нисколько не возмутился, отвечая все в той же расслабленной манере: – Не могу сказать, что прям гребу, но я, разумеется, не беден. – На зельях зарабатываешь? – Да, они нынче на вес золота. – Жена есть у тебя? – Нет. – Один живешь? – Да. До меня донеслись радостные визги приютской детворы, и в желудке почему-то стало очень холодно, будто откусил и заглотил целиком слишком большой кусок фруктового льда. Да ты жуй, баран! Подавишься еще, сдохнешь здесь, а мне потом отвечать! Кухарка, – жирная (как положено по профессии) и с виду страшнее моей жизни, отличалась одной уникальной особенностью – она до чертей любила угощать. Не сказать, что ей нравились конкретно мы, но когда ее добрый товарищ, владелец продуктовой лавки, привозил иностранные гостинцы, она непременно отсыпáла нам третью часть со словами "жрите, только шалаве не говорите". Шалавой она окрестила мисс Спаркс. Финское мороженое я обожал особенно сильно, даже дрался за него с детьми помладше, так как всем порой не доставалось, а делиться мы, к сожалению, не умели. Все или ничего, – лучше уж дать по рылу, чем отломить половинку. Интересно, у фашиста будут такие лакомства?.. – Чего куксишься? – А чему мне радоваться? Я жил себе, был счастлив, а тут ты приперся, как какая-то деловая цаца, повез меня не пойми куда, весь такой белый и пушистый, – фея-крестная нервно курит в углу. Фашист опять прыснул, мой бунт определенно его забавлял. Я все не мог догнать, почему он не сердится, как подобает нормальным, выращенным в суровой британской дисциплине отцам, не орет дурниной, тягая меня за ухо, не бросает строгое "нас дома ждет серьезный разговор" и даже не делает недовольную мину. Просто ржет, умиляется, пробуждая во мне необузданное озлобление, желание нагрубить, стереть с лица эту теплую улыбочку, доказать себе, ему, что так нельзя. Есть опекун и есть подопечный. Правила, которым нужно следовать. Беспрекословное повиновение. Так было всегда, все дети Англии растут одинаково. Фашист же оказался белой вороной среди безликих оловянных солдатиков – трухлявых и выжженных изнутри. Кто бы мог подумать, что через двенадцать лет, заканчивая магистратуру на факультете психологии, я буду благодарен Северусу Снейпу за его странные методы воспитания и упрямую веру в меня, за любовь и право выбирать, за счастливую жизнь, наполненную самыми яркими красками. За исцеление, за реки моих слез, вместе с которыми выливались яд и горе, за домашнее обучение, что дало столько знаний, сколько не дала бы ни одна в мире школа. И он – больше не фашист, а ласково – Северус, будет мне дороже всех и всего на свете. – Счастлив? И что же ты считаешь счастьем? Этот ветхий барак, жизнь в гордом одиночестве и порку по пятницам? – Все не настолько дурно. – Да что ты. Привык просто к мразоте этой, вот и терпишь истязания, считаешь, что это нормально. – Нормально, если ты сирота. Фашист закатил глаза, окинув меня сочувствующим жалостливым взглядом. Я был уверен, что так смотрят только на придурков. – Ненормально. Ну ничего, я тебя научу, что нормально, а что нет. – Не сомневаюсь, что научишь в своем гетто. – Гетто? Ты хоть дом-то этот видел? Особняк шикарный на берегу моря, вокруг сад... – И колючая проволока. – Не будь таким вредным. Вредный. Вот это уж правда, не стану отрицать. Вшивая гнида, дрянь, ну, погоди, возьмут тебя черти! Сгоришь в котле, Бог ведь все видит! Сестра Селестина отчаянно крестилась, взывая к Господу и к дьяволу. Заберите уже кто-нибудь его, Христа ради! Видела бы ты меня в пятнадцать – высокого, симпатичного, в рваных черных джинсах и косухе на футболку с черепом. Сдохла бы от потрясения, тут никакие молитвы не помогут. В пятнадцать я обзавелся городским мопедом и очаровательной первокурсницей с пышной копной рыжих кучерявых волос. Не даром говорят, что мальчик выбирает девушку, похожую на мать. Там вся деревня обзавидовалась – детдомовское чмо закадрило университетскую Барби. Этот на три года ее младше, зеленый еще как говно гусиное! Я смеялся в ответ на завистливые комментарии и скупал весь цветочный магазин. Особенно сильно ей нравились белые лилии. После разрыва – первого в жизни, а оттого такого мучительного и болезненного, рыдал на чердаке с сигаретой в пальцах, и примчавшийся на вой Северус позорно укачивал меня на руках, нашептывая на ухо глупости. Так происходило непозволительно часто, ведь он слишком любил жалеть. Жалость – плохое чувство. Жалость делает человека слабым, превращает в беспомощное сопливое месиво. Чем дольше жалеешь, тем дольше он жалеет сам себя, купается в своей боли, умывается слезами. Я был чересчур падок на это. Нежные прикосновения, шипящие звуки, уменьшительно-ласкательные эпитеты. Рай для ребенка с ПТСР. Тянулся, будто карапуз к мамкиной сиське, – если сейчас же не попьет молочка, помрет от голода, лез на руки – в одиннадцать, в четырнадцать, в семнадцать, и мне даже не было стыдно. Уже ростом был с Северуса, и все равно лез. Что ж ты делаешь? Мамонт здоровый, спину мне хочешь сломать?! И что, что худой! Кончай херней заниматься, тебе в этом возрасте уже порно надо смотреть, а не за юбку мою держаться! Северус ругался (шутя, я думаю), кряхтел, но все же отрывал меня от пола, прижимая к груди, как что-то очень ценное и единственное на свете, затем всегда вздыхал, отдаваясь меланхоличным мыслям. Кто ж за тебя за такого замуж выйдет? Я был странным, другим, не подходящим ни под одно клише и описание нормального ребенка от 10 до 18 лет в книге у доктора Майкла Раттера. Северус посмотрел на меня и выкинул книгу к чертям. "Нормальный ребенок должен отстаивать свои границы, но, тем не менее, слушаться своих родителей." Отстаивать границы умел прекрасно, с послушанием, однако, всякий раз выходила загвоздка. В детстве это были относительно безобидные проделки и шалости, в отрочестве же в ход пошла тяжелая артиллерия. Гонки на мопедах с шайками подростков-гитаристов, сигареты, прогулки до полуночи, краденое (с таким-то трудом!) пиво с заправок. Десять минут постоишь в углу, пока я успокоюсь, а потом буду тебя пороть. Углом все и ограничивалось, – Северус не наказывал меня физически никогда. Он мог трясти перед носом ремнем, сгоряча замахиваться, показательно строгать на кухне розги, но не бить по-настоящему, нет. Эти представления организовывались для того, чтобы я испугался, зауважал, вспомнил, кто здесь главный, следом подключалась "отцовская лекция", а в конце "пряник". Ты понял, в чем провинился? Да. Вот и молодец. Сладкое для заедания стресса, успокаивающая рука на голове. Ничего я не понимал с таким подходом, знал, что все равно не получу даже шлепка, поэтому моих обещаний "больше не делать" едва ли хватало на пару дней. Впрочем, нужно отдать мне должное, я не творил всякой херни из ряда вон, любил учиться и читать книги, был добр и жалостлив к животным, за что Северус прощал мне мой невыносимый бунтарский характер. Мы были друзьями. Действительно. Я делился своими переживаниями, он своими, мы проводили много времени вместе и очень редко ссорились. Фильмы в девять вечера, баскетбол, рыбалка с нашей личной яхты. Ты хлеборезку-то свою завали, рыбу распугаешь! Путешествия. Куда дальше? А куда хочется? Хотелось везде и сразу, – я смотрел на мир глазами обкуренного наркомана и задыхался от незабываемых впечатлений, как губка впитывая в себя красоты каждого посещенного города. Жизнь была сказкой. Такой, какие сочиняют писатели в глубокой депрессии, чтобы хоть как-то скрасить свое убогое существование, с горами золота и принцами на белых конях. Я забыл, что такое боль и одиночество, забыл, что такое постоянное ощущение страха и как нужно выживать. Подобное можно только выстрадать, – кровью и слезами, долгими годами изнуряющих моральных пыток и очерствевшим сердцем, почти переставшим чувствовать. Золушка выросла в дерьме, а потом стала прекрасной принцессой. Я боролся. Я ждал. Я заслужил. Протяжный рев автомобильного клаксона ударил по ушам и грубо выдернул из тревожной дремы, – я встрепенулся и от испуга схватился за какой-то рычаг на коробке передач, блымая сонными глазами. – Кто права ублюдку выдал?! – фашист показал в окно средний палец, после чего протянул руку к задним сиденьям и достал подушку, засовывая мне под спину. – Тихо-тихо, – теплая ладонь легла на голову, потрепала осторожно по волосам. Первое ласковое прикосновение в моей жизни. Я успокоился и сомкнул веки. Немецкий Volkswagen увозил в меня в Неверленд.***
– Да это я-то фашист?! Я-то?! Ты надо мной издеваешься, пакостишь, а я фашист?! – Да! – Ой, права была мисс Спаркс, дьявол в ребенка вселился, его руками людей мучит! За что кара божья?.. – За то, что ты фашист. Фашист встал и потряс меня за плечи, – чаша его терпения была переполнена. – Любишь, жалеешь, выхаживаешь, а оно, клятое, ненавистью благодарит! Социопат! – Сам социопат! Чтоб ты сдох! Вот это было слишком. Побледнев от слепой ярости, фашист схватил в кулак мои волосы и, напрочь теряя над собой контроль, замахнулся. Время будто остановилось, – я даже на мгновение перестал слышать и видеть. Колючий вихрь воспоминаний подхватил меня, закружил с пронзительным воем, порезал лицо голубыми хрустальными осколками. Тварь! Ты знаешь, сколько она стоила?! Мордой в стекло, как нагадившего щенка в ссаки. Абсолютная норма для этого "культурного" заведения, здесь и не таким промышляют. Это еще цветочки... Лоб поранил, глубоко, зараза, шить придется. Сукин сын! Ягодки начнутся сейчас. Рывок, – клок волос чуть не отрывается от скальпа, держась на одном честном слове, расписные фрагменты, сделавшие из моих ладоней сплошное кровавое решето, тошнотворно хрустят под ногами, напоминая о неминуемой расплате. Заранее чувствую медную пряжку ремня на голой заднице и заранее начинаю плакать – от ужаса. Ревешь в десять лет? Слабак! Вы бы не судили так строго, если бы хоть раз испытали на себе эти инквизиционные ордалии, вышли из кабинета руководительницы с избитой до крови спиной, если бы с вас буквально сдирали шкуру, как гицели с бродячих собак. Больно. Страшно. Гадко. И к этому никак не возможно привыкнуть. Я очнулся от омерзительного морока, когда мне на щеки легли шершавые теплые пальцы, стирая бережно слезы. Открыл глаза и понял, что плачу. Фашист сидел передо мной на корточках, его взгляд был грустным и болезненно-отчаянным. Такого выражения не видел никогда, поэтому не смог распознать эмоцию и на всякий случай сделал шаг назад. Этот человек еще минуту назад хотел меня ударить. – Гарри... – голос дрожал. – Прости меня, я... – Не извиняйся, – сердито вытер ресницы рукавом, смахивая остатки своего позорного рева. – Ты все сделал правильно, зря не закончил. – Милый... – "Милый"? С чего вдруг? Я же вшивота мерзкая, бесово отродье, забыл? Мать-алкоголичка родила мандавошку и пустила по свету кровь пить! – Гарри, перестань... – Меня можно только лупить да на цепи держать! Я жестокий, невменяемый, порчу все, до чего дотрагиваюсь, дерусь, ругаюсь матом! Такая себе блядюжка, ни стыда, ни совести, ни родословной! Вот только вам невдомек ни хера, через какое пекло мне довелось пройти, что живодеры бессердечные творили со мной! Ты думаешь, я сам выбрал быть ублюдком? Рос-рос, и решил в преступника малолетнего превратиться? Да я бы там поприще земное кончил, если б таким отбитым не был! Кроме боли и жестокости не знал ничего, откуда же мне было научиться быть хорошим?! Любовь, доброта... Это нормальные дети умеют, а я умел бычиться только! Что же мне еще оставалось делать? Хорошие дохнут первыми! Нет у меня сердца, сгорело оно и окочурилось! Верни меня обратно, верни скорей, пока ты не спился и не повесился от отчаяния! Тебе опора нужна, достойное продолжение рода, так поди и выбери адекватного ребенка, а не меня, урода! Со мной только горя сыщешь! Я, если чего и заслуживаю, то смерти, но никак не такого святого человека, как ты, – я почувствовал, как легкие наполняются чем-то горячим и вязким, словно кто-то залил мне в глотку раскаленного воска, и теперь он медленно застывал, перекрывая доступ воздуха. Из глаз снова брызнули слезы, и сейчас отчего-то было все равно, что фашист на это скажет. Пускай кричит, пускай бьет, пускай делает, что хочет. Уже без разницы. Я проскользнул между его ног и бросился к дверям, нырнул в кусты, в слепом исступлении пробивая себе путь к выходу. Еще чуть-чуть, ровно пятнадцать секунд до того, как смотрители заметят меня и откроют огонь на поражение. Двадцать метров. Вырытый подкоп под решеткой, лязгающей мертвящими ржавыми шипами. Крики на немецком. Выстрел в воздух. Вдруг чьи-то руки схватили меня за футболку, повалив с ног, прижали к земле. – Пусти! – завопил, брыкаясь, будто дикая необузданная лошадь, которую вот-вот лишат свободы. – Чшш! Руки обвили в кольцо, стали гладить по голове и спине, не внимая моим крикам и ударам наотмашь. – Отпусти, скотина! – я внезапно ощутил, как ослабел от слез, и мое тело превратилось во влажную выжатую тряпочку. Внутри все рвалось, бурлило, раскалывало удерживающие меня цепи с пронзительным ревом, выпуская птицу души из тесной железной клетки. Я не должен был, это нельзя. Все, чему столько учился, годы отшельничества и стоического хладнокровия... Впустую. Убить в себе ребенка я так и смог. – Гарри, маленький... Маленький. Разве одиннадцать – это маленький? Разве не в этом возрасте заканчивается безмятежное детство, и начинаются взрослые суровые проблемы, голодные игры с одним-единственным призом – правом на выживание? Разве не тогда такие осиротевшие уродцы, как я, идут работать подмастерьями в лавках у пьяниц? Фунт в час, подзатыльник медвежьей лапой. Что ты мне даешь, турок?! Сколько раз повторять, это – ключ на десять, а вот это – на пятнадцать! Многие из нашего приюта начинали шагать по карьерной лестнице столь рано. И что, что незаконно? Зато умелые детские ручки, дешевая рабочая сила. Те же рабы-негритята, только уже в продвинутой прогрессивной Европе. И это ваша хваленая демократия? – Я не маленький! – воскликнул и свалился прямо фашисту в руки. Тот ласково засмеялся, осел на колени, к новым джинсам прилип мокрый песок. – Родной мой, как же ты можешь так о себе говорить? Такие ужасные вещи! Урод, сердца нет... Бред какой! Не было бы сердца, не плакал бы сейчас. Я же вижу, как тебе грустно и больно, уроды этих эмоций не испытывают. Все дело в травме, мой хороший, в сильнейшем потрясении. Ты представь, лишиться родителей в год и жить десять лет, как в тюрьме, тут у любого крыша поедет. И твоя агрессия, злость, ненависть ко всему живому – это нормально. А как тебе еще реагировать? Иначе ты не умеешь. Ведь никто не гладил никогда, не обнимал, не говорил ласково... Откуда здесь любви набраться? Я же тоже таким был. В открытую желал всем смерти, кусал, как Маугли неотесанный, протянутые руки... И это при живых родителях. Отец спился, мать сошла с ума, вот и все мое "счастливое" детство. А теперь взгляни на меня, каким я вырос. Разве я урод? Я отрицательно покачал головой. Мне вдруг стало жалко – себя и этого несчастного человека. – И ты исправишься, станешь добрым и спокойным. Время просто нужно. Время и родительская любовь. Я вот люблю тебя, ты знаешь об этом? И искренне верю в то, что смогу своей любовью вылечить тебя, из чертенка превратить в ребенка. Но мы должны сотрудничать, чтобы я смог тебе помочь, работать сообща, понимаешь? Война – плохая идея. Нам следует начать все сначала, с чистого листа, подружиться. Ты хотел бы иметь хорошего друга? – Естественно... – Я могу легко им стать. Если, конечно, ты мне позволишь. Я задумался. А потом внезапно понял, что ничего из того, что делаю, не имеет ни малейшего смысла. Это все равно что рубить сук, на котором сидишь, в добром здравии лечь в гроб и похоронить себя заживо. И ради чего? Чтобы нагадить человеку, который о тебе заботится? Вкусно кормит, одевает, вылизывает, будто больного плешивого котенка. Терпит. Ты ему матюки, а он тебе "покушал хорошо, Гарри?", "грелочку под ножки положить, Гарри?". Мать Тереза в подметки не годится. Только теперь я понял, какой желчной крысой все это время был. Вот уж кто точно попадет в ад, соседи по котлу огнем захлебнутся от ужаса! Он так старался... Изо дня в день, круглосуточно, прокладывая путь к моему сердцу сквозь ранящий шипастый терновник, вытягивая окровавленные руки. "Гарри, пожалуйста." "Гарри, я люблю тебя." А мне все было мало. – Я тебя не достоин, – завыл, заскулил, выплакивая последнюю ненависть, змеиный яд, которым меня в детдоме напичкали до отказа. – Возможно, никто никого не достоин. Но люди твари социальные, и Бог создал нас для того, чтобы мы группировались, искали друзей, родственные души. – Каждой твари по паре. – Правильно. Это заложено генетически, иначе Человек Разумный уже давно бы вымер. – Прости меня, – извиняться оказалось очень просто, и я даже не почувствовал от этого отвращения. – И ты меня. Я плохо старался. – Нет, это я плохо старался. – Уже неважно. Просто давай забудем и пойдем дальше. Как настоящая семья. Небо, ранее налитое тяжелым дымным свинцом, рассеялось, природа вернула себе отнятые моим воображением краски и медовый запах герани, которую мы с Северусом высадили вчера в саду. Ну как мы, – он садил, а я, как всегда, пытался топтать. Ты прочь поди отсюда, а не то ножки твои варварские повырываю! Я смеялся, он поливал меня из шланга водой. Беззаботная детская жизнь. Такая, какая и должна быть. – Может, макарошек сварганить? – С сосисками? – И с сыром. Голодный? – Да, – я не заметил, как оказался у Северуса на руках. Он вдруг встал и понес меня, словно маленького, и это банальное действие пустило по моей коже миллионы мурашек. Я обнял его за шею, уткнулся носом в волосы. – Ну и патлы у тебя. Длинные, как у бабы, – и не хотел дерзить, нет, сделал это так, для вида, дабы не казаться полным слабаком, однако что уже было стыдиться; я достаточно оголил свою мерзопакостную душонку, чтобы позволить себе не скрывать хотя бы потребность в тактильном контакте. – Противный мальчишка! – Тощий сыч! – Клоп! – Фашист! – Фашист уже надоел. Придумай, наконец, что-то новое. Малиновый диск солнца будто смеялся, поглаживая лицо ласковыми вечерними лучами, смеялись чайки и прохладные волны, щекочущие щиколотки. Не кидайся медузами, получишь сейчас! А ты догони! Смеялся я. И смеялся Северус.