схема нападения на небытие

R
Завершён
18
автор
Размер:
9 страниц, 3 863 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

Настройки
В России таких зим не бывает. Он помнил, на их несуществующей родине свист ветра не находит тебя в любой расселине и пади, не заглушает мысли, не уносит с собой волны, снег, песок… Невдалеке от них, в бухте, ветер веками выдувал песок из-под корней крепких деревьев, поставив их на ходули, обнажив хрупкий скелет. Между некоторыми он отрешённо бродил, не пригибаясь, как под сводами крохотного готического собора, пока ветер сгребал песок из-под ног, а волны незаметно подхватывали утянутое. Закрыв глаза и прижавшись щекой к сухому корню, он вновь думал, что они, двое на берегу — те же обнажённые иссохшие корни, те же скелетцы на рождественской ёлке, задорно качающиеся от лёгкого дуновения. И холод, сковавший мир, совсем не прежний. Другой холод, пробирающийся с ветром в само нутро, цепкий и неотвязный. От холода и ветра они укрывались в брошенной на самом краю мыса избе — нужно было всего лишь законопатить щели, заделать дыры, укрепить порог, — иногда топили печь едва не до угара, иногда нет; разницы, впрочем, не было, по-настоящему тело не ощущало холода. Тепла тоже. Однажды прозрачные волны выкинули их на берег, как выкидывают дохлую рыбу, и, отфыркиваясь и отплёвываясь, он вдруг увидел настороженные глаза в цвет волн напротив. Тогда в голове у каждого было лишь имя — чужое, а кроме имени только скудный набор азбучных знаний. «Дуб — дерево. Роза — цветок. Олень — животное. Воробей — птица. Россия — наше отечество. Смерть неизбежна». Вроде того. Они не мёрзли и не грелись, лишь по неясной причине существовали, не видимые и не слышимые остальными, на берегу озера. Мишель — то, что его вечного спутника зовут Мишелем, он помнил прежде всего прочего и, вероятно, забудет последним — к снегу кутался в потёртый тулуп, а под жаркими лучами, к зениту лета прогревающими прохладу вод, щеголял в одной исподней рубахе, а то и в кальсонах без неё. Это была игра, пародия жизни, но Мишель находил в ней удовольствие, и порой несложно было ему подыграть. Когда Серж услышал своё имя, то принял его, должно быть, столь же безоговорочно, как некогда ребёнком. В дымке первых дней казалось, имена бесполезны, но разный набор звуков стал рубежом, позволившим не раствориться друг в друге, мыслью и телом. В те первые дни, когда зима ещё не настала, а они ещё не в полной мере сознавали себя, началось время. Серж, уложив голову Мишелю на бедро и отдав босые ступни ледяной воде, то отступающей, то кусающей за штанины, бездумно наблюдал за смещением атласа облаков. И в момент затылком почувствовал напряжение мышц. — Кто-то едет, — глухим не своим голосом сказал он. — Тут время от времени кто-то ездит, да, — попробовал усмехнуться Серж. — Нет. Не то. Кто-то другой, я чувствую. Надо пойти. Голос, напряжённый, как струна, зацепился за рёбра грудной клетки, и тогда Серж действительно почувствовал, что до тихого гула натянутая нить ведёт куда-то дальше. И они пошли. В отдалении от берега, так, что озеро лишь мелькало осколками витражей среди высоких, почти скинувших крону деревьев, тянулись тройки, колёсами собирая все ухабы. Всего восемь троек — и в каждой по человеку с револьвером и человеку, бряцающему кандалами. Неслышно шурша устлавшим дорогу ковром листьев, Серж и Мишель шли за ними, не имея нужды в спешке — быстрый шаг давался легко, — то и дело переглядываясь. Понятней с каждым часом не становилось. Когда растворился исключительно октябрьский тёпло-синий закат, тройки встали у покосившегося верстового столба сельской почты. — Ночевать будем! — крикнул один из людей с револьвером, и из повозок стали выбираться люди, звеня металлом на ногах и привычными движениями пытаясь размяться. В глухом жёлтом свете станционного фонаря Серж, незамеченный, ходил между ними, вглядываясь в лица, вымотанные дорогой, железом и чем-то кроме. Натянутая нить в грудине вдруг неловко перекручивалась: к уверенности, что прежде он встречал их, не прибавлялось знания, когда. — Serge! — И вместе с ним к полнолицему человеку в кандалах обернулось ещё двое. — Je veux dire, Сергей Григорьевич. Pardon, je ne peux pas jamais s'y habituer. Он знал их. И того, кто окликал, и тех, кто обернулся. Живой Серж перекидывался репликами с полнолицым, и острые тени падали от них, сливаясь с мраком. На плечо легла ладонь Мишеля, дёрнув из муторного оцепенения. — Серёж, — позвал очень тихо, словно хоть одна душа могла бы его услышать. И смотрел: пристально и тревожно. — Я тоже будто бы знаю их. День за днём тройки огибали озеро, не каждую ночь становясь на ночлег, и холодный лунный свет безвольно прорывался меж облаков. А когда в особенно ветреный день процессия вдруг свернула и стала неотвратимо отдаляться от воды, грудь охватило чувство, что более не стоит сопровождать кандальников. Дальше они сами. Возвращались быстрее, а обсуждали мало. Кажется, даже если бы Серж помнил, откуда знает этих людей, это ничего бы не поменяло, раз они его узнать не могли. — Кандалы убивают ноги, — сказал Мишель. А ещё: — Хорошо, что без ручных. Потом в один день из занявшей всё небо тучи опрокинулась их первая зима. Бывало, Серж подслушивал разговоры русских поселенцев, а после поднимался на гору. Подчёркивая стальной горизонт, всюду, куда падал взгляд, разливался Байкал — богатое озеро, — а справа, спотыкаясь о Шаман-камень, где оставляли людей на суд стихии, вытекала мотовка-Ангара, что напомнила давшим ей имя бурятам разинутую пасть. Он сидел, подставив лицо хлеставшему, словно плеть, ветру, и отстранённо наблюдал, как в десять минут туман мог затянуть воду или развеяться. Если задержаться до темноты — к закату его, правда, начинал искать Мишель, — то в одну секунду вдруг исчезнет шум волн и скрип деревьев, а вода и небо сольются в единую бездну. И если приглядеться, полоса озера будет чуть темнее; Серж перестал вглядываться. Лёд долго не вставал, впрочем, вся округа словно знала расписание и, только прозрачная корка окрепла, по ней протянулась дорога на тот берег. Озадаченные чужой суетой, они пропустили новый экипаж, не похожий на прежние восемь, от которого вновь задребезжала в груди натянутая струна. Кажется, в оконце возка на полозьях выглядывала усталая женщина с горящими глазами, но по озеру тройка мчалась куда быстрее, чем в объезд, и они лишь помахали вслед. Серьёзно, Мишель махал, стянув нелепую рукавицу, улыбаясь во весь рот — а потом пихнул Сержа в плечо, чтобы тот присоединялся. Мишель, сущий мальчишка, в ту, да и в следующие зимы полюбил валиться на лёд и через прозрачную, буквально стеклянную толщу разглядывать, что под ней. — Рыбы, смотри, Серж, рыбы! — Тот опускался рядом поглядеть на очередную стайку малюток или неповоротливую усатую рыбину, рассекающую пространство подо льдом. — Я обязательно выучу все их имена! — Мишель стучал по льду, но рыбы его не замечали. Как будто недожил, недошутил прежде и теперь рвался надышаться хоть их половинчатым существованием. Чуть дальше лёд, весь с низу до поверхности, покрывался белыми пузырьками: это воздух пытался подняться со дна и застывал с водой, не добираясь. Серж думал, пузырьки походили на веснушки; когда-то Мишеля с приближением жаркого лета всего обсыпало ими под сухим солнцем — не только лицо, но места, что свету подставлялись редко: плечи, ягодицы… Здесь у навсегда бледного Мишеля осталась только чужая память о солнечных поцелуях. Следующий возок они не пропустили. Ветренной безлунной ночью, вдруг почуяв одну дёрнувшуюся в груди струну на двоих, они переглянулись в свете лучины и выскочили наружу. На лёд с уверенностью, разгоняющей мрак, въезжала повозка, а внутри, до скрежета сцепив зубы и сжав руки в кулаки, старалась не трястись от холода и нервного напряжения маленькая княгиня. Кивнув друг другу, Серж и Мишель пристроились с двух сторон возка и так до самого противоположного берега провожали его через однотонный мрак, оберегая маленькую княгиню от льда и воя ветра, как умели. А дальше тройки потянулись одна за другой. По льду, затем в объезд, потом переправой по воде, и снова по схваченному льдом озеру… Одна за другой. Каждый раз двое на берегу поднимались и шли, а иногда плыли в рыбацкой лодке за ними, словно действительно могли от чего-то уберечь. А по правде слушали, если могли, и пытались понять. Вопрос стоял так. Точнее, два вопроса или две стороны одного. Мишель хотел понять, за что они здесь, Серж — почему. Ни кандальники, ни женщины с твёрдым взглядом не могли дать им ответа. В один из дней нового круга, когда снег уже засыпал скалы и осел на деревьях, а лёд ещё не встал, Серж вдруг очнулся — застыл с занесённым топором для колки дров — от жуткой тянущей рези в самом сердце. Пошатываясь, запинаясь о свои ноги, ввалился в избу и прошептал, казалось, ничуть не встревоженному Мишелю: — Это он едет… — Скривился. — Я не знаю, кто, но он далеко, и мне надо идти. Не нам, мне — но Мишель в момент вскочил за ним. Только спустя вёрсты и вёрсты леса и склонов, склонов и леса, которые они упорно рассекали, отдаляясь от озера, тот почувствовал нечто схожее с прежним тянущим зовом, перекрутившим Сержа, но не сомневался ни секунды. Они шли, шли, шли, и снег с ветвей валился им на голову, а тропы петляли, впрочем, не сумев запутать. А затем Серж споткнулся. Не о корягу или камень, на ровном месте, и осел в сугроб. Натянутая нить не ослабла, но он попросту не мог перешагнуть это ровное невидимое место и двинуться дальше. Как муха под стеклянным куполом. Мишель попытался шагнуть следом и в недоумении рухнул рядом с ним. Над головой перешёптывались, осыпая снег, высокие сосны. Мир не пускал их дальше. Птицам, зверям путь был открыт, но не призракам, застрявшим на берегу. — Ну вот и предел, — озвучил общую мысль Серж, повернув голову, и рассмеялся очень невесело, в попытке высмеять, ослабить неослабевающую натянутую струну. Мишель — совсем прозрачные глаза, снежные кудри — потянулся и оставил тёплый поцелуй на его лбу. Они возвращались, и зов в груди понемногу утихал, напоследок одарив пониманием. Голосом едва ли громче снега он проговорил: — Это был мой брат. — И Мишель, обернувшись, едва не споткнулся и кубарем не улетел по склону. — В последний раз я видел его… не помню. Давно. Серж потряс головой, но крохотное оконце памяти уже закрылось. Он рухнул на постель, как только в притихшем мраке они добрели до дома. По правде говоря, их тела не просили спать, и отход ко сну, скорее, напоминал ритуал, как в детстве, когда няня чинно укладывала маленького Серёжу в кровать, а тот, послушно закрыв глаза, сам на тёмном фоне сомкнутых век разыгрывал сновидения, пока не засыпал по-настоящему. Здесь же, когда он прикрывал глаза, прошедший день смешивался с крупицами памяти, отыскивая правильные места в измученном сознании, и наутро можно было продолжать существование. Сегодня он в мгновение провалился в состояние между сном и бредом. Там был похожий на него мужчина с усталой улыбкой и другой, совсем мальчик, с упрямой морщинкой на лбу; там был огонь, пушки и очень-очень много снега; там были голые тела убитых, а затем только тьма. Серж открыл глаза. В серых сумерках он прекрасно видел, как легко трепетали светлые ресницы дремлющего Бестужева — когда-то, задолго до всего он звал того по фамилии, порой сочетая со званием. Теперь он помнил другие сумерки: те, что постепенно выцветали, не дожидаясь утра, в зарешеченном окне, и Серж надеялся лишь, что брат Матвей сможет жить, а Бестужев умереть. Надежды на чудо не было, впрочем, к лучшему: умирать всё равно пришлось, и дважды. И если в первый раз перед тьмой он видел дрожащие светлые ресницы прозрачных глаз, то второй — качающееся тело в мешке. …Он выскользнул из Ничего, когда Мишель тряс его за плечи, повторяя хрипло и надрывно: — Серёжа Серёжа Серёжа Серёжасерёжасерёжасерёжасерёжасерёжасерёжасерёжасерёжсерёжсерёжсерёж- Он моргнул: перед глазами плыла мутная пелена, и онемение едва отступало от виска. — Мишель. — Серёж! — всхлипнув, стукнулся лбом о его, и, отстранив лицо, уткнулся в мокрый висок, навалился сверху, до боли стиснул. — Серёжа, я думал, ты пропадёшь, без шуток, я открыл глаза, а ты совсем истончился, стал таким прозрачным, я так боялся, ты совсем растаешь… — Лихорадочно цепляясь за него, Мишель бормотал в ухо, щекой проезжаясь по щеке. — Миш, — позвал он, и тот, приподнявшись, заглянул в глаза. — Прости, я… Я вспомнил, почему мы здесь. И рассказал, а затем из сумерек выплыл новый рассвет. И ещё один, и другой, и много-много подобных. Та самая опасность, от которой их уберегли имена — соблазн забыть грань, где кончается один и начинается другой, — была от их тел. Ещё когда волны выбросили их на берег, а время не началось, Серж — пока не знающий, что он Серж, — потянулся ладонью к чужому лицу и удивился настоящему, не додуманному, как в детском сне, теплу на кончиках пальцев. Мишель — ещё не ставший для себя Мишелем — прижался горячим лбом к его лбу и фыркнул. Они помогли друг другу подняться, оставляя на руках и плечах отпечатки тепла. Ещё не осознав, что заперты в чистилище, неспособные согреться или замерзнуть, устать или отдохнуть, стонать от боли или удовольствия — но что рядом есть человек, в чьих силах вернуть каждое из ощущений. Их близость в первые дни была столь естественна — какой никогда не могла бы стать в прежней жизни, где о границах и допустимом известно слишком много. Серж сперва бережно, но всё более несдержанно прижимался губами к каждому дюйму мишелева лица: к крыльям носа и едва заметной, нащупываемой только прикосновением горбинке на переносице, высокому лбу, тонким-тонким, почти прозрачным векам, расслабленной от одного касания линии челюсти, маленькому круглому подбородку и снова к приоткрытым мягким губам — и тот шептал, что Серж обжигает и что губы его совсем сухие — обветрил когда-то, да так и остались, и что глаза у него самые… Без Мишеля он бы не выбрался из волн на берег. Мишель сам был волной: в мире ненастоящих, домысленных чувств окатывал с головой; он был бесконечным приливом, глотком, что наконец удалось ухватить истерзанному Танталу, каплей, что могла переполнить море. Мишеля было так много — чувств, касаний и слов, — что лишь поэтому Серж мог быть. Смешливо щурясь, как от сильного света, Мишель цеплял его зубами за чистый подбородок — щетины у него здесь не бывало — и спускался к шее. Сам выгибался на коленях Сержа и терзал так сладко, как любил: впиваясь до отметин, губами прижимаясь к горлу и слушая несдержанный стон. Мишель целовал его ключицы, плечи, грудь, словно он был берегом, без которого волна существовать не может. Который она неотвратимо меняет под себя, сколько бы веков ни потребовалось, а берег неизбежно ей поддаётся. Он жался к Сержу, тягучий и мягкий, обхватив его руками, сжав бёдра своими — и вновь, играя, впивался зубами в тонкую кожу; он заполнял его, от края до края, плавил и гнул, как вздумается, и Серж поддавался, открываясь, плавясь и сгибаясь, потому что никогда в жизни и после не хотел ничего более. И вот тогда имена исчезали, ведь они становились одним. Потом он — снова ставший Мишелем — прижимался ухом, щекой, щекотными кудрями к груди — так тесно, что не оставалось места ни для нити, ни для солнечного луча — и слушал, как бьётся разогнавшее кровь по телу сердце. Он был некогда утраченной надеждой: теплом, покоем, наслаждением. Но отчаяние — холод, усталость, боль — в его касаниях тоже были. Терзая дырявую, точно рыболовная сеть, память, Серж в тусклом оконном свете рисовал схемы. Планы сражений. Витебск, Бородино, Малоярославец; Люцен, Лейпциг, Париж; неслучившийся смотр, Пестелево 1 генваря — во всевозможных вариантах. Но чаще всего: собственное столь бессмысленное выступление. Незавершённая восьмёрка, кривой-косой знак бесконечности, выжженные в повреждённом сознании названия деревень. Верил ли он хоть на долю секунды, что в беспристрастной теории вероятности им достанется шанс на успех? Да, пожалуй. Знал ли, что потеряет всё и всех? Пожалуй, нет. Серж не был провидцем, избранным, Мессией. В глубине души он таил мысль, что ему уготована особенная, отличная от прочих судьба; но никогда в жизни он не хотел бы, чтобы ради его судьбы ломались другие. Бедный, бедный Ипполит, Кузьмин и Щепилло брошены в общую могилу. Те, кто остался жив, звеня цепями, едва передвигая истерзанные ноги, шли в отдалённые места. Но ведь идея — но ведь правда была его? Приверженность правде могла бы спасти его душу; истина, втоптанная в грязный снег, но не опровергнутая, делала каждый его шаг на эшафот всё твёрже. Но когда Серж не сумел умереть и во второй раз, вина заслонила истину. Мишель задавался вопросом, за что они здесь: так вот, Серж — за свою вину, а Мишель, по видимости, за то, что ему поверил. Бумага кончилась, и он выбрался наружу. Зима ровно на рубеже двух календарных отрезков была светлой и чистой — и тихий прозрачный воздух никак не хотел вмещать в себя память о том, что однажды начало года было иным. Серж спустился к озеру; лёд уже окреп, вздыбившись торосами, и тогда он, обходя льдины, неловко переваливаясь, брёл дальше. Озеро покрывалось ледяной коркой каждую зиму, но река, мотовка-Ангара — нет. «Омуль — рыба, гагара — птица, существование вечно и неизбывно». Прямо со льда, неровной тонкой кромки он шагнул в исходящую густым паром воду и тут же камнем погрузился с головой. Настоящему, живому человеку немедленно стало бы дико холодно и невероятно больно, но Сержу, больше не умеющему задыхаться и умирать, было никак. В ватной медлительности, не противясь течению, он брёл по твёрдому пологому дну. Снова и снова, сцена за сценой он повторял, как падал, раненный, на поле под Устимовкой, и как, секунда за секундой, мучительно задыхался в петле. Но в этот раз не истончился и не исчез. Наконец, Серж, пустой и бесполезный, сам себя осудивший, взобрался на Шаман-камень и не мог сдвинуться с места. Когда он вернулся домой, поблекший и покрытый ледяной коркой, Мишель жёг схемы — на скрип двери повернулся с очередной восьмёркой в руках. — Серёжа, ты… — Подводные исследования. — Он сбросил бесполезный тулуп. — В рамках экспедиции в Восточную Сибирь. — И, хмыкнув, сам осел вслед за тулупом, жадно ловя отблески пламени. Мишель смотрел испуганно: думал видать, да, Сержа не нужно отогревать, но и не очень ясно, что же с ним ещё делать. — Извини. Он опустился рядом и горяченным лбом упёрся в плечо: — Расскажи мне, Серёж. Я мало что могу, только жечь бумаги, но расскажи мне. И Серж, зажмурившись и тесно прижавшись, носом уткнувшись в шею, мягкий пушок и по льдинке выпуская из себя нутряной холод, говорил. Год тянулся за годом, но, как и прежде, в отдалённой лачуге на мысу их никто не пытался беспокоить. Среди русских поселенцев гуляла байка о странном доме, из трубы которого порой сам по себе курился дым, но недостаточно серьёзная, чтобы с этим разбираться, и недостаточно интересная, чтобы привлечь детей. Как только берег прогревался прихотливым солнцем, невдалеке ставили юрты буряты, но и они не проявляли интереса к избе по соседству, разве что скот, пришедший с ними, объедал всю траву у крыльца. В одно из первых лет Серж наблюдал моление о дожде. На самом краю берега три Ламы, разложив угощения на столике, а горные травы на жертвеннике, вместе с собравшимися протяжно, тягуче пели мантру в сопровождении барабана и колокольчика. Ветер, швыряя брызги, прислушивался и уносил звуки вдаль. Вечер синел, и, когда, подгоняемый в спину порывами, Серж поднимался на мыс, на самом краю зрения заметил отблеск. А развернувшись, замер — на всё громадное высокое небо раскинулась молния, разбросав острые лезвия. Невольно он подобрался, ожидая пробирающего до костей грома, но тишина была абсолютной. Добежав до дома, он позвал Мишеля, и тот, взяв его руку — по первости без простых касаний было нестерпимо, — круглыми глазами смотрел, как новая, с голубым отливом молния перечёркивает небеса. Быть может, голубой отлив выдумал сам Серж, неотрывно глядящий в отражение мишелевых глаз. И было тихо-тихо, пока в один момент не опрокинулся ждавший своей минуты свинцовый ливень. Прохладными вечерами, когда над озером вставал розовато-закатный туман, малышня собиралась вокруг маленького столетнего старика, иссохшего и полуглухого. Каждый раз Сержу казалось, что на следующее лето буряты придут без него, но каждый год он занимал своё место на прибрежном камне и начинал рассказывать. Мишель говорил, в первый раз он сел напротив старика с затаённой мыслью «а вдруг заметит?» — с тем же он заходил и в церковь, всё безуспешно. Но остался послушать и понять. К концу очередного лета, научившись понимать свободно, он взялся пересказывать бурятские легенды Сержу — он тоже подучит язык, но позднее, — то и дело прикусывая губу от трудностей перевода. Кропотливо подбирая слова и перебирая пряди серёжиных волос, Мишель пересказывал, как ранее раннего, прежде прежнего, в изначально-далёкие, древние времена, когда высокое небо было покрыто туманной дымкой, изначальная богиня-мать Эхэ Ехэ Бурхан, которой было невозможно скучно и грустно, разделила пространство и время, свет и тьму, чтобы быть не одной. Расказывал о тенгри, небесных духах, об их расколе на западных и восточных, о глотающих солнце и луну злых богах, и о Сарме, не по своей воле свирепом ветре, что вечно убегает от двух духов… Порой легенды были не о древних временах, а о совсем близких днях. Однажды на том берегу озера, в пади меж горами, схватились чужаки с одной стороны с чужаками с другой. За землю ли, за сухие листья или ещё за что — неясно, но схватились и полегли. А земля, за которую они бились, была им неродной, потому упокоиться у них не вышло. И стали люди на перевале убиенных встречать призраков: заскучав под горой, те кидались на ямщиков, всадников и редких одиноких прохожих — грабили, убивали, если повезёт, просто пугали до седых волос. И по сей день мертвят и грабят. — Странно, — заключал Мишель, — мы же умерли не здесь. — В Петербурге и без нас призраков полно, — фыркал Серж и тычком головы о бедро напоминал ему гладить волосы дальше. — До чего дошли: и призраков из столицы ссылают! — ворчал он напоследок. Теперь и Мишель помнил, как у них отняли жизнь — знания, честные слова Сержа не помогли, когда отворилась заслонка и на сознание хлынула память. Словно птица в силках, птичка с маленьким колотящимся сердцем, он бился в серёжиных объятиях, давя в сухих всхлипах утробный вой. А на другой день, когда выцветшие глаза понемногу стали наливаться цветом, произнёс: — Быть может, мы здесь, потому что я так не хотел умирать. И чтобы ты умирал. Серж не знал. Всё, что у него было — рука Мишеля, ласково, одними подушечками пальцев задевающая ухо, и за захлопнутыми веками новая схема, карта. На этой карте, растянувшейся на тысячи вёрст, мерцали огоньки — это люди, которых они провожали в отдалённые места и которые оказались столь важны, с трудом разгибались от изнурения, не выдерживали застарелого отчаяния, но ещё любили, смеялись и пели вместе с родными, детьми и друзьями, смотрели в небо всё теми же не утратившими веру глазами. Серж смыкал веки, и перед ним открывалась россыпь переливающихся огоньков. Порой он видел, как люди-огоньки, научившиеся ладно жить друг с другом, любят и смеются, но всё чаще — как они гаснут. В земном огне, мёртвой ледяной воде и от ледяного же ветра. Первые, кто покидал несчастный край, ехали на смерть. По льду или воде они переправлялись через озеро, которое называли святым морем — Серж и Мишель всегда встречали их возле монастыря, на ногах или лодке, и провожали до своего берега, — селились, где было дозволено, а после вдруг срывались с места и мчались на войну в чужие горы в надежде, что война позволит им вернуться домой. Половина не возвращалась. Были и те, кто, в последний раз оглянувшись на озеро — позволившее спокойно переправиться, потому что Мишель очень попросил, — оседал на клочке земли и старался жить, насколько это возможно, в полную силу. «Мой брат будет жить, долго и по-настоящему», — прошептал однажды Серж, так его и не увидев. Слишком опечаленные, чтобы заметить перемену, когда один за другим гасли огоньки, они вдруг ощутили её, когда отдалённые места смогли покинуть все, кто того желал — умирать, доживать и жить. Тогда натянутая струна в груди вдруг ослабла и перестала ежесекундно дребезжать. И вот тогда Серж понял. Иван Иванович, их старый приятель, остался за озером возле бывшей тюрьмы смотреть за мёртвыми. А они, мёртвые, оставались здесь смотреть за живыми. Однажды все те, кого забросила сюда отнимающая жизни и время рука, вернутся домой. Или же в то неведомое место, откуда мы все приходим и куда в свой срок возвращаемся. И вот тогда Серж и Мишель, двое на берегу, встречающие и провожающие, станут не нужны. Тогда они тоже смогут уйти, быть может, воссоединиться с теми, кого берегли. От мысли, ясной и лёгкой, тянуло смеяться, и против ветра, вечно убегающей Сармы, Серж окликнул: — Миш! И когда Мишель, растрёпанный и ничуть не изменившийся с петербургского июля, обернулся, то не удержался и выпустил улыбку. Закат, на секунду расцветивший мир, быстро спадал, пока они взбирались на гору. И в бездне, в которую неизбежно сливались небо и вода, вглядевшись, Серж различал тёмную полосу озера.
18 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (6)