На обед будут птицы

NC-21
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
71 страница, 27 027 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 11: Белый шум

Настройки
Дата: Октябрь 1943 года. Последний месяц осени выдался на удивление ясным и холодным. Воздух в Москве стал прозрачным, хрустальным, звонким — будто город выдохнул после трёх лет угарного дыма и страха. С фронта приходили обнадёживающие сводки: наступление, успехи, освобождённые города. Но в тылу это уже мало кого радовало. Радость — слишком дорогое чувство, его разучились испытывать. Вместо него было состояние истощения — тихого, глубокого, на клеточном уровне. Варвара Птицына тоже была истощена. Но её истощение было другого рода. Не физическим — последняя банка тушёнки кончилась в августе, и с тех пор она ела только карточный паёк, превратившись в такую же серую, полупрозрачную тень, как и все вокруг. Её истощение было экзистенциальным. Она была пустой скорлупой, из которой вынули и съели само ядро. Её голод, тот самый, глубинный, не ушёл. Он просто... стих. Как стихает боль в отмороженной конечности, когда ткани начинают отмирать. Её работа стала чистой механикой. Она приходила в павильон №3, садилась на свой стул под уже не такими яркими лампами (экономили до конца), смотрела в бездушный глаз камеры и говорила. Голос её по-прежнему звучал тепло и убедительно — годы тренировок сделали его идеальным инструментом, не зависящим от внутреннего состояния. Она читала письма от детей, которые теперь были полны не надежды, а усталой покорности. Она рассказывала сказки — но теперь это были сказки о терпении, о выносливости, о том, как маленький росточек пробивается сквозь асфальт. Она стала проповедницей стоицизма. Коллектив вокруг неё тоже изменился. Белов ушёл на повышение — его перевели в Главную редакцию, он теперь руководил целым отделом детского вещания. Его место занял какой-то молодой, бледный аппаратчик, для которого Варя была не живым человеком, а «кадровым активом» и «проверенным идеологическим ресурсом». Нина вышла замуж за интенданта и уехала с ним в Казань, отправив Варе открытку с восторженными, но уже чужими словами. Мария Игорева, гримёрша, умерла прошлой зимой от воспаления лёгких — недоедание сделало её беззащитной перед любой инфекцией. Григорий Степанов... Григорий остался. Он был теперь единственным человеком из старой жизни. Но и он изменился. Поседел, сгорбился, говорил ещё меньше. Его взгляд, когда он смотрел на Вару, был уже не всевидящим, а просто усталым. Как будто он слышал в её голосе не тайну, а ту же пустоту, что была и в его собственной душе. Возможно, он всё знал. Или догадывался. Но это больше не имело значения. Война всех уравняла в своём всеобъемлющем безразличии. Павильон №3 стал для неё не святилищем и не местом преступления. Он стал клеткой. Прозрачной, звуконепроницаемой, стерильной. Местом, где она выполняла свою последнюю, самую важную функцию — быть эфирным призраком, утешающим других призраков. И вот настал день. 28 октября 1943 года. Последний эфир. Она не знала, что он последний. Никто не знал. Решение было принято где-то наверху, в кабинетах Главной редакции. Детскую программу «Доброе утро, друзья!» закрывали. Официальная причина: «оптимизация вещания в связи с новыми задачами военного времени». Реальная причина: не было больше сил её делать. Не было ресурсов. Не было смысла. Дети, ради которых всё затевалось, либо повзрослели в одночасье, либо умерли от голода и болезней, либо их души очерствели настолько, что сказки стали казаться издевательством. Варю вызвали к новому начальнику за день до эфира. Молодой человек в очках сказал сухо, без эмоций: —Варвара Владимировна, завтрашний выпуск — последний. Программу закрывают. Поблагодарите коллектив. Сделайте... тёплое, прощальное обращение. Чтобы дети не расстраивались. Она кивнула. Не спросила «почему?». Не выразила сожаления. Просто кивнула. Для неё это было логичным финалом. Всё в её жизни шло к завершению. И работа — не исключение. Вечером перед эфиром она сидела у себя дома, в абсолютной тишине. Не было даже тиканья часов — они сломались месяц назад, а чинить было некому и незачем. Она смотрела в заклеенное крест-накрест окно. Внутри была та самая, знакомая пустота. Но теперь она была не ледяной, а бесшумной. Полной, совершенной тишиной. Как в звуконепроницаемой камере. Белый шум внешнего мира — война, голод, страх, бюрократия — больше не достигал её. Она отключилась. Утром она пришла в павильон. Он был почти пуст. Только Григорий Степанов возился у пульта, да новый, незнакомый оператор настраивал камеру. Не было Нины с её болтовнёй, не было Марии с её крестами и шёпотами. Была только гулкая пустота и запах пыли. Она села на свой стул. Надела наушник. Поправила платок. Григорий, не глядя на неё, подал сигнал: —Готовность тридцать секунд. Свет. Лампа над камерой зажглась. Но свет был уже не ослепительным, а тусклым, жёлтым, как свет умирающей лампочки. Он выхватывал из тьмы только её лицо и плечи. Всё остальное тонуло в чёрной мгле. — Пятнадцать секунд. Звук. Она слышала в наушнике привычное шипение.Потом — тишину. Эфирную тишину. Ту самую, которую Григорий когда-то называл «тишиной покоя» или «тишиной вычерпывания». Сейчас это была просто тишина. — Пять секунд. Камера. Красная лампочка над объективом загорелась.Тускло, как угольё. Она посмотрела на неё. Раньше эта точка была для неё мишенью, собеседником, исповедником. Сейчас она была просто точкой. Дыркой в никуда. — В эфире. Она сделала паузу. Не для эффекта. Про потому что не было сил начать. Потом губы её сами собой растянулись в ту самую, отработанную за годы улыбку. Она была похожа на гримасу. —Добрый день, мои дорогие друзья. Голос её лился, тёплый, бархатный, идеально поставленный. Он рассказывал о том, что сегодня особенный выпуск. Последний. Что программа заканчивается, но их дружба — нет. Что она всегда будет помнить их письма, их рисунки, их доверчивые глаза. Она говорила заученные, правильные слова. А внутри... Внутри был белый шум. Не внешний, а внутренний. Сплошной, ровный, монотонный гул абсолютной пустоты. Ни мыслей. Ни чувств. Ни воспоминаний. Даже голода не было. Было только это ровное, немое шипение в душе, как радиопомехи на пустой частоте. Она смотрела в объектив и видела там не детей. Она видела своё отражение в тёмном стекле. Уставшее, бледное лицо в очках. И это лицо... у него было два рта. Один — её настоящий, который говорил правильные слова. А второй — призрачный, нарисованный тенями и усталостью где-то ниже подбородка, чуть смещённый. Немой, открытый в беззвучном крике. Или в беззвучном желании укусить, отгрызть, съесть. Она не испугалась этого видения. Она его приняла. Да. Их было двое. Та, что говорит. И та, что ела. Та, что утешала. И та, что убивала. Обе они были ею. И сейчас, в этот последний миг, они наконец встретились и слились в одном образе — образе полной, окончательной пустоты. — ...и помните, — говорил её голос, мягко и печально, — даже в самой тёмной ночи есть звёзды. Даже в самой долгой зиме есть весна. Берегите себя, мои дорогие. Будьте сильными. И... прощайте. Она закончила. Улыбка медленно сошла с её лица. Она просто сидела, глядя в камеру. В наушнике стояла тишина. Потом послышался голос Григория, странно приглушённый: —Стоп. Всё. Снято. Красная лампочка погасла. Свет над камерой выключился. Она осталась сидеть в темноте. Слышала, как оператор что-то бормочет, как отключается аппаратура. Потом шаги — оператор ушёл. В павильоне остались только она и Григорий. Она медленно сняла наушник, положила его на стол. Поднялась. Ноги её не дрожали. Она чувствовала себя лёгкой, невесомой, как призрак. Григорий подошёл к ней. Он стоял, глядя на неё своими усталыми глазами за стёклами очков. —Последний, — сказал он просто. —Да, — ответила она. —Что будете делать? Она пожала плечами.По-настоящему не знала. —Не знаю. Жить, наверное. Он кивнул. Потом, после паузы, сказал что-то странное: —Я всегда слышал в вашем голосе... паузы. Особенные. Не те, что ставят для смысла. Другие. Как будто вы... прислушиваетесь к чему-то. К чему-то, чего нет в тексте. Она посмотрела на него.Сказать «вы ошибаетесь»? Нет. —Может быть, — сказала она тихо. —Теперь этих пауз не будет, — сказал он. — Эфир опустеет. Он повернулся и пошёл к пульту, чтобы окончательно выключить аппаратуру. Она смотрела ему в спину. И вдруг поняла, что он — последний человек, кто что-то знал. Или догадывался. И он уходит. И с ним уходит последняя связь с тем миром, где она была кем-то большим, чем просто голос из радиоприёмника. Она не стала убирать павильон. Не стала протирать стол, не стала складывать платок. Она просто развернулась и пошла к выходу. Проходя мимо микрофона, она заметила, что Григорий не выключил его. Красный индикатор на стойке горел. Микрофон был жив. Он ловил тишину пустого павильона и передавал её в никуда — в пустые кабели, в отключённые усилители. Она остановилась на мгновение, глядя на этот маленький красный огонёк. Потом улыбнулась. Беззвучно. Это был подходящий финал. Она оставляла после себя не слова, а тишину. Белый шум пустого эфира. Она вышла в коридор. Дверь павильона закрылась за ней с тихим щелчком. Она шла по длинному, тёмному коридору, и её шаги отдавались эхом. Никого не было. Студия опустела. Её работа была закончена. Её маска больше не была нужна. Она вышла на улицу. День был холодным, ясным. Солнце светило, но не грело. Она постояла на ступеньках, глядя на улицу. Люди шли мимо, спешили по своим делам. Никто не смотрел на неё. Никто не узнавал. Она была просто ещё одной женщиной в потёртом пальто. Она пошла домой. Шла медленно, не спеша. Внутри по-прежнему стоял тот самый белый шум — ровный, безэмоциональный, успокаивающий. Она думала о том, что теперь у неё нет ничего. Нет работы. Нет запасов. Некого есть. Нечего есть. Есть только она сама и эта тишина. Она подошла к своему дому. Поднялась по лестнице. Открыла дверь в свою пустую, чистую квартиру. Зашла, закрыла дверь. Повернула ключ. И осталась одна. Наедине с белым шумом в душе и с последним решением, которое теперь нужно было принять. Решением о том, что делать, когда все роли сыграны, все маски сняты, а аппетит, даже если он и остался, уже не на что удовлетворить. Тишина в квартире была абсолютной. Такой же абсолютной, как та тишина, что она только что оставила в эфире. Белый шум снаружи и белый шум внутри наконец слились воедино.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник