Улика в тональности фа-диез
16 декабря 2025 г., 23:36
Новый Орлеан, 1933.
Жара в «Ла Сорсьер» в ту ночь стояла особая — не просто духота летнего вечера, а густой, почти физический барьер, который приходилось раздвигать плечами, словно плыть против течения тёплого сиропа. День, раскаливший булыжники Французского квартала до состояния печки, не собирался сдаваться с наступлением темноты. Он выдыхал своё пекло в узкие переулки, где оно застаивалось, смешиваясь с испарениями из переполненных сточных канав. Воздух в клубе был пропитан многослойной вонью: перегар дешёвого рома, прогорклое пиво, пролитое на пол, ещё вчерашний запах сигар и вечная, въевшаяся в дерево и ткани, сладковатая нота человеческого пота, припудренного дешёвой рисовой пудрой. Бесси чувствовала этот запах не только носом — он оседал на языке липкой плёнкой, проникал в лёгкие с каждым вдохом. Глоток тёплой воды из стаканчика в гримёрке лишь на секунду смывал вкус, прежде чем горечь возвращалась, напоминая, что это и есть истинный воздух её мира.
Её выступление в тот вечер было особенно мрачным, нарочито безжалостным. Она выбрала «Hellhound on My Trail» — старую, как сам блюз, исповедь о неумолимом преследовании рока. Но под её перчаткой из бархатного хрипа песня преобразилась. Это уже не была жалоба обречённого странника. Это был холодный, методичный приговор, вынесенный всему живому. Она пела не о погоне — она пела о неизбежности конца, который крадётся за каждым, чьи шаги отдают болью.
Когда её голос, низкий и изодранный изнутри, вырывал из темноты слова о «красном огне за спиной» и «земле, что зовёт в могилу», даже в этом циничном, пропитанном алкоголем и ложью зале что-то замирало. Джаз-бэнд позади негодушно редел, словно испугавшись собственного аккомпанемента. Табачный дым переставал клубиться, зависая в неподвижных сизых спиралях. Бесси видела лица: пьяные морды с остекленевшими глазами внезапно теряли маску развлечения, обнажая пустоту под ней. В первом ряду толстосум в дорогом, но помятом белом костюме, тот самый, что обычно ухмылялся, оценивая товар, перестал жевать сигару. Его щёки обвисли, кожа приобрела землистый, больной оттенок. Последний звук, который она издала, — не ноту, а хриплый, выдранный с корнем из самой глубины вопль отчаяния, — повис в воздухе, тяжелый и зловонный, как запах тления, пробившийся сквозь духи и дым.
Аплодисментов не последовало. Воцарилась тишина, но не та, благоговейная, что бывает перед искусством, а неловкая, давящая, полная стыда. Её нарушило лишь клокотанье — чей-то сдавленный кашель, другой прочистил горло, третий неуклюже задвинул стул. Звуки были жалкими, будто публика внезапно осознала, что подавилась собственной проглоченной годами совестью, и теперь не знала, как её откашлять.
Сойдя со сцены в кромешную, режущую глаза темноту за кулисами, Бесси почувствовала не опустошение, а странное, леденящее удовлетворение, острое, как лезвие. Она ударила по самому больному, самому гнилому месту этого города, этого зала, этих людей. И реакция — этот немой, пристыженный шок — была единственной подлинной наградой, которую она здесь когда-либо получала. Влажная от пота и этого ядовитого триумфа, с дрожью в поджилках, она устремилась в свою каморку — бывшую кладовку для швабр, отгороженную от остального подполья ветхой ширмой с облезлым изображением японских сакур.
Именно там, в этом тесном пространстве, пахнущем плесенью и её собственным, невыветриваемым страхом, её и поджидал он.
Не Аластор.
Джед Хорнер.
Мелкий, но наглый бутлегер, чьи «деловые интересы» в районе доков охраняла пара подкупленных полицейских. Тот самый, что неделю назад, после её выступления, позволил себе шлепок по юбке, смачный, как по крупу лошади, и громкое, слюнявое: «Ну что, певичка, согреешь мне ночь?». Теперь он заполнял собой узкий проход, его тучная фигура поглощала скудный свет из коридора. От него пахло дорогим коньяком, но благородный аромат давно перебродил в его потных порах, превратившись в едкую, сладковатую вонь спеси и физической силы.
— Ну вот она, наша сладкая Бэсси-кошечка, — прохрипел он, и его голос звучал как скрип ржавой двери. — Сегодня выла так, что аж мурашки по коже. Тоскуешь, что ли? По мужским рукам? Дядя Джед развеет твою грусть-тоску.
Он протянул жирную, покрытую рыжими волосами лапу, явно намереваясь ухватить её за подбородок, повернуть её лицо к свету, как осматривают товар. Бесси не отпрянула. Вместо этого она замерла, всё её тело мгновенно напряглось, превратившись в живую, звенящую струну. Каждый мускул, каждое сухожилие приготовилось к удару или бегству. Серые глаза, ещё полные отзвуков песни о погоне и гибели, уставились на него не со страхом, а с таким ледяным, безжизненным презрением, словно она разглядывала насекомое, заползшее в её еду. Это был взгляд, лишённый всего человеческого — ни гнева, ни просьбы, только холодная констатация его ничтожества.
Его рука на миг заколебалась в воздухе, наткнувшись на невидимый барьер этого взгляда.
— Убирайтесь, мистер Хорнер, — сказала она. Тихий голос был лишён дрожи, он звучал чётко, холодно, и каждое слово падало, как удар хлыста по голой коже. — Вы мешаете воздуху. И он и без того здесь не лучшего качества.
Хорнер фыркнул, пытаясь скрыть замешательство за привычной наглостью. Но в его маленьких, заплывших свиных глазах мелькнула искорка неуверенности. Он привык к страху, к слезам, к подобострастным улыбкам. Такое холодное, почти нечеловеческое пренебрежение было ему в новинку. Это сбивало с толку, лишало привычных рычагов давления.
— Ох, вредная какая… И высокомерная, — буркнул он, делая вид, что отступает, уступая дороге. Но его отступление было обманом. Проходя мимо, он шлёпнул её по бедру — уже не игриво, а с вызовом, с желанием доказать, что всё ещё главный. Удар был жёстким, звонким, оставившим на коже жгучую полосу. — Ладно, ладно. Подумаешь, недотрога! Королева из помойки. У дяди Джеда на тебя время найдется. Я ещё вернусь — обсудим твой контракт. На моих условиях.
Он раскатисто, с присвистом засмеялся, этот звук был похож на лязг разбитого стекла, и, тяжело пошатываясь, скрылся в тёмном, как пасть, коридоре, ведущем к чёрному ходу для «избранных» гостей. Бесси осталась стоять, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы. Она чувствовала, как по щеке медленно, мерзко ползёт капля чужого, тёплого пота, оставшаяся от мимолётного прикосновения его пальцев. Гнев, вспыхнувший внутри, не был горячим, яростным пламенем. Он был ледяным, как вода в глубине Миссисипи зимой. Он кристаллизовался где-то глубоко в животе, тяжёлым, твёрдым комом, который хотелось вырвать и швырнуть вслед уходящей тушке. Она медленно, с отвращением, вытерла щёку грубым краем своего сценического платья, словно стирая грязь.
В ту ночь она больше не видела Аластора. Когда через десять минут, взяв себя в руки, она выглянула из-за ширмы, её взгляд по привычке метнулся в тот дальний угол у колонны, где тени сгущались до черноты чернил. Место, откуда на неё в последние недели часто ощущался тот самый пронизывающий, аналитический взгляд, было пусто. Только пыль висела в луче от софита. Его отсутствие было внезапным, почти физическим — как исчезновение привычного фона, тихого гула, к которому уже успела привыкнуть. Эта пустота была красноречивее любого присутствия. Куда-то исчез и Хорнер. Клуб гудел, но его хриплого смеха не было слышно.
Прошёл тягучий, нервозный час. «Ла Сорсьер» понемногу затихал, выдыхался, как уставший зверь. Луи, хозяин заведения, уже несколько раз заглядывал в её каморку, его круглое, потное лицо выражало смесь усталости и беспокойства.
—Ну всё, детка, пора бы и честь знать, — говорил он, но его взгляд бегал по сторонам. — Гасим свет, экономим электричество. И… смотри, — он понизил голос, хотя вокруг никого не было, — обходи того Хорнера, а? Широко шагает, сволочь. Мудак, конечно, но связи у него… Знаешь, какие люди за ним стоят. Не нужны мне тут проблемы, поняла? Слышал, он снова к тебе приставал сегодня?
— Пока отстал, — сухо, без интонации ответила Бесси, не глядя на него, вытирая ватным диском, смоченным в дешёвом лосьоне, остатки грима. Её лицо в зеркале было бледным, почти прозрачным, только глаза горели неестественным, холодным огнём.
— Ну и слава Богу, — пробормотал Луи, но в его голосе не было облегчения, только тревога. — Затворяйся на ключ, когда уйдёшь.
Наконец, собрав свои нехитрые пожитки в потрёпанную сумку — сменное бельё, тюбик помады, потёртый томик стихов Элиота, — Бесси потушила лампочку и вышла в тёмный, задымлённый коридор. Основной свет уже погасили, только где-то вдалеке, у служебного входа, тускло мигала одинокая лампочка без абажура, привлекая рой ночных мотыльков. Воздух здесь был ещё гуще, пропитан запахом старой тряпки, хлорки и чего-то кислого.
Она шла осторожно, стараясь не шуметь, её туфли на низком каблуке почти скользили по липкому полу. Коридор делал резкий поворот перед чёрным ходом, и здесь, в самом тёмном углу, свалилась в кучу пустые ящики из-под виски и пива. Проходя мимо, Бесси не заметила торчащий из груды обломок дерева. Её туфля наткнулась на что-то мягкое, податливое, зацепилась каблуком. Баланс был мгновенно потерян. Она ахнула, бессмысленно взмахнув руками, и чуть не рухнула лицом в эту зловонную груду. Сердце бешено заколотилось, адреналин ударил в виски. Сердито, со злостью на собственную неловкость и на весь этот проклятый день, она наклонилась, чтобы отшвырнуть помеху — и её рука замерла в воздухе.
На полу, в липкой, чёрной в полутьме луже, лежал не мусор. Это был свёрток из ткани. Дорогой, плотной шёлковой ткани, даже в темноте отливавший тусклым, благородным блеском. Мужской носовой платок.
Бесси резко выпрямилась, оглядываясь. Длинный коридор был пуст. Тишину нарушал только отдалённый гул города с улицы и её собственное, участившееся дыхание. Ни шагов, ни шорохов. Кто-то обронил это здесь. Или… нарочно оставил? Нет, место было слишком неподходящим, случайным — прямо у выброшенных ящиков.
Сердце продолжало биться часто и громко, но теперь уже не от испуга. От предчувствия. Она медленно, как во сне, присела на корточки, стараясь не запачкать платье. Кончиками пальцев, с отвращением исследователя, которому предстоит вскрыть труп, она подцепила уголок платка. Ткань была неестественно жёсткой, одеревеневшей. И не от грязи. От высохшей, тёмно-бурой, почти чёрной субстанции, которая пропитала её насквозь. Когда она приподняла платок, сладковато-медный, невыносимо знакомый запах ударил ей в нос, перебивая все другие ароматы. Кровь. Старая, запёкшаяся кровь.
Всё внутри её сжалось в тугой, болезненный узел. Дыхание перехватило. Она развернула платок, её пальцы дрожали теперь уже не от злости, а от леденящего осознания. В углу, вышитые изящной, явно ручной вязью, виднелись инициалы: «J.H.»
Джед Хорнер.
И тогда, среди этих зловещих складок, что-то блеснуло. Холодным, безжалостным, металлическим блеском, который не спутать ни с чем. Что-то маленькое, твёрдое, закатившееся в уголок платка. Она аккуратно, с поразившей её самой хладнокровной точностью движений, вытряхнула находку на ладонь.
Серебряная запонка. Не просто шарик, не дешёвая бижутерия. Это было ювелирное изделие, изысканное и явно дорогое. Её форма была необычной — миниатюрный, стилизованный радийный знак, символ вещания, передачи в эфир. Знак, который видел каждый, кто хоть раз заглядывал в радиомагазин или видел рекламу радиостанций.
И в этот момент её ум, отточенный годами тишины библиотек, бесконечной каталогизации и систематизации знаний, щелкнул, перейдя в режим холодного, безэмоционального анализа. Это был тот же механизм, что помогал ей находить нужный фолиант среди тысяч других. Теперь он обрабатывал иные данные.
Предмет 1: Окровавленный платок Джеда Хорнера. Инициалы, дорогая ткань — его тщеславие было известно.
Предмет 2: Чужая, явно дорогая, уникальная запонка с символом, не имеющим отношения к Хорнеру. Он не был человеком, интересующимся радиоэфиром.
Вывод: Эти предметы связаны местом и, возможно, событием. Хорнер был ранен. Серьёзно, учитывая количество крови. Или мёртв. Рядом с ним был кто-то другой. Тот, кто носит такие запонки. Тот, кто оставил здесь эту улику — случайно? В спешке? В темноте?
Вопрос главный: Кто этот «кто-то»? И почему эта запонка, этот символ, вызывают у неё смутное, беспокоящее чувство узнавания?
Её память, та самая, что хранила тысячи названий, имён, дат и цитат, лихорадочно заработала, перебирая карточки мысленного каталога. Она видела этот символ. Не в книгах по истории техники. Не на страницах газет. Она видела его на ком-то. Блестящим холодным серебром на фоне тёмной ткани. На ком-то, кто предпочитал стоять в тени, наблюдая. На ком-то, чей голос был таким же отполированным инструментом, как и её собственный, но звучал из радиоприёмников. Мысль, робкая и чудовищная, начала прорастать где-то в глубине сознания.
Тишина в коридоре стала не просто отсутствием звука. Она стала оглушительной, плотной, как вата, давящей на барабанные перепонки. Бесси сидела на корточках в грязи и темноте, держа в одной руке окровавленный шёлк, в другой — холодный металл. Это был не намёк, не шифрованное послание, подброшенное для неё. Это была случайная улика, оброненная в темноте в момент… чего? Борьбы? Расправы? Бегства? И она, Бесси, наткнулась на неё. Значит, тот, кто это сделал, не знал о потере. Не знал, что она теперь знает. Она держала в руках не просто вещи. Она держала тайну. Или часть чужой жизни, вырванную с кровью.
Страха, острого, животного страха перед окровавленным свидетельством насилия, не было. Его место с поразительной скоростью заняло нечто иное: острое, аналитическое любопытство. Азарт исследователя, нашедшего неописанный артефакт. И странное, щекочущее нервы волнение. Она быстро, но аккуратно завернула запонку обратно в платок, стараясь не оставить отпечатков. Затем огляделась. Валявшийся рядом обрывок старой, промокшей афиши «Ла Сорсьер» стал следующей обёрткой. Она создала плотный, бесформенный свёрток.
Сумка? Нет, слишком очевидно, слишком уязвимо. Луи мог заглянуть, кто-то мог украсть. Инстинктивно, почти не думая, она сунула свёрток за пояс юбки, под облегающее платье. Холодный комок ткани и металла прижался к тёплой коже живота, и она вздрогнула от неожиданного контраста. Это был уже не просто кусок металла. Это был ключ. Ключ к чьей-то второй, скрытой жизни. К жизни, которая под бархатным костюмом и безупречными манерами скрывала умение оставлять после себя такие молчаливые, кровавые следы.
На следующее утро, в стерильной, пропахшей пылью и старой бумагой тишине читального зала Публичной библиотеки, Бесси — уже не Бесси, а Беатрис Леруа в строгом сером платье и очках — делала вид, что погружена в составление библиографической справки. Перед ней лежала утренняя газета «Times-Picayune». Её взгляд, казалось, скользил по колонкам текста, но видел лишь одну маленькую заметку на третьей полосе, в разделе происшествий:
«Тело мужчины обнаружено рано утром в дренажной канаве в районе промышленных доков. По предварительным данным полиции, смерть наступила в результате насильственных действий. Личность погибшего устанавливается. Расследование склоняется к версии о разборках в сфере нелегальной торговли алкоголем.»
Сухо. Безлико. Без подробностей. Без имени. Без описания запонки в кармане. Мир принял смерть Джеда Хорнера как ещё одну статистическую единицу в скорбной летописи Депрессии.
Но Бесси знала больше. Весь долгий, томный библиотечный день холодок металла у её кожи был постоянным, навязчивым напоминанием. Она выдавала книги, заполняла карточки, отвечала на вопросы читателей монотонным, профессиональным голосом, а её ум лихорадочно работал, складывая пазл.
Радийный знак.
Вещание.
Передача.
Эфир.
Эти слова крутились в голове, стучались в дверь памяти. И внезапно, когда она поправляла стопку журналов, дверь распахнулась. Яркая, чёткая картина: тёмный угол в «Ла Сорсьер», а в нём — высокая, прямая фигура в бордовом костюме. Свет от абажура скользил по его руке, лежащей на трости, и на манжете белой рубашки сверкали две маленькие точки. Серебряные точки. Стилизованные. Такие же.
Аластор.
Элегантный, загадочный радиоведущий с безупречной улыбкой, которая никогда не добиралась до его карих, невероятно живых глаз. Человек, чей голос был инструментом, способным зачаровать, утешить или посеять сомнение. Человек, наблюдавший за ней из тени.
Мысль была настолько чудовищной, невероятной и в то же время безупречно логичной, что у неё перехватило дыхание. Она положила руку на стойку, чтобы не пошатнуться. Не он ли стоял в тени все эти вечера, изучая её не только как певицу, но и как… явление? Не его ли это скрытое, тёмное хобби — не только собирать звуки боли, но и… причинять её? Устранять помехи? Её рациональный ум отвергал это как бред. Но улика у её пояса была материальна. А его отсутствие в ту ночь… совпало.
Весь остаток дня она провела в состоянии внутренней бури, прикрытой ледяным спокойствием. Каждое её движение было выверено, каждый взгляд контролировался. Она была крепостью, внутри которой бушевал пожар догадок.
Вечером, готовясь к выходу на сцену в «Ла Сорсьер», она сделала нечто абсолютно иррациональное, противоречащее всем инстинктам самосохранения. В своей каморке, при тусклом свете, она достала тот самый свёрток. Развернула его. Запонка блеснула, холодная и немая. Затем она взяла иголку с чёрной ниткой и, отогнув внутренний шов своего нового платья — цвета запёкшейся крови, глубокого бордового, — пришила запонку изнутри, у самого края, прямо напротив сердца. Она сделала несколько крепких, надёжных стежков. Холодный металл теперь лежал на её коже, отделённый от неё лишь тонким слоем шёлка. Каждое движение, каждый вздох заставлял чувствовать его присутствие. Это был не талисман на удачу. Это был эксперимент. Проверка безумной гипотезы. Вызов, брошенный в бездну.
Когда она вышла на сцену под усталые, привычные аплодисменты, её первым, почти рефлекторным движением был взгляд в тот самый, дальний угол. Сердце ёкнуло, сделав один тяжелый, гулкий удар где-то в горле.
Он был там. Аластор.
Стоял, как изваяние, прислонившись к грубой кирпичной кладке. Его поза была непринуждённой, трость покоилась на полу. Лицо, как всегда, освещала та самая вежливая, неизменная полуулыбка. Всё было как всегда. И от этого становилось только страшнее.
И тогда, нарушая все неписаные правила их молчаливого наблюдения, она позволила себе сделать то, чего никогда не делала сознательно. Она вгляделась. Не скользнула взглядом, а устремила его, заострила, как лезвие. Её взгляд, обычно скользящий поверх голов, теперь анализировал его с методичностью архивариуса. Темно-бордовый костюм, безупречно сидящий на широких плечах. Белоснежная рубашка. Тёмный галстук с незаметным узором. И… манжеты. Безупречно отстроченные, с идеальными складками.
На левой манжете, ближе к краю, сверкала серебряная точка. Запонка. Та самая, радийный знак.
Её взгляд, будто магнит, потянулся к правой руке. Рукав был застёгнут на ту же мелкую, жемчужную пуговицу. Но там, где должна была быть вторая запонка, симметричная первой, сверкала пустота. Место было аккуратным, ничего не болталось, но отсутствие знака создавало едва уловимую, почти подсознательную асимметрию. Разницу, которую заметишь, только если будешь знать, что искать. Только если будешь держать в руках потерянную часть пары.
Всё внутри Бесси замерло. Кровь отхлынула от лица, оставив ощущение ледяной маски. Воздух перестал поступать в лёгкие. Гипотеза из разряда бредовой фантазии в одно мгновение превратилась в подтверждённый факт. Холодок металла у её сердца внезапно стал обжигающим, будто раскалённым докрасна. Он знал? Нет, он не мог знать, что она нашла. Но отсутствие запонки на его рукаве кричало громче любой улики.
И в этот момент, прямо посреди первой, горькой строчки песни о потерянной любви (какая ирония!), её глаза, против её воли, снова нашли его взгляд. Она не смогла удержаться. И в её глазах, она это чувствовала, уже не было прежней отстранённости, любопытства или даже вызова. Там было знание. Глубокое, тёмное, опасное знание. Знание о нём. О том, на что он способен. Знание, которое теперь связывало их невидимой, но прочнейшей нитью соучастия.
Улыбка на лице Аластора не дрогнула. Ни на йоту. Она оставалась такой же безупречной, вырезанной из дерева маской. Но в его прищуренных, ярко-карих глазах, обычно скрытых игрой света и тени, что-то мелькнуло. Молниеносная, как вспышка далёкой зарницы, переоценка. Его взгляд, всегда тяжёлый и аналитический, на миг стал ещё тяжелее, острее. Казалось, он не просто смотрел на неё, а сканировал, пытаясь уловить новую, неожиданную частоту в привычном эфире её образа. Он заметил изменение. Заметил её пристальный взгляд. Заметил то, что светилось в её глазах.
И тогда, с внешней невозмутимостью, граничащей с театральностью, внутри у него всё сжалось в ледяной, отточенный до острия фокус. Мир сузился до этого зала, до её голоса, до холодка металла запонки, которого не хватало у его запястья. Он слегка, почти незаметно, скосил глаза вниз, на свою правую манжету. Мысль пронеслась, быстрая и ясная: Она должна это увидеть. Только она. Задержал взгляд там на долю секунды — сознательно растянутую, выверенную, достаточную, чтобы она это заметила. В груди, под безупречной линией жилета, учащённо забилось сердце — не от страха, а от азарта, от щекочущего нервы риска.
А затем медленно, с преувеличенной плавностью, вновь поднял глаза на неё. И в этот момент, будто выпуская наружу крошечную долю того напряжения, что копилось внутри, его палец, лежавший на набалдышнике трости, дрогнул. Не поднялся для салюта, не пошёл к виску — такой жест был бы слишком явным, почти вульгарным. Он просто слегка, едва заметно, провёл подушечкой большого пальца по гладкому дереву, ощущая под кожей его тёплый, живой узор, а затем лёгким, ничего не значащим для постороннего взгляда жестом поправил лацкан пиджака, смахнув несуществующую пылинку. Для любого другого человека в зале это был бы просто жест денди, бессознательная привычка следить за своим видом.
Но для неё, для соучастницы, державшей у сердца его потерянную запонку — этот маленький, холодный ключ к пониманию, — этот жест был всем. Внезапно в горле пересохло, а в висках застучала кровь. Это было признание. Молчаливое, но абсолютное, громовое в своей тишине. Это был салют. Не победителю, а равному. Игроку, который неожиданно вошёл в игру и сделал свой первый, смертельно точный ход. Внутри неё всё перевернулось: тревога и острый восторг сплелись в один тугой, дрожащий узел.
Её собственный голос, к её удивлению, не дрогнул внешне. Он не сорвался на фальцет, не захрипел. Музыкальная дисциплина, вбитая годами, оказалась прочнее нахлынувшего вихря. Он продолжал литься, низкий и бархатный, неся в зал привычную, отрепетированную боль. Но теперь, внутри этой боли, в каждой микроскопической, едва уловимой паузе, в каждом хриплом выдохе, который вдруг наполнился истинным чувством, в каждом взгляде, который она теперь могла — должна была — позволить себе бросать в его угол, жил новый, двойной смысл. Она пела уже не для пьяной, равнодушной толпы. Она пела для него. Каждая нота, каждый шёпот в микрофон стали теперь и признанием
Я вижу тебя. Я понимаю
и ответным вызовом
А ты прими мой
и сжигающим душу вопросом:
Что же будет дальше?
Игра, в которую они играли, изменилась в одно мгновение, оборвав одну реальность и соткав на её месте другую, куда более опасную и сладкую. Флирт с тенью, интеллектуальное танго на расстоянии, превратилось в нечто иное. В танго двух хищников, вышедших на один паркет, где под бархатом перчаток чувствуется готовность к хватке. Теперь оба знали шаги. Оба видели истинное, настороженное и живое лицо партнёра под маской светской учтивости. И оба, как это ни было тревожно, волнующе и опасно, со странным, щекочущим душу предвкушением, ждали следующего хода. Воздух между ними казался теперь заряженным, густым, и каждый вдох его был одновременно и страхом, и обещанием.