Волчица в Городе Крестов.

R
В процессе
8
автор
Размер:
планируется Миди, написана 61 страница, 23 878 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 6 Тень над Вечным городом.

Настройки

Глава шестая: Тень над Вечным городом.

«Раскрой себя! Покажи мне свою татуированную спину и звездой усыпанный язык! Признай свой дикий рык, свои кровавые клыки...

Уступи своей природе и открой свои сны! Каждый зверь несёт в себе своего бога, все боги — это сны, все сны — реальность.»

— Ленор Кандел, «Сумасшедшее шоу и Финал»

      Здесь не было места теплу.       Высокие, уходящие в непроглядную высь сводчатые потолки давили своей тяжестью, напоминая, что человек — лишь песчинка под сводами вечности. Мраморные полы, отполированные до зеркального блеска тысячами шагов, отражали тусклый свет свечей — и от этого холодного мертвенного сияния по коже бежали мурашки. Воздух, пропитанный вековой пылью и ладаном, висел неподвижно, как саван. Статуи — каменные стражи в нишах — взирали на проходящих с выражением, в котором смешались благоговение и животный страх. Их лица, выточенные безжалостным резцом, не знали милосердия. Казалось, они вот-вот оживут, сойдут с пьедесталов и спросят: «А ты достоин ступать по этой земле?»       Это был не просто зал. Это был капкан для души.       Собор Святого Петра спал. Точнее, не спал — замер в предрассветном оцепенении, когда ночная прохлада ещё цеплялась за мрамор ступеней, а первые лучи солнца робко золотили купол. Внутри, в недрах ватиканских стен, там, куда не ступала нога туриста, время текло иначе — густо, как смола, и беспощадно, как лезвие палача. Магистериум обитал в этих стенах не одно столетие. Его штаб располагался в крыле, которое церковные карты обходили молчанием, — там, где коридоры сужались до размеров артерий, а потолки давили тяжестью веков. Свет сюда проникал редко — только через узкие, заложенные камнем бойницы, и тогда на каменных плитах загорались призрачные, похожие на саваны, блики.       Тени в кабинете кардинала были гуще, чем в любом другом помещении Ватикана. Казалось, сам воздух здесь веками впитывал тяжесть власти, тайн и безмолвных приговоров. Высокие стрельчатые окна с витражами, изображавшими сцены изгнания бесов, пропускали свет скупо, нехотя — как скупой отсчитывает медяки на паперти. В углах, где солнечные лучи не смели появляться, мрак сгущался до маслянистой черноты, в которой, если всмотреться, угадывались контуры не то статуй, не то застывших фигур. В центре этой величественной и гнетущей комнаты стоял кардинал. Его облачение — алое, как запёкшаяся кровь, — тяжело ниспадало до самого пола, скрывая ноги, словно корни старого дуба, вросшие в землю. Лицо его было гладким, почти восковым, и только глаза — два колодца, полные ледяной воды, — выдавали возраст и безжалостность. На пергаментной коже рук, унизанных перстнями, вены проступали синими молниями. Он не произносил имени того, с кем говорил, потому что в этих стенах имена были излишни.       Перед ним, вытянувшись в струну и не смея поднять взгляд выше уровня подбородка священнослужителя, стоял Петар Григоров. Его атлетическая фигура — мощные плечи, жилистые руки, привыкшие не к молитвенному жесту, а к более прикладным действиям, — казалась здесь инородной. Словно волка завели в овчарню и заставили стоять на задних лапах. Но Григоров умел притворяться. Он притворялся уже много лет. Но те, кто знал его ближе, понимали: эта должность — лишь маска, наброшенная на стальной остов власти. Ему было за сорок, но возраст не согнул его спину, не притупил блеск глаз. Седые, коротко подстриженные волосы придавали его облику солидность судебного приговора. Чётко очерченные скулы, крепкий подбородок и шрамы — тонкие, паутинистые, — пересекавшие левую скулу и спускавшиеся к шее, рассказывали историю, которую он никогда не озвучивал вслух. Это было лицо человека, который не просто участвовал в боях — он выходил из них победителем. Одет он был просто: чёрная футболка без символов, заправленная в брюки карго того же цвета. В этой наготе стиля чувствовалась сила, не нуждающаяся в декорациях, практичность, возведённая в абсолют, форма человека, готового к броску в любую секунду.       Кардинал заговорил, его голос был подобен шороху крыл летучей мыши: тихий, но разборчивый, и от него по коже бежали мурашки. — Григоров, — произнёс он, и имя покатилось по кабинету, как камень, брошенный в колодец. — В восточном секторе зафиксирована аномалия. Источник — нестабильная Другая. Двойной дар. След хаотичный, но живучий. Она бежала, а значит, её прячут.       Голос тот был подобен скрежету ржавых петель — негромкий, но пробирающий до костей. В нём не было ни капли сомнения, только железная уверенность человека, привыкшего, что его слова претворяются в жизнь быстрее, чем эхо от них умирает под сводами. Петар выдохнул, а кардинал тем временем продолжил: — Твоя задача — найти её. Тихо. Без шума, без свидетелей, без трупов, которые потом придётся объяснять церковным крысам. — Он сделал паузу, и в этой паузе повисла тяжесть, сравнимая с давящей тишиной перед землетрясением. — Магистериум не может позволить себе упустить такой экземпляр. Или позволить другим использовать его против нас.        — Слушаюсь, — ответил Григоров, и голос его прозвучал глухо.       Он знал эту работу. Он был псом, спущенным со сворки. Ищейкой, которая идёт по следу не потому, что хочет, а потому что так приказал хозяин. Его телохранители — молчаливые тени, всегда державшиеся за его спиной — уже, наверное, ждали в коридоре, протирая амулеты и проверяя заклинания на острие артефактов.       Кардинал взял с края стола развёрнутый свиток пергамента, карта Рима, которая была испещрёна готическими буквами и пометками, сделанными выцветшими чернилами. Его толстые пальцы, унизанные перстнями, скользнули по шершавой поверхности, останавливаясь на восточной окраине. — Вот здесь её засекли вчера вечером. Район Трастевере. След обрывается у стен старого монастыря, который мы давно подозреваем в укрывательстве. — Он поднял голову, и в тусклом свете на его лице проступила хищная улыбка. — Найди мне её, Григоров.       Петар кивнул, развернулся и вышел из зала. Шаги его гулко отдавались в пустом коридоре, и казалось, будто само здание провожало его одобрительным эхом. Он знал, что такое охота. Знаком с ней был не понаслышке — его лицо, иссечённое шрамами, говорило громче любых слов. Охота — это терпение. Это умение ждать, затаившись в тени, пока жертва сама не сделает ложный шаг. И когда этот шаг будет сделан, он сомкнёт на её горле стальные тиски.       А в это время, в Гнезде, где за завтраком пахло яичницей и странными травами, Илария ещё не знала, что чья-то тень уже легла на её след. Не знала, что над ней сгущаются тучи, которые не предвещают ничего, кроме грозы.       Но тишина, как известно, всегда предшествует буре.

***

      Ночь опустилась на Гнездо, как бархатный саван, глушащий все звуки. Луна, похожая на обломок старого серебра, заглядывала в окно комнаты Иларии, но её свет был слишком слаб, чтобы разогнать тени, теснившиеся по углам. Звёзды на потолке мерцали своим призрачным, холодным свечением — равнодушные, как глаза статуй.              Илария спала, но сон её не был благодатным забытьём. Он был болотом, в которое она проваливалась всё глубже, с каждым вздохом увязая в тине кошмаров.       Ей снилась мать, черноволосая женщина, которая отказалась от неё в пять лет. Во сне лицо матери было размытым, как старая фотография, выцветшая на солнце, — только глаза, полные слёз и страха, горели с пугающей ясностью. Но в отличие от прежних снов, где мать просто отворачивалась, сейчас она стояла близко. Так близко, что Илария чувствовала запах её духов: дешёвые цветы, смешанные с потом и отчаянием. Запах, который она ненавидела и который всё равно искала в каждой женщине на улице. — Мама, — попыталась сказать Илария, но рот наполнился пеплом. Словно кто-то насыпал туда углей, и они жгли язык, не давая вымолвить ни звука.       Мать смотрела на неё. Глаза как чёрная бездна, в которых плескалась боль. Не та боль, что рождается из жалости. А та, от которой хочется выть, потому что внутри уже не осталось ни слезинки. — Зачем ты пришла? — спросила мать, и голос её был не громче шёпота, но резал, как битое стекло. — Зачем ты вообще родилась?       Илария хотела отступить, но ноги приросли к земле. Она стояла босая на холодном, мокром полу какого-то подъезда, где мать оставила её в пять лет. Плитка под пальцами была липкой от грязи, а по стенам текла ржавая вода, оставляя рыжие потеки, похожие на кровавые подтёки. — Я не хотела, — попыталась сказать Илария, но губы не слушались, будто их склеили смолой. Голос прозвучал внутри, будто в черепной коробке, как эхо в пустой бочке — глухо, беспомощно, никому не нужное. — Я не просила рождаться.       Мать всхлипнула, этот короткий звук, сорвавшийся с губ, как птица с перебитым крылом — разбил сердце Иларии сильнее любых слов. Потому что в этом всхлипе не было злобы, не было ненависти. Была только такая глубокая усталость, что, казалось, если её вычерпать, останется лишь пустота. — Знаю, — прошептала мать, и слёзы покатились по её щекам, оставляя мокрые дорожки на бледной коже. — Знаю, что не просила. Знаю, что ты ни в чём не виновата.       Она протянула тонкую, руку — с длинными пальцами, которыми когда-то гладила Иларию по голове, пока та не начала превращаться. Илария дёрнулась вперёд, готовая вцепиться в эту руку, прижаться к ней щекой, почувствовать хоть каплю тепла. Но рука замерла в сантиметре от её лица. — Но я не могу, — выдохнула мать, и голос её сломался, как сухая ветка под тяжестью снега. — Понимаешь? Я не могу. Каждый раз, когда я смотрю на тебя, я вижу его. Вижу его глаза в твоих глазах. Вижу его смерть. И я... я просто не могу.       Илария замерла. Сердце, ещё секунду назад рвавшееся из груди, остановилось, а потом ухнуло в ледяную пустоту куда-то вниз. — Но я же... я же не он, — прошептала она, и голос её был голосом пятилетней девочки, которая стояла в подъезде и смотрела, как удаляется спина матери. — Мама, я же не он.       Но мать не ответила. Она просто стояла, с протянутой, но так и не коснувшейся рукой, и слёзы стекали с её подбородка на грязный пол, оставляя тёмные пятна. — Прости, — сказала она наконец. Это слово упало между ними, как камень в колодец — долго летело, прежде чем удариться о дно. — Прости меня, доченька. Я не та, кто нужен тебе. Я никогда не была.       Она развернулась. Илария хотела закричать: «Не уходи!». Хотела броситься следом, вцепиться в край её пальто, упасть на колени, умолять остаться. Но ноги не слушались. Язык прирос к нёбу. Тело стало чужим, тяжёлым, как мешок с песком. Она стояла и смотрела, как мать уходит по длинному подъездному коридору. Лампочка без плафона мигала, бросая жёлтые блики на её плечи, и тень от неё вытягивалась, становилась длинной-длинной, доставала до самых дверей. Уже взявшись за ручку, мать обернулась.       И в её глазах — двух чёрных колодцах, где когда-то плескалась боль — Илария увидела любовь. Задушенную, забитую в угол, съеденную страхом. Ту, которую невозможно убить до конца. — Я люблю тебя, — сказала она одними губами. — Всегда любила.       И скрылась за дверью. А Илария осталась стоять в пустом подъезде, в котором пахло сыростью и дешёвыми духами. Она смотрела на дверь, за которой исчезла мать, и чувствовала, как по щекам текут горячие, солёные слёзы.       А потом Илария почувствовала, как пол под ногами проваливается. Она падает в темноту — вязкую, липкую, пахнущую мокрой шерстью и страхом. Падение длилось вечность. Или всего секунду. Илария потеряла счёт времени. Ей казалось, что она всегда падала, что не было ни дня, ни ночи, только эта бесконечная, бездонная тьма, которая ждала её с самого рождения. И где-то на дне этой тьмы её ждали голоса. Детские голоса — звонкие, как разбитое стекло, и такие же острые, режущие без ножа.       «Чудовище!»       Первый голос ударил в левое ухо, и Илария вздрогнула, хотя лететь было некуда — она уже рухнула на невидимое дно.       «У неё уши!»       Второй — в правое. Третий — в затылок. Они множились, роились, как осы, потревоженные в гнезде. «Щенок паршивый!», «Смотрите, у неё хвост!», «Не подходи к ней, она заразная!»       Илария зажмурилась, но темнота была и под веками — густая, непроглядная. Она зажала уши ладонями, но голоса проникали сквозь пальцы, сквозь кожу, сквозь кости, въедались в мозг, как кислотой выжигая каждое слово. — Заткнитесь! — закричала она, но в этой темноте даже её собственный крик звучал чужим, далёким, будто кто-то другой, не она, умолял о пощаде.       Голоса не замолкали. Они становились громче, настойчивее, и теперь к ним добавился издевательский жестокий смех, который она слышала в приюте каждый день, каждый час, каждую минуту бодрствования.       «Мать бросила, потому что ты чудовище!»       «Отец погиб — это ты виновата!»       «Ты никому не нужна!»       Илария упала на колени и сжалась в комок, закрывая голову руками, будто это могло защитить от слов. Но слова не требовали защиты. Они были не снаружи. Они были внутри — въевшиеся в память, как ржавчина в железо.       Ей было шесть лет. Приют. Общая спальня на десять человек, где койки стояли так тесно, что можно было дотянуться до соседа, даже не вставая. Ночник под потолком горел тусклым синим светом, превращая лица детей в бледные маски. Они пришли не в первый раз. Трое старших девочек. Одна из них держала ножницы. — Смотрите, — прошептал кто-то, наклоняясь над кроватью, где свернулась калачиком маленькая Илария, притворяясь спящей. — У неё уши выросли. Прямо из головы. Как у зверя.              Илария замерла, затаила дыхание. Она уже знала: если не двигаться, может, они уйдут. Иногда срабатывало. Но не в эту ночь. — А ну покажи! — Кто-то дёрнул её за волосы, заставляя поднять голову.       Маленькие черные ушки, дрожащие от страха — прижались к макушке. Илария зажмурилась, чувствуя, как по щекам текут слёзы. Она не плакала от боли. Она плакала от унижения. — Точно, зверюга, — хмыкнули со стороны. — А может отрежем? Говорят, если отрезать — не вырастут.       Ножницы щёлкнули у самого виска. Илария не помнила, что случилось потом. Говорят, она ударила ту так, что та отлетела к стене. Говорят, из её рук вырвались чёрные, липкие тени и погасили ночник. Говорят, воспитательница влетела в спальню с криком «Что здесь за крики?!» и на рассвете Иларию увели в подвал, где держали трое суток, скрутив руки за спиной. Но это всё «говорят». Сама Илария не помнила ничего, кроме ножниц и запаха чужого страха, что исходил от девочек, когда в ту ночь зверь, которого прятали, вырвался на свободу.       «Не надо, — билось где-то внутри, маленькое, испуганное, что осталось от пятилетней девочки, которую оставили. — Не надо, пожалуйста, не бейте. Я хорошая. Я ничего плохого не сделала».       Илария всхлипнула. Из горла вырвался не то стон, не то скулёж — который она так ненавидела в себе, потому что он делал её слабой. Потому что слабость в приюте была смертельным приговором. — Пожалуйста, — прошептала она в пустую темноту, в равнодушное ничто. — Кто-нибудь... помогите...       Но темнота молчала. Только голоса продолжали своё грязное дело, втаптывая её в грязь, заставляя чувствовать себя ничтожеством, ошибкой, чудовищем, у которого нет права даже на жалость.       Она свернулась калачиком — так, как сворачиваются дети, когда им страшно, когда никто не придёт, когда единственная защита — это спрятать лицо в коленях и стать как можно меньше и незаметнее, стать невидимкой. Плечи её вздрагивали, по щекам текли слёзы. Теперь, в темноте сна, она снова слышала этот щелчок. Снова чувствовала холод металла у виска. Снова была той маленькой, беззащитной, у которой ничего нет.        — Не трогайте меня, — прошептала она в пустоту, но голос принадлежал не взрослой Иларии, а той девочке, срывающийся на всхлип.       Тени вокруг зашевелились принимая очертания детских фигур, окруживших её плотным кольцом. Ржавые ножницы сомкнулись у виска. Где-то вдалеке зазвенел смех. — Уберите ножницы, — прохрипела Илария уже нечеловеческим голосом.       Она проснулась от собственного крика. Он вырвался из груди с рычащими нотами, как будто зверь внутри неё наконец взял верх. Илария села на кровати, хватая ртом воздух, но лёгкие, казалось, наполнились не кислородом, а жидким свинцом. Сердце колотилось где-то в горле, паническими гудками отдаваясь в висках. Тени, всегда жившие под её кожей, начали метаться по комнате, как сорвавшиеся с цепи псы, сшибая с полок горшки с растениями, опрокидывая стул, чертя на стенах призрачные узоры. Воздух наполнился запахом озона и грозы.       И в тот же миг тело Иларии содрогнулось, где-то внутри, в самой глубине её существа, что-то щёлкнуло. Зверь, спавший до этого на цепи, поднял голову.       Это было похоже на изнанку смерти — превращение, которого она не контролировала. Кости хрустнули, перестраиваясь под новую форму. Позвоночник выгнулся дугой. Сквозь порванную футболку пробилась чёрная, плотная шерсть, мерцающая фиолетовым отливом. Ладони, ещё секунду назад сжимавшие простыню, стали лапами с выпущенными когтями. И только янтарные глаза остались прежними, наполненными дикими ужасом и яростью.       Сшибая прикроватную тумбочку и разбивая горшок с растением, на пол рухнул волк. На полу, дрожа всем телом, стояла чёрный волк. Шерсть стояла дыбом, хвост был поджат, а из пасти вырывалось низкое, прерывистое рычание. Грудная клетка ходила ходуном, выталкивая из лёгких горячее, прерывистое дыхание. А в ноздри бил запах — её собственный, смешанный с чем-то чужим, сладковато-пряным и незнакомым. Волк завертелась на месте, ловя этот запах. Она заметалась по комнате как огромная чёрная тень среди рушащегося уюта. Когти скребли паркет, оставляя белесые борозды. Зубы клацнули в воздухе, когда она задела угол шкафа. Лампа на столе покачнулась, замерцала и погасла. Комната плыла перед глазами: стены сбивались в серые пятна, звезды на потолке расплывались в светящиеся разводы, мебель превращалась в чудовищные силуэты. Из её пасти вырывался надрывный, вибрирующий скулеж, похожий на плач. Где-то справа зияла чёрным провалом дверь в коридор, где пахло другими людьми. Она сделала шаг к двери, но лапы скользнули по разбросанным осколкам горшка, и волк, клацнув зубами, отпрянула назад. Хвост хлестнул по ножке стола, сбив с него стопку книг. Те упали с глухим шорохом, похожим на стон раненого зверя.       Сердце колотилось где-то под рёбрами, выстукивая паническую дробь: бежать-бежать-бежать. Инстинкт требовал одного — вырваться из этой клетки, где каждый угол давит, каждый шорох пугает, а незнакомый запах становится всё отчётливее, въедаясь в ноздри.       И в этот момент — когда хаос достиг своего апогея, когда тени сплелись в сплошную кипящую массу, а волк уже готовилась выломать дверь — она замерла.       В приоткрытом окне — всего на ладонь, но этой щели хватило, чтобы в комнату вполз запах ночного Рима: сырая брусчатка, увядшие цветы с чьего-то балкона, далёкий дым от запоздалого костра. Тяжёлая штора чуть колыхалась, пропуская лунный свет, который ложился на подоконник серебряной полосой. И на этой полосе, на подоконнике сидела чёрная как смоль кошка. Она смотрела в ночную темноту за стеклом, и лениво помахивала хвостом. Волчица оскалилась, из её горла вырвалось низкое, предупреждающее рычание.       Кошка медленно, неторопливо перевела на неё взгляд гетерохромных глаз с двумя глазами-огоньками — один зелёный, как лесной мох, другой синий, как глубокая вода. Кошка лениво моргнула, с кошачьей грацией фараона, взирающего на бунт рабов.       Волчица перестала рычать. Её уши, прижатые к голове, медленно поднялись, ловя звуки: тихое, мерное мурлыканье, исходившее от чёрного существа на окне. Мурлыканье, которое проникало, сквозь страх, сквозь безумие превращения и странным образом успокаивало. Тени, метавшиеся по комнате, начали оседать. Фиолетовые всполохи замерцали слабее, потом погасли совсем. Стены комнаты перестали дрожать. В воздухе повисла звенящая тишина. Чёрная кошка не шевелилась, только её гетерохромные глаза, следили за волчицей с лёгким любопытством. И вдруг та бесшумно спрыгнула с подоконника на пол, села на ковёр, сложив лапки, и уставилась на волчицу немигающим гетерохромным взглядом. — Тебе обязательно шуметь на весь дом? — раздался молодой женский голос, с лёгкой хрипотцой, как у человека, который только что проснулся. — Говорили, ты тихая, скромная. А тут — у-у-у, война на ночь глядя.       Волчица дёрнулась от неожиданности. Голос исходил от кошки — она была в этом уверена, хотя губы животного не шевелились. Но интонация была слишком выразительной, чтобы принадлежать обычному зверю. — Рычишь ты, конечно, впечатляюще, — продолжила кошка, и в голосе её послышались смешинки. — Только вот зря, я не враг.       «Аниморф, — мелькнуло в затуманенном сознании. — Такая же, как я». Кошка лениво прищурилась, и её разноцветные глаза сверкнули в темноте. — Ну, хватит уже сверкать клыками, — произнёс мягкий голос, но с ноткой стали. — Я Оникс, к твоим услугам. Или к твоим когтям, если так больше нравится. — Она зевнула. — А ты, стало быть, Илария.       Она сделала ленивый пружинистый шаг вперёд, какой-то нечеловечески-грациозный. Волчица попятилась, прижавшись лопатками к холодной стене, но рычание угасло, сменившись горловым, надрывным скулежом. Страх всё ещё клокотал в груди, но он уже не ослеплял. Он был похож на пожар, который начали заливать водой — обжигает, но уже не так смертельно. — Так-то лучше, — одобрила Оникс, садясь на полу прямо перед ней и обвивая хвостом лапы. В её позе сквозило такая спокойная уверенность в собственной неуязвимости, что это передавалось каким то образом и самой Иларии. — Знаешь, в чём разница между тобой и мной, волчица? Ты во сне бежишь от своих страхов. А я в реальности бегаю за своими желаниями. Оба варианта, конечно, так себе, но мой хотя бы веселее.       Илария не могла ответить — у неё был полный рот смертоносных клыков, и язык, неприспособленный для человеческой речи. Но она могла слушать. И постепенно, мышцы её расслаблялись, шерсть на загривке переставала стоять дыбом, а хвост, до того зажатый между лап, опустился и обвил задние лапы. — Вот же, — мурлыкнула Оникс, и в этом мурлыканье слышалась улыбка. — Я, кажется, нашла общий язык с твоим волком. А теперь давай, возвращайся обратно. — Она бросила взгляд на разорванную ткань, разбросанную по полу, и фыркнула: — Твоей одежде, конечно, конец — прости. Да и в человеческом виде мы можем нормально поговорить. Да и... — кошка грациозно переступила с лапы на лапу, — не очень-то удобно вести светскую беседу, когда собеседник скалится на тебя с пола.       Она демонстративно отвернулась, даже как то театрально, будто на сцене и принялась изучать трещину на стене с видом искусствоведа, разглядывающего шедевр. Это простое движение оказалось самым сильным лекарством. Потому что страх перед чужим взглядом, быть увиденной в своей уязвимости, был для Иларии страшнее, чем любой монстр из сна. Илария закрыла глаза — и снова хруст костей, треск суставов, боль, которая уже стала привычной, как утренняя головная боль.       На полу, среди осколков горшка, рассыпанной земли и обрывков серой ткани, сидела девушка на которой висели жалкие остатки недавней щедрости: футболка, превратившаяся в лохмотья, кое-как прикрывала грудь и левое плечо, брюки были разодраны от пояса до колена, обнажая бедро, но трусы уцелели, как назло — единственный островок приличия в этом море разрушений. Простыня же, сбившаяся в ком, валялась в стороне.       Илария сидела, сжавшись в комок, обхватив колени руками, пряча лицо в оставшихся лохмотьях, пытаясь кое как спрятать уши, которые всё ещё торчали из спутанных волос. Стараясь спрятаться от этого мира, который никак не хотел дать ей жить спокойно. — О, — сказала Оникс, поворачиваясь и окидывая её быстрым взглядом. — Даже что-то смогло уцелеть. Уже не плохо, правда?       Илария открыла рот, чтобы ответить. Хотела сказать что-то, но слова как тараканы разбежались по углам сознания, оставив язык беспомощно прилипшим к нёбу. Она лишь моргнула — раз, другой, третий — и снова опустила взгляд в пол, где среди осколков и пыли копошились её собственные, всё ещё дрожащие пальцы. Голова была пустой и тяжёлой одновременно, будто кто-то залил в череп свинец и забыл закрыть крышку. Тишина затягивалась, становясь неловкой, как паутина на лице.       Тихий, почти невесомый шорох, словно мышь пробежала по соломе или осенний лист скользнул по мрамору. Илария не придала бы ему значения, если бы не запах. Который секунду назад исходил от кошки, стоявшей в двух шагах, вдруг стал гуще, объемнее, будто его обладательница не уменьшилась, а наоборот, заняла больше пространства.       А потом последовало неожиданное прикосновение к запястью — чьи-то пальцы, тёплые и живые, с коротко остриженными ногтями, легли на её кожу легко, почти невесомо, словно бабочка опустилась на цветок, но от этого касания Илария вздрогнула всем телом, будто её ударило слабым, но ощутимым разрядом магии, от которого кровь прилила к щекам, а сердце пропустило удар. Она резко подняла голову — и мир вокруг поплыл, закружился, размылся в однородную серую кашицу, в которой заплясали золотистые звёздочки, замелькали чёрные мушки, а в ушах зашумело, будто кто-то приложил к ним огромную морскую раковину. Голову сжало невидимыми тисками, и сквозь этот хаос ощущений она услышала знакомый голос — мягкий, с лёгкой хрипотцой, но теперь он звучал не у неё в голове, а снаружи, совсем рядом, почти над ухом: — Тихо-тихо, не дёргайся, это от резкого движения у тебя давление скакнуло, сейчас отпустит.              Илария зажмурилась, потом открыла глаза. Пятна медленно таяли, растворяясь в сером утреннем полумраке. Звёздочки гасли одна за другой, как угольки в потухшем костре. Взгляд фокусировался, нащупывая контуры мира, который пару секунд назад был расплавленным воском. Она увидела перед собой девушку совсем рядом, всего в паре сантиметров от своего лица, и от неожиданности даже отшатнулась, больно ударившись спиной о стену.       Перед ней стояла девушка. И первое, что бросилось в глаза — это было не лицо и не одежда, а уши. Чёрные кошачьи пушистые уши, они аккуратно проступали из пышной копны кудрявых волос, доходящих до плеч, и чуть подрагивали, будто прислушиваясь к чему-то, недоступному человеческому слуху. А из-за спины, изгибаясь плавной дугой, выглядывал чёрный, как смоль, длинный гибкий хвост с пушистым кончиком — который покачивался из стороны в сторону.       Сама девушка была одета так, будто собиралась на закрытую вечеринку в самом модном клубе Рима. Укороченная кожаная куртка-бомбер, объёмная, с серебряными цепочками, поблёскивающими на левом плече, сидела на ней как влитая. Под ней — облегающий чёрный кроп-топ с серебристой окантовкой по воротнику и нижнему краю, а живот, смело обнажённый, был прикрыт лишь прозрачной тёмной сетчатой тканью, сквозь которую угадывалась гладкая смуглая кожа. Облегающие чёрные кожаные брюки с завышенной талией обтягивали длинные ноги, а декоративные портупеи с металлическими зажимами крепились к поясу, создавая иллюзию опасной, почти брутальной элегантности. На правом боку, у бедра, болталось крупное серебряное кольцо-карабин — бесполезная, но чертовски стильная деталь.       Левая рука девушки была обтянута короткой чёрной митенкой в сеточку, а острые чуть удлинённые ногти, блестели серебристо-серым лаком, как крошечные лезвия. Высокие чёрные кожаные сапоги-ботфорты, облегающие икры и уходящие выше колен, делали её похожей то ли на валькирию из дешёвого фэнтези, то ли на рок-звезду, забредшую не в тот переулок. И только лицо — выразительное, с чётко очерченными скулами, прямым носом и пухлыми губами, тронутыми нейтральной помадой, — смотрело на Иларию с насмешливым любопытством. А глаза горели в полумраке как два драгоценных камня, оправленных в чёрную бархатную оправу ресниц. Девушка стояла, уперев одну руку в бок, и ждала, пока Илария придёт в себя. — Ну как? — спросила она, и в голосе зазвенели смешинки. — Осмотрелась? Или мне ещё покрутиться, чтобы ты оценила все детали? Я, между прочим, не против.       Илария сглотнула. Голова всё ещё гудела, но звёздочки погасли окончательно, и мир обрёл чёткость, которая пугала почти так же, как недавний хаос. — Ты... — голос Иларии сел, превратившись в хрип, — ты всегда такая? Ну... такая... — Невероятно обаятельная и скромная? — подсказала Оникс, прищурив разноцветные глаза. — Да. Всегда. Это проклятие, но я с ним смирилась. — А ты... — Она просипела. — всегда так одеваешься? — Не всегда, — легко ответила девушка, дёрнув плечом, отчего цепочки на куртке мелодично звякнули. — Иногда я хожу голой. В смысле, в кошачьей форме. А так — да, предпочитаю выглядеть так, будто меня ждут на красной дорожке, а не в подворотне. Жизнь слишком коротка, чтобы носить серые тряпки. — Она бросила взгляд на лохмотья Иларии и добавила мягче: — Прости, это не про тебя. — Вставай, красавица, — сказала она протягивая ей руку. — Будем приводить тебя в порядок. А то видок у тебя, конечно, будто ты только что вышла из подземки в час пик и проиграла в битве за выход. Но я берусь исправить это недоразумение. И, если повезёт, вернем человеческий облик без суицидальных наклонностей.       Илария смотрела на эту руку и чувствовала, как внутри, среди осколков усталости и страха, прорастает что-то тёплое и тягучее, как карамель. Эта девушка с кошачьими ушами и разноцветными глазами смотрела на неё так, будто в её недавнем превращении не было ничего особенного. Будто каждый вечер кто-то превращался в зверя, крушил все вкруг себя, а потом забивался и рыдал в углу, а она, просто оказывалась рядом, потому что так надо. — Я... — голос Иларии сел до хриплого шёпота. Она сглотнула, прочистила горло и попыталась снова: — Я не знаю, как тебя зовут.       Девушка моргнула и хлопнула себя ладонью по лбу. — Ой, точно, — сказала она, и в её голосе зазвенели смешинки. — Вечно забываю, что люди не читают мысли. Я — Оникс. Аниморф так же как и ты, любительница кофе, так же профессиональная ищейка по совместительству и временно исполняющая обязанности ночной сиделки для перепуганных волчиц. Приятно познакомиться.       Она чуть склонила голову, и пушистые кошачьи уши на макушке наклонились вперёд. Илария выдохнула, подняла взгляд на протянутую руку, за тем на разноцветные глаза, которая, кажется, не собиралась причинять ей боль. — Оникс, — повторила она, пробуя имя на вкус. Оно оказалось странным — чужим, но приятным, как леденец, который дают в детстве, когда у тебя болит горло. — Приятно познакомиться.       Она не взяла её за руку дрожащими пальцами. Сжав тёплую руку Оникс с такой силой, будто от этого зависела её жизнь. А потом, опираясь на эту руку, на эту неожиданную для себя опору, поднялась.       Она стояла. Но ноги всё ещё дрожали, подкашиваясь в коленях, будто кто-то перерезал невидимые нити, державшие её вертикально. В висках глухо настойчиво стучало, словно кузнец бил молотом по раскалённой наковальне, не жалея сил. Каждый удар отдавался в затылке, заставляя мир на мгновение плыть и терять очертания. Но она вцепившись пальцами в шершавую стену, и державшую её тёплую руку. И это усилие стоило ей не меньше, чем вся прошедшая погоня. — Вот и молодец, — сказала Оникс, не отпуская её ладонь. — А теперь — за мной. Тихо, как мыши. То есть как кошки. Не шумим, не скребём когтями по паркету и, ради всего святого, не включаем свет. В доме, знаешь ли, люди спят. Некоторые из них ещё и вредничают, когда их будят.       Она развернулась и бесшумно скользнула в коридор, ведя за собой Иларию. Хвост покачивался за ней как маятник, отсчитывающий секунды до утра. Она сделала шаг, затем другой. Не зная, куда идёт, зачем, и что будет в конце этого тёмного коридора. Зная только одно — её не отпускают. И это, наверное, самое трудное — позволить себя вести, когда всю жизнь шла одна.