11.
11 марта 2026 г., 08:05
Я прошёл босой несколько метров под игнорирующие, скользящие взгляды соседей Кати, спешащих с работы. Снег под ногами был колючим и мокрым, но я почти не чувствовал холода. Телефон всё ещё вибрировал в кармане штанов, настойчиво, требовательно, и когда мои чувства наконец начали возвращаться, то вещи, которые я нёс, прижатые к груди как ценная реликвия, выпали из ослабевших рук прямо в грязную, истоптанную кашу.
Я сам чуть не рухнул на колени перед этими высоченными, голыми кронами, глядящими на меня сверху, как судьи. Дрожащей рукой, наверное, от холода, а может и от всего сразу, я потянулся в карман и нажал на кнопку. Голос отца ударил в ухо – звонкий, грубый, разорванный тревогой:
— Антон! Антон! — на фоне слышался надсадный звук заводящегося двигателя, который никак не хотел оживать.
— Пап, — ответил я, и мой голос предательски дрогнул.
— Ты где?! Почему трубку не берёшь?! Что случилось? Где Оля?!
Я молчал. В трубке висела тяжёлая, давящая тишина, нарушаемая лишь помехами и его тяжёлым дыханием.
— Ты успел на автобус? — голос отца стал ещё напряжённее. — Ты уже дома?
Я хмыкнул, скорее машинально, чем осознанно. Звук вышел каким-то нечленораздельным.
— Антон, отвечай чётко.
— Пап, я… Я дома. Всё нормально.
Я услышал, как он выдохнул. И представил, как его рука, если не расслабленно, то с ощутимым облегчением соскользнула с ключа зажигания, отпуская бессмысленную попытку рвануть неизвестно куда.
— Ещё не зашёл домой? — спросил он уже спокойнее. — Как прошёл день?
— Нормально.
Мой рюкзак, свалившийся в снег вместе с остальными вещами, темнел мокрым пятном. Я чувствовал босыми ногами, как холод пробирается всё выше, и не мог отделаться от навязчивого образа: дикие, расплывающиеся чернила, превращающиеся в причудливые, бессмысленные каракули на мокрых листах бумаги.
— Пап, всё хорошо, — повторил я, нагибаясь и нащупывая в куче вещей ботинок. Пальцы онемели, почти не слушались. — Я буду идти. Хотелось немного пройтись по городу. Всё нормально, правда.
Повисла пауза. Я уже хотел нажать отбой, но вдруг услышал его голос – тихий, какой-то чужой, не похожий на привычный грубый тон:
— Я тебя люблю, сын.
Слова повисли в морозном воздухе, такие же плотные и осязаемые, как пар изо рта. Я открыл рот, чтобы ответить, но из горла не вырвалось ничего. Только белое облачко, тут же растаявшее в темноте. Я опустил руку, нажал на кнопку сброса. Больше папа не звонил.
Солнце уже садилось, и, не спеша одевшись, я, кажется, провозился ещё около получаса. Когда наконец взглянул на телефон, цифры на экране подтвердили то, что я и так знал: последний автобус уехал около часа назад. Но, осознав это, я не почувствовал ровным счётом ничего. Ни досады, ни страха, ни спешки. Просто поднял рюкзак с земли и закинул на плечо. Мокрая ткань противно прильнула к спине, холодный саквояж внутри будто приклеился к не менее холодной куртке.
Очки запотели от мороза, и я стянул их, повесив за дужку на воротник. Какой в них смысл, если сейчас стемнеет окончательно и в лесу не будет видно ничего? Я переступил ногой, с хрустом проваливаясь в снег у кромки леса, и побрёл в одном известном направлении – к дому.
Тихое, но настойчивое веяние ветра опоясывало чащу, шевелило голые ветки, но даже этот лёгкий шум начинал раздражать, выматывал душу, будто скрёбся по голой подкорке. И в этом скрежете всё, что накопилось за день, начинало перемалываться в жуткую кашу: Полина с её тревожным взглядом, Данил с его дурацкими соболезнованиями, Серёжа, пытающийся шутить, — всё отодвигалось в самый дальний, тёмный ящик сознания. А на передний план вылезало другое.
Кровавые стены. Железный, тёплый вкус Катиной крови на языке. Её язык, сплетающийся с моим в том безумном, жадном танце. Я прокручивал эту сцену снова и снова, словно заезженную плёнку, и этого было так много – столько всего сразу, что, казалось, вот-вот разорвёт меня на части. Только я пытался абстрагироваться от одного воспоминания, как тут же проваливался в другое, не менее липкое и страшное.
Я почти не замечал дороги. Ноги сами несли по натоптанной тропе, а мысли возвращались к плачущей Кате. И странное дело: я не чувствовал к ней жалости в обычном понимании. Только острое, болезненное осознание жестокости момента и той невероятной, почти неземной хрупкости, которая была в ней, когда она тянулась ко мне мокрая от слёз. Такая же хрупкость, такой же животный страх был в глазах моей маленькой сестры, когда она смотрела на меня из-за плеча полицейского.
Только Катя не знала. Не знала, что плакалась и целовала чудовище. То самое, которое, не случись тот проклятый звонок, разодрало бы её до конца. Оставило бы Лилии Павловне вместо дочери лишь аккуратный свёрток внутренностей – домашнюю кровянку, лакомство для той твари, что живёт во мне. И самое страшное – в этом не было бы ни злобы, ни жестокости.
Только голод.
Когда опустевший дом на пустыре наконец показался перед моим взором, я остановился. Детали досок ещё невозможно было разглядеть в сгущающихся сумерках, но раскрытые двери, бившиеся то в одну сторону, то в другую от порывов ветра, эхом разносили свой тоскливый стук по всей округе. Этот звук был единственным признаком жизни там, где раньше всегда горел тёплый свет.
Я снял очки, положил их в карман. Провёл ладонями по лицу и только тогда понял, что щёки мои влажные – то ли от растаявшего навьюженного снега, то ли от того, что накопилось внутри за этот бесконечный день.
В этом доме больше не горело ни одной лампочки. И никогда в нём больше не зазвучит мамин смех, не раздастся Олин голос, зовущий меня смотреть мультики. Там, где раньше кипела жизнь, теперь поселилась лишь звенящая, гулкая пустота. Теперь этот дом – моё личное кладбище. Единственное место, где похоронено всё, что я любил, всё, что я разрушил. Если бы был какой-то предмет или место, которое могло бы наглядно показать мою душу – это был бы мой дом: с кровавыми следами в коридоре и проломленной крышей от дьявольской медвежьей лапы.
Я сделал шаг навстречу ему, и в этом движении не было ничего, кроме тщетного, безнадёжного желания быть погребённым в нём вместе с ними. Навсегда.
Ступив на размокшие, прогнившие доски крыльца, я подумал: убийцы всегда возвращаются на место своего преступления, не так ли? За эти часы бесцельного блуждания по округе все эмоции немного притихли, утрамбовались куда-то глубоко, под рёбра. Труднее, наверное, когда место преступления – твоя собственная душа. Помойная гуща, разъедающая тебя изнутри день за днём.
Я прикоснулся к груди сквозь мокрую ткань куртки. Мне показалось, будто коварная, скользкая змея обвивает внутренности, сжимает органы в своих холодных кольцах. Я чувствовал, как бурлит во мне кровь – тяжело, густо, будто вместо неё теперь течёт расплавленный металл. И запах: сырость, гниль, морозная горечь. Возвращаться некуда, когда ты как крест тащишь свои грехи за собой, и этот кочующий дом всегда при тебе.
Я вспомнил: здесь же должно быть электричество. Нас не было тут меньше недели. Я нащупал выключатель и щёлкнул им. Свет зажёгся, беспощадно обличая всё вокруг. Я посмотрел на пол. То, что я увидел, было хуже любого кошмара – ужасная картина, достойная кисти безумного художника. Тёмные, въевшиеся в дерево разводы, брызги, засохшие лужи...
Голова резко заболела, тупой, раскалывающей болью. Я почувствовал странный, инородный, тошнотворный запах, который, казалось, исходил из самих стен. А потом воспоминания накрыли с головой, проявившись сквозь потускневший, замыленный взор: кроличья маска, валяющаяся в углу, ноги полицейских, их тяжёлые ботинки, ступающие по этому же полу.
Я вернулся. Вернулся в тот самый день, когда узнал, что натворил.
Вдруг, будто доска из расползающегося дома, – послышался близкий, отчётливый скрип снега у самого порога. Кто-то замер. Я слышал, как у этого кого-то перехватило дыхание, а затем на выдохе, хриплом и сдавленном, этот кто-то, это существо, этот человек назвал моё имя.
Я оглянулся. Передо мной стоял… Ромка.
— Рома?
— Тоха, ты… ты чего тут? — Он явно стушевался, замер на пороге, не решаясь шагнуть внутрь.
Я и сам на мгновение задумался о том, что я здесь делаю, но тут же в голову ударила другая, не менее абсурдная мысль: а что здесь делает он?
— Я…
— А я сюда, вот, решил, мм… — Он переступил с ноги на ногу, и в его руке звякнула стеклянная бутылка пива. — Полинка сказала, ты уехал. Но я всё равно решил проверить. Хотел быть с другом. Переживал за тебя.
Он говорил сбивчиво, нервно, и от него исходил странный, резковатый запах. Знакомого до холодка в затылке.
— Знаешь… — Он опустил взгляд на бутылку, потом пробежался глазами по полу, по тем самым пятнам, что въелись в доски. — Пиздец какой-то творится.
Я смотрел на него и не мог собрать мысли в кучу. Полина разве не сказала, что я должен был уехать? Говорил ли я ей вообще про автобус? Или это просто совпадение – она додумала, что я не останусь здесь ночевать? А если сказал… когда? Я не помнил.
— Да…
— Да… — он повторил за мной, уже глядя мне прямо в глаза, и из меня вдруг вылез тихий, нервный смешок.
Странно это было. Все эти разговоры. Стоять посреди этого кошмара и обмениваться такими обычными, бытовыми фразами.
— Ты выглядишь лучше, — сказал он, всё ещё рассматривая меня. — Ты… ты как? Не виделись же с того момента, как ты кашлял тогда. Ты вообще ужасно выглядел. Сейчас получше чуть, в себя пришёл хоть, но всё равно. Лицо красное.
Он сделал ещё глоток из бутылки, запрокинув голову, и с каким-то отрешённым, странно спокойным выражением продолжал меня разглядывать. А потом вдруг обвил руками мои плечи и, не спрашивая, повёл к выходу, крепко, по-дружески, но настойчиво.
Грязь с его ботинок размазывалась по полу, въезжая в засохшие бурые пятна, смешиваясь с ними, растаскивая эту жуть по всему дому.
— Пиздец, — бросил он, выходя на крыльцо. — Вы бы хоть оттёрли, что ли. Крышу залатать – и нормальный дом будет, жить можно.
Он опустился на ступеньки у порога, похлопал ладонью по дереву рядом с собой, приглашая сесть, и достал пачку сигарет. Чиркнул зажигалкой, затянулся и только потом обернулся ко мне:
— Тебе нормально? Ничего, если буду курить?
— Нормально, — ответил я, садясь рядом. Холод от ступенек пробирал даже сквозь плотные штаны, но это было лучше, чем оставаться внутри.
Мы помолчали несколько минут. Тишина висела между нами тяжёлая, густая, нарушаемая лишь потрескиванием сигареты и далёким шумом ветра в кронах. Потом я сказал:
— Какой смысл?
— М? — он стряхнул пепел, не поворачивая головы.
— Латать. Какой смысл, если здесь никогда никто не будет жить.
Он замолчал. Затянулся, и я увидел, как его кадык дёрнулся, когда он сглотнул дым. Сидел, покачивая головой из стороны в сторону, будто пытаясь сбросить наваждение.
— Тут столько произошло без тебя, — сказал он наконец. — Страшно представить. Думал, что схожу с ума, если честно.
Он нервно усмехнулся, и я услышал, как скрежетнули его зубы. Взгляд его был прикован к опушке леса, туда, где тьма сгущалась особенно плотно.
— Тебе не страшно? — спросил я, глядя туда же. Он добрался сюда пешком, в этот сумрак, после всего, что случилось. Разве можно не бояться?
— Страшно, — ответил он просто.
— Не надо было сюда идти в такую позднь. Меня здесь не должно было быть.
— Темнота не то, чего я боюсь, — он перевёл на меня взгляд, и в его глазах блеснул отблеск далёкой луны. — Это неважно.
Затем снова тишина. Она была такой плотной, что казалось, её можно резать ножом. Рома сидел, уставившись в одну точку, и я уже думал, что разговор закончен, когда он вдруг спросил:
— Так ты в школе был?
— Да.
— Как Полина моя, как сегодня была?
Я пожал плечами.
— Не заметил.
Он криво усмехнулся, но в усмешке не было веселья.
— Почти неделю со мной не разговаривает уже. Вижу её только дома, до вечера где-то шляется.
— Почему не разговаривает?
— Если встретишь её, может, завтра пойдёшь опять, скажи ей, чтобы не дулась.
Тон его был странным. Не таким, каким говорят, когда ни разу не просили прощения и не раскаивались. Весь его вид напоминал великомученика — пьяного, подросткового великомученика, который несёт свой крест с надрывом, но без надежды.
— Почему сам не попросишь?
— Да там… — Он пнул ногой снег, вяло, беззлобно, и глубоко вдохнул холодный воздух. Потом повернулся на свет, падающий из прихожей за нашими спинами, скривился, разглядывая, видимо, те самые пятна на полу, и вдруг сменил тему:
— Слышь, а ты с Катюхой, говорят, типа того? — спросил он, косясь на меня с кривой усмешкой.
Удивительно, какие темы он подбирал в этом месте, в это время. Я стушевался, потому что воспоминание о сегодняшнем дне накрыло с головой, и мурашки побежали по телу. Где-то на подкорке снова послышался её плач.
— Данил на неё запал, у них там тема была, — Рома хмыкнул, затягиваясь. — А мне вообще без разницы, Смирнова и Смирнова. А ты чё, трешься с ней?
Он смотрел выжидающе, и в его взгляде мелькнуло что-то вроде любопытства. Я молчал, переваривая вопрос, и вдруг выпалил:
— Мы сегодня целовались.
Это прозвучало не как хвастовство, не как то, чем можно кичиться. Скорее как признание в чём-то постыдном. Рома присвистнул, и наконец странно засмеялся, хлопнув меня по плечу:
— Ну ни хрена себе, Тоха! А ты шустрый! — но в его голосе не было насмешки, только какое-то одобрительное удивление. — А Данил знает? Вооот, он задаст, если узнает. Ладно, не ссы, я молчать буду.
— Команда Вольтрона? — спросил я, и сам не понял, зачем это ляпнул. Просто всплыло откуда-то из детства, из тех времён, когда мы ещё могли смотреть мультики и не думать о таком. Буквально пару недель назад…
— А? — Рома повернул голову, непонимающе сощурился.
— Ну… помнишь…
— А… Вольтрон.., да. Помню.
Он сказал это, и его взгляд снова потускнел, ушёл куда-то в себя. Может, вспомнил то время. Может, Бяшу вспомнил. Дурак. Зачем я это сказал? Всё, что я делаю – неправильно. Каждое слово, каждый шаг. Я замолчал, уставившись в снег.
Рома, впрочем, быстро стряхнул с себя эту тень. Хлопнул меня по плечу, возвращаясь в прежнее состояние.
— Ну ты крутой, — сказал он с пьяной непосредственностью. — По Кате все сохнут почти. А чё, ты её уломал, или как оно там было?
— Она меня поцеловала, — ответил я, и это снова прозвучало как-то глупо и по-детски.
— Ну огонь, — одобрительно кивнул он, ничуть не смутившись. Затем он окинул меня взглядом и неестественно усмехнувшись сказал. — Это потому, что ты без очков. Очкарики никому не нравятся. А тут, самец. Лучше видеть стал?
Я и вправду видел нормально…
— Нет. Они запотели, я их снял.
— Понятно.
Повисла пауза. Рома повертел в руках бутылку, посмотрел на меня, потом снова на неё.
— Ты пьёшь? — спросил он, косясь на меня. — Хочешь? Или там… можно тебе?
Он протянул бутылку, и в этом простом жесте не было ничего особенного — просто предложил, как предлагают сигарету или жвачку. Может, надеялся, что от пьяного меня разговор пойдёт легче и мы снова сможем забыть все эти передряги. Я бы хотел. Очень хотел забыть. Всё. Каждую минуту последних недель.
Я взял бутылку. Стекло было холодным, чуть влажным от подтаявшего снега. Поднёс к губам, сделал глоток. Горькое, тёплое пиво обожгло горло, и я закашлялся, чувствуя, как напиток разливается внутри противной тяжестью.
Рома только хмыкнул, глядя на мои потуги.
Я выдохнул, чувствуя, как алкоголь начинает разливаться по телу не теплом, а странным, отстранённым онемением. Может, так и надо. Может, если пить достаточно, всё это станет просто плохим сном. Но я знал, что не станет.
— Я так рад, что с тобой всё хорошо, — голос Ромы звучал непривычно, сама манера. — Всё стало яснее, когда ты вернулся, знаешь.
— Нет. По мне, всё стало хуже, когда я вернулся. — Я смотрел прямо перед собой, в тёмную стену леса. — Лучше бы я…
— Лучше бы что?
Я снова сделал глоток. Пиво горчило, но это было лучше, чем думать.
— Лучше было бы, если бы я умер тогда. От передозировки этими таблетками.
Где-то в чаще мелькнула пара глаз – или мне показалось? Ветер резко усилился, и незапертая дверь за моей спиной с грохотом ударила меня по боку, заставив вздрогнуть.
— Какого хера ты несёшь, а? В этой гребаной деревне столько народу уже легло – пиздец просто. С того маньяка, с гаража этого долбаного. Потом ты слёг. Потом эти волки ебаные... — Его голос дрогнул, сорвался. — Ненавижу их. Перестрелять бы.
Он замолчал, шмыгнул носом, сглатывая. Я видел, как ходит его кадык.
— Ты даже не представляешь, что тут творилось, — продолжил он, но уже тише, зло сплюнув в снег. — Сколько народу эти твари положили. Кто не сдох – тот кукухой поехал. Увидеть такое – это пиздец, понимаешь? Увидеть такое, предст…
Он не договорил. Да и не нужно было. Я всё видел сам. И не представлял – вспоминал.
Рома дрожаще выдохнул и отвернулся, пряча лицо. Он всё так же смотрел в сторону леса, но теперь его плечи мелко подрагивали.
— Прости, Тоха. Прости меня. — выдавил он и закрыл лицо ладонью. — Я виноват.
— Всё хорошо, — сказал я. — Ты ни в чем не виноват.
Пока я его успокаивал, что-то внутри не давало мне сорваться так же, как ему. Я вспомнил отца. Как он ругался с мамой, когда выпивал, а потом всегда просил прощения, униженно, поскуливающе, будто... Видимо, это типичное состояние пьяных. Мне тоже вдруг дико захотелось просить прощения. У всех. У мамы. У Оли. У Кати. У этого леса. У самого себя.
В лесу снова послышались шаги. Кто-то шёл оттуда, из глубины. Далеко, но звук отчётливо пробивался сквозь ветер. Я готов был поклясться, что слышу их – тяжёлые, чавкающие шаги по снегу.
А потом из темноты донёсся голос. Такой знакомый, такой родной, что сердце на миг остановилось:
— Антон! Ну сколько я тебе говорила — не сиди на улице без шапки, в эту холодрыгу! Только из больницы! Что за ребёнок такой!
Я замер. Воздух застрял в лёгких ледяным комом.
И тут наши телефоны одновременно завибрировали. Шаги пропали. Звуки стихли. Пелена, накрывшая лес, будто спала.
Я поставил бутылку между нами, горлышко которой только что сжимал. Потянулся к карману. Рома – к своему.
На экране горело сообщение от папы: «Ты выпил таблетки с утра?»
— Лерка. — Рома встал со ступеней, снова шмыгнул носом и отряхнул штаны. — Домой мне надо.
— Пойдёшь через…лес?
— А че мне там бояться? — огрызнулся он, но как-то беззлобно, устало. Потом обвёл глазами дом за моей спиной и сказал уже тише: — Пошли со мной? Не надо тебе здесь быть.
— Нет. Я хочу остаться.
— Тох, не начинай, — он шагнул ко мне, дёрнул за локоть. — Вставай, говорю. Хватит тут сидеть.
Удивительно, сколько в нём вдруг появилось энергии. Только что сидел меланхоличный, раздавленный, а сейчас тянет меня, как нашкодившего кота.
— Всего лишь ночь. Всё будет хорошо.
— А если нет? Придут ещё… знаешь. — Он мотнул головой в сторону леса. — Тох, ну серьёзно.
Телефон снова завибрировал. Папа: «Антон»
— Иди, я тут останусь, — сказал я, высвобождая руку. — В моей комнате крыша нормальная. Не развалится. Ты завтра в школе будешь?
Рома хотел ещё что-то сказать, но его телефон тоже пиликнул. Он глянул на экран, выругался сквозь зубы и махнул рукой – мол, будь по-твоему. Но по лицу было видно: в следующий раз спрашивать не станет. Просто за шкирку вытащит.
Когда его силуэт растаял в чаще, я запер дверь. С какой-то стороны – глупость. Сюда никто не ходит, грабить нечего, а мороз всё равно лезет сквозь дыру в потолке. Я выключил свет. В полной темноте нащупал телефон, ответил папе коротким «да», и закинул куда-то на ступени.
А потом просто стоял, вглядываясь в чёрную стену, пока воображение крутило свои киноленты. Кадры сменяли друг друга, и в каждом был кто-то мёртвый. Или живой, но лучше бы мёртвый. Я не заметил, как подкосились ноги. Просто упал на пол, прямо там, где стоял, и провалился в пустоту.
Я проснулся от удара двери и ледяного ветра, ворвавшегося внутрь сквозняком. А затем что-то вцепилось в мою штанину – холодное, острое, будто лезвие коснулось кожи сквозь ткань, и потащило меня на улицу. Я кубарем вылетел в снег, затылок обожгло холодом.
Лунный свет заливал поляну. Я перевернулся на спину и увидел их. Морды, знакомые до дрожи. Сова, склонив голову, поблескивала глазищами. Рядом стояла Алиса, улыбаясь своей хитрой, лисьей улыбкой. В ширенгу они стояли там все: Сова, Алиса, Волк и Медведь.
— Антоша! — пропела она. — Мы так скучали!
Я отполз по снегу назад, судорожно работая локтями. Тело не чувствовало боли от жёсткого приземления – только холод и липкий, животный страх. Они выглядели точно так же, как в первые наши встречи: милыми, добродушными, почти домашними. От этого было ещё страшнее.
— Прости Совушку, — Алиса снова хихикнула, и её смех прозвучал в ночной тишине колокольчиком. — Птичка совсем забыла себя после нашего плотного ужина.
Она сделала шаг ко мне, протягивая руку. Тонкую, красивую, человеческую руку в перчатке. Глаза её светились в темноте, но на лице застыло выражение ласковой заботы, от которого внутри всё переворачивалось.
— Вставай, дурачок. Не на снегу же валяться. Замёрзнешь ведь, заболеешь. А ведь ночь только началась!
Примечания:
Буду рада отзывам 🦯