Твое имя — шрам на моем сердце

NC-17
Завершён
24
автор
Фэндом:
Размер:
26 страниц, 10 289 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 2 Отзывы 10 В сборник

2.

Настройки
Ноябрь 1987 года. Начало совместного обучения. Зима пришла в Сеул рано, вцепившись в город острыми, ледяными пальцами. В школу «Святого Креста» она принесла с собой не только холод, но и новую, тревожную реальность. После «либерализации» было объявлено о начале эксперимента — совместном обучении с женской гимназией «Святой Терезы». Однако свобода оказалась тщательно упакованной в новые, ещё более жёсткие правила. Разделительные линии, нарисованные на полу краской. Разное время посещения столовой. Запрет на разговоры между полами без присутствия преподавателя. Это была не интеграция, а инсценировка толерантности, ханжеский спектакль, где каждый жест и взгляд подвергался микроскопическому анализу. Воздух в коридорах стал густым от сдержанного любопытства, страха и подавленного влечения. Для Чонгука этот новый порядок стал ещё одной клеткой. Его сон о Тэхёне был раной, которая не затягивалась, а лишь глубже пульсировала под тонкой кожей повседневности. Он ловил себя на том, что ищет в толпе девушек черты, которые могли бы его зацепить, пробудить в нём хоть что-то, что считалось бы «нормальным». Но их лица, их смех, их нарядные ленты в волосах — всё это было частью другого, яркого и чуждого мира, смотреть на который он мог только из-за стекла своего стыда. Именно в этот момент появилась она. Дженни из «Святой Терезы». Не самая красивая, но с глазами, в которых горел такой же независимый, чуть насмешливый огонёк, что и у Тэхёна. Она носила форму с вызовом — чуть короче, чуть свободнее. И она не боялась говорить. На одном из первых совместных уроков литературы старый преподаватель начал разглагольствовать о «чистоте помыслов и неприкосновенности канона». Он обрушился на современную поэзию, назвав её «беспорядочным бредом развращённых умов». Дженни подняла руку. Её голос был чистым и твёрдым: — Отец, а разве канон не создавался такими же людьми? Разве «Песнь песен» — не поэзия о плотской любви? В классе повисла шоковая тишина. Монах покраснел. — Дерзость! Ты смеешь сравнивать священный текст с… — Я не сравниваю. Я спрашиваю о праве на чувство, — парировала Дженни. — Искусство — это ведь и есть чувство, выведенное наружу. Даже если оно неудобное. И тогда поднялся Тэхён. Он не вскочил. Он просто медленно поднялся с места, и все взгляды, как железные опилки к магниту, потянулись к нему. — Она права, — сказал он просто. — Кино, которое я хочу снимать, тоже будет неудобным. Потому что правда редко бывает удобной. А вы, отец, учите нас лгать. Причём красиво. По канону. Его слова не были громкими, но они прозвучали, как выстрел. В них была та же безжалостная ясность, что и в ту ночь в складе. Чонгук, сидевший в двух рядах позади, почувствовал, как что-то холодное и тяжёлое опускается у него в животе. Он смотрел на профиль Тэхёна, на его сосредоточенное, одухотворённое лицо, обращённое к Дженни. И впервые в жизни познакомился с ревностью. Это было не просто неприятное чувство. Это был яд, разъедающий изнутри. Он ревновал не к девушке. Он ревновал к тому, что Тэхён смотрел на нее с тем открытым, публичным восхищением, с той интеллектуальной близостью, которую он, Чонгук, вымаливал втайне и получал лишь обрывками в тёмных видеокабинках и случайных разговорах. После урока он нагнал Тэхёна в пустом коридоре. — Ты что, влюбился? — выпалил Чонгук, ненавидя дрожь в своём голосе. Тэхён остановился, обернулся. Его лицо было невозмутимо. — Она интересный человек. С ней можно говорить. — Говорить? Или это просто прикрытие? Слова сорвались прежде,чем он успел их обдумать. Тэхён замер. Воздух между ними наэлектризовался. — Прикрытие для чего, Чонгук? — спросил Тэхён тихо, но в его тишине была стальная опасность. — Для… для всего! — Чонгук махнул рукой, охваченный отчаянием. — Чтобы на тебя не показывали пальцами! Чтобы не называли, как того парня в Тэджоне! — Ты думаешь, мне нужно «прикрытие»? — Тэхён сделал шаг вперёд. Его глаза сузились. — Ты думаешь, я как все эти трусы, которые прячутся за спины девушек, чтобы казаться «нормальными»? — А ты не прячешься? — голос Чонгука сорвался на шёпот. — С ней ты можешь быть героем на глазах у всех. Со мной… со мной ты можешь быть только изгоем. Это была правда. Голая, неприкрытая, ранящая их обоих. Тэхён отвернулся, сжав кулаки. Когда он заговорил снова, его голос звучал устало и отстранённо, будто из-за толстого стекла. — Тебе нужно перестать. Перестать искать меня. Перестать пытаться оставаться со мной наедине. Это… это стало слишком сложно. Он ушёл, оставив Чонгука стоять в пустом, холодном коридоре, где из динамиков лилась бездушная органная музыка. Слова «слишком сложно» звенели в ушах, как приговор. Они не отрицали. Они констатировали. И в этой констатации было больше боли, чем в любом отречении.

***

Тэхён стал проводить всё время с Дженни. Их видели вместе в библиотеке, они шептались на задних рядах во время общих собраний. Чонгук наблюдал за этим, как за немым кино, ощущая себя призраком в собственной жизни. Он старался заглушить боль тренировками, доводя тело до изнеможения, пока мышцы не горели огнём, а в голове не стояла благословенная пустота. Однажды, возвращаясь с запоздалой тренировки, он увидел их у школьных ворот. Тэхён и Дженни стояли под уличным фонарём, и свет падал на них, создавая идеальную, живую картину — красивая девушка, уверенный юноша. Они о чём-то спорили, но это был спор с улыбками. Дженни что-то написала в блокноте, оторвала листок и протянула Тэхёну. Чонгук был достаточно близко, чтобы расслышать обрывки. — …если хочешь сказать что-то важное, но боишься слов… — говорила Дженни. — Отправь код. На пейджер. Цифры могут значить что угодно. Это твой шифр. Тэхён взял листок, его лицо было серьёзным. Он кивнул. Идея укоренилась в мозгу Чонгука, как ядовитый шип. Код. Шифр. Возможность сказать всё, не сказав ни слова. Ту ночь он провёл, не смыкая глаз, держа в руках тяжёлый, пластиковый пейджер, выданный отцом на случай экстренной связи. Он перебирал цифры, как чётки. Рост Тэхёна? Дата его перевода? Номер кабинки в видеосалоне? В конце концов, он выбрал простую, дурацкую, детскую комбинацию: 10-04. Десятое апреля. День, когда он впервые осознал, что плавание — это бегство, а вода — не спасение, а тюрьма. День его личного поражения. Он отправил код. Минуты тянулись в мучительной, саднящей надежде. Он прижимал пейджер к груди, чувствуя, как холодный пластик нагревается от его кожи. Экран оставался тёмным и безмолвным. Час. Два. Наступило утро. Ответа не было. Ответ пришёл днём, но не на пейджер, а наяву. Он увидел Тэхёна и Дженни в столовой. Она что-то оживлённо рассказывала, а он слушал, и на его лице была та самая мягкая, заинтересованная улыбка, которой никогда не было в его разговорах с Чонгуком. И Чонгук понял. Понял всё. Его код — его исповедь, его крик в пустоту — затерялся в эфире или был проигнорирован. Потому что у Тэхёна теперь был свой, удобный, социально одобряемый шифр для общения. И он не включал в себя Чонгука. «Мы изобретаем целые языки, чтобы скрыть одну простую правду, — подумал Чонгук, отодвигая нетронутую тарелку. — И самая страшная ложь — это когда ты начинашь верить в собственный шифр, забыв, что хотел сказать изначально». Отвергнутый, он решил уйти в тень. Стать невидимым. Но тень, как оказалось, тоже принадлежала Тэхёну.

***

Боль, которую он чувствовал, была физической. Она жила под рёбрами, тупым, ноющим шаром, и пульсировала в висках в такт его собственному бессердечному сердцебиению. Молчание пейджера стало для Чонгука окончательным приговором. Он был цифрой, не расшифрованной, не принятой, выброшенной в эфирное небытие. Его попытка сказать «я здесь, я есть» растворилась в радиочастотах, уступив место более громкому, удобному диалогу между Тэхёном и Дженни. Он пытался стать тенью. Невидимым. Но тенью управляет свет, а светом в его мире по-прежнему был Тэхён. Даже отвернувшись, Чонгук чувствовал его присутствие в каждом уголке школы — в звуке знакомого смеха из-за угла, в силуэте у окна библиотеки, в пустом месте в его собственной душе, которое теперь болела постоянной, ноющей пустотой. Поэтому, когда однажды поздно вечером в его окно в общежитии постучали, и за стеклом возникло напряжённое, оживлённое лицо Тэхёна, Чонгук не удивился. Он почувствовал лишь горькое предвкушение новой боли. — Выходи. Быстро. Нужна помощь, — голос Тэхёна был сдавленным от адреналина. Всё в Чонгуке кричало «нет». Кричало о предательстве, о молчащем пейджере, о Дженни. Но его ноги уже двигались, повинуясь древнему, глупому инстинкту. Он был марионеткой, и ниточки держал тот, кто даже не смотрел на него. За стенами школы, в промозглом предрассветном тумане, их ждало безумие. Тэхён вёл его через спящие переулки к заброшенному парку развлечений на окраине района. Гигантский, полуспущенный воздушный шар в виде улыбающегося смайлика, оставшийся с какого-то давнего фестиваля, болтался на верёвках, привязанных к ржавой ферме. Он был гротескным, печальным и огромным — метров десять в диаметре. — Поможешь стащить? — спросил Тэхён, и в его глазах горел тот самый азарт, который Чонгук видел в видеосалоне, когда он говорил о кино. — Зачем? — спросил Чонгук, но его руки уже тянулись к толстому канату. — Для… розыгрыша. Важного. Они были похожи на двух сумасшедших грабителей, ворующих призрака. Шар сопротивлялся, шуршал, бился о фермы, его резиновая поверхность была холодной и скользкой под пальцами. Они тащили его, спотыкаясь, задыхаясь, по пустынным улицам обратно к школе. В этом абсурдном, почти что священном действии не было места разговорам. Было только совместное усилие, синхронность дыхания, их плечи, трущиеся друг о друга под надувным гигантом. И на миг Чонгук позволил себе забыть. Забыть о Дженни, о ревности, о шифрах. Здесь и сейчас он был нужен. Его сила, его присутствие — они были частью плана Тэхёна. Под утро, закрепив шар в самом центре школьного двора, они стояли, обливаясь потом, глядя на это жёлтое, идиотски улыбающееся чудо. Тэхён вытер лоб тыльной стороной ладони и посмотрел на Чонгука. В его взгляде была странная смесь благодарности и невысказанной тревоги. — Спасибо, — сказал он просто. — Для чего это, Тэхён? — снова спросил Чонгук, уже зная, что не хочет слышать ответ. — Увидишь, — Тэхён улыбнулся уголком губ, и это было похоже на гримасу. — Это будет… громко. И это было громко. Когда утреннее солнце осветило школьный двор, все увидели не просто гигантский шар. На его жёлтой поверхности, аккуратно выведенной чёрной краской, красовалась надпись: «Дженни, ты — мой свет. Тэхён». Розыгрыш. Признание в любви. Грандиозный, публичный, безумный жест. Чонгук наблюдал из окна спальни, как толпа учеников и учителей собирается вокруг, смеётся, ахает. Дженни, красная как мак, пыталась скрыть улыбку. Тэхён стоял поодаль, наблюдая за эффектом, как режиссёр за реакцией зала на кульминационную сцену. Для Чонгука это был не розыгрыш. Это была казнь. Каждый буква на этом дурацком шаре была ножом, вонзаемым в его молчаливую, никем не видимую преданность. Он помогал украсть символ собственного унижения. Он собственными руками помог воздвигнуть памятник лжи, в которой ему не было места. Его помощь, его ночь усилий — всё это было лишь инструментом в спектакле для других. Боль стала невыносимой. Он бежал из школы куда глаза глядят. Его ноги несли его в старый парк, к заросшему пруду, где когда-то в детстве он кормил уток. Теперь пруд был пуст и покрыт грязной плёнкой льда. Он сел на ржавую скамейку, задыхаясь от рыданий, которые не мог выпустить наружу. Всё внутри было разбито. — Мальчик, что-то случилось? Чонгук вздрогнул. Рядом стоял пожилой мужчина в аккуратном, но поношенном пальто. У него было нездорово-бледное лицо и глаза, в которых странным образом смешивалась жалость и что-то ещё, настороженное, голодное. — Всё нормально, — прохрипел Чонгук, отворачиваясь. — Не похоже, — мужчина сел рядом, не спрашивая. Запах от него был сладковатым, лекарственным. — Я вижу, ты страдаешь. Молодость… она всегда полна боли. Непонятости. Его голос был мягким, утешительным. И в этот момент разбитости, эта фальшивая нежность была как глоток воды в пустыне. Чонгук позволил себе расслабиться на долю секунды. Мужчина заговорил о одиночестве, о том, как трудно быть не таким, как все. Его слова попадали прямо в незажившую рану. — Иногда нам просто нужно, чтобы нас обняли, — тихо сказал мужчина, и его рука легла на спину Чонгука. Сначала просто, по-отечески. — Чтобы поняли. Без осуждения. Но затем прикосновение изменилось. Пальцы стали двигаться, стали настойчивыми, ползучими. Дыхание мужчины участилось, стало горячим и липким у самого уха Чонгука. — Я понимаю тебя… я могу помочь… тут, в тени, никто не увидит… Ощущение было настолько омерзительным, таким резким контрастом с тем, что он чувствовал к Тэхёну, что Чонгук взревел. Не от страха, а от чистого, животного отвращения. Он рванулся, отшвырнув худую руку, и ударил мужчину в грудь, отправив его сползать со скамейки. —Не трогай меня! — его крик разорвал тишину парка. — Никогда не трогай! Он побежал. Бежал, не разбирая дороги, пока лёгкие не стали гореть огнём, а сердце не выпрыгнуло из груди. Он бежал не от старика. Он бежал от всего мира, который предлагал ему либо публичную, красивую ложь, как Тэхён, либо вот это — грязное, подпольное, извращённое понимание. Он не помнил, как оказался у дверей маленькой, скромной церкви при школе. Там, в своём кабинете, среди запаха воска и старой бумаги, обычно сидел отец Юнги — молодой пастор, чьи проповеди были тише и задумчивее, чем у других. Он не читал морали, а задавал вопросы. Чонгук, всё ещё трясясь, выпалил всё. Не всё, конечно. Не про сон, не про желание в видеосалоне. Но про воздушный шар. Про боль. Про старика в парке. Про чувство, что он застрял между двумя безднами: одной — яркой, публичной и ложной, другой — тёмной, грязной и постыдной. Отец Юнги слушал, не перебивая, его худые руки сложены на столе. Когда Чонгук закончил, пастор долго молчал. — Ты говоришь, что хочешь быть понятым, — наконец произнёс он. — Но что дороже: быть понятым в правде или принятым во лжи? — Я… я не знаю, — прошептал Чонгук. — Но если за правду — ад… то, может, оно того стоит? Может, в аду хоть не надо притворяться? Отец Юнги вздрогнул, будто его ударили. Его глаза, обычно спокойные, на мгновение наполнились такой глубокой, старой болью, что Чонгук испугался. — Ад, сын мой, — сказал пастор тихо, — это не место. Это состояние. Это вечное знание, что ты предал самого себя, заглушив свой внутренний голос ради голоса толпы. И порой мы строим себе ад из самых лучших, самых «правильных» намерений. — Он отвернулся, глядя в окно на школьный двор, где уже убирали спущенный шар. — Помни: Бог любит правду. Но мир её боится. И выбор… выбор всегда остаётся за тобой. И он всегда будет стоить дорого.

***

Взрыв случился несколько дней спустя, из-за чего-то мелкого и бытового. Тэхён, рассеянный и злой после выговора за историю с шаром, взял без спроса поцарапанный скутер Чонгука, чтобы съездить в город за плёнкой. Он врезался в забор. Скутер был разбит вдребезги, Тэхён отделался вывихнутым плечом и содранной кожей на боку и спине. Когда Чонгук нашёл его в пустом классе после уроков, Тэхён сидел, сгорбившись, стараясь не двигать рукой. Лицо его было бледным от боли, но в глазах горел знакомый, упрямый огонь. — Починим, — сквозь зубы процедил он, глядя на Чонгука, который молча стоял в дверях. Чонгук не сказал ни слова. Он просто подошёл, взял его за локоть здоровой руки и повёл в пустую раздевалку при душевых бассейна. Там всегда был горячий воды и тишина. Он помог снять грязную, порванную рубашку. Под ней открылась картина ссадин и синяков, фиолетовых и жёлтых, на фоне бледной кожи. Чонгук включил воду, отрегулировал температуру. Он действовал механически, движимый чем-то более глубоким, чем жалость или долг. — Держись, — сказал он, и направил тёплую струю на спину Тэхёна. Тот вздрогнул, зашипел от боли, но не отстранился. Вода текла по его плечам, смывая грязь и запёкшуюся кровь. Чонгук взял мягкое мыло и начал осторожно промывать раны. Его пальцы касались горячей, повреждённой кожи, чувствовали под ней напряжение мышц, дрожь, которую Тэхён старался подавить. Мир сузился до этого маленького кафельного пространства, до шума воды, до запаха мыла и крови. До двух тел в полумраке. И тогда что-то в Чонгуке сорвалось. Вся боль от молчащего пейджера, от улыбающегося шара, от слов «слишком сложно», от прикосновения старика в парке — всё это слилось в один тихий, отчаянный порыв. Желание не просто понять, а причаститься. Соединиться. Очистить эту боль физическим актом, который был бы и наказанием, и благословением. Он опустился на колени на мокрый пол. Его руки обхватили бёдра Тэхёна, удерживая его. Он прижался лицом к его животу, чувствуя, как то тело вздрагивает от шока и непонимания. — Чонгук… что ты… остановись! — голос Тэхёна был резким, испуганным. Но Чонгук не останавливался. Он действовал слепо, повинуясь инстинкту древнее страха и стыда. Его губы, его язык совершали акт безграничной преданности и безумной дерзости. Он принимал его боль, его гнев, его отвержение, пытаясь превратить это в нечто иное. Тэхён сопротивлялся. Его руки упёрлись в плечи Чонгука, пытаясь оттолкнуть. Он бормотал что-то — то ли угрозы, то ли мольбы. Но сопротивление было неполным. В нём была та же борьба, что и в ту ночь в Тэджоне — борьба между яростью и чем-то другим. И постепенно, под настойчивым, отчаянным напором Чонгука, это «другое» начало побеждать. Напряжение в его теле сменилось дрожью иного рода. Руки, давившие на плечи, разжались. Пальцы вцепились в мокрые волосы Чонгука — уже не чтобы оттащить, а чтобы удержаться, чтобы не рухнуть. И когда наступила кульминация, тихая и сокрушительная в этом подвальном святилище, Тэхён не закричал. Он издал звук, похожий на сдавленный стон, полный агонии и освобождения. И затем, прежде чем Чонгук успел опомниться, Тэхён потянул его вверх, к себе. Их первый настоящий поцелуй был на вкус как кровь, слёзы и хлорка. Он был жёстким, отчаянным, почти злым. Тэхён целовал его так, будто хотел стереть с его губ память о том, что только что произошло, или, наоборот, вжать её навечно. В этом поцелуе не было нежности из сна. В нём была вся ярость, вся невозможность, вся разрывающая их правда. Когда они наконец разъединились, тяжело дыша, лоб в лоб, вода продолжала литься на них, смывая всё, кроме выражения в их глазах. В глазах Тэхёна был ужас. Не от Чонгука. От себя самого. От того, что он позволил. От того, что он ответил. Он отстранился, вытер рот тыльной стороной руки, глядя на Чонгука так, будто видел его впервые и в последний раз. — Не делай так больше, — прошептал он хрипло. — Никогда. И он вышел, оставив Чонгука одного на мокром, холодном кафеле под безжалостным душем. События завертелись с неумолимой скоростью. Признание на воздушном шаре стоило Дженни исключения. Тэхёна, как зачинщика, отправили в карцер — холодную, бетонную каморку на неделю. А когда он вышел, за ним приехал отец. Жёсткий, прямой человек в строгом костюме, пахнущий деньгами и властью. Их разговор за закрытой дверью кабинета директора быстро перешёл в крик, а затем в звуки ударов. Чонгук, стоявший за дверью, услышал приглушённый стон и глухой звук кулака, бьющего по плоти. Он не думал. Он ворвался внутрь. Увидел Тэхёна, прижатого к стене, с окровавленной губой, и его отца, замахивающегося для очередного удава. Чонгук бросился между ними. Получил случайный удар по плечу. И увидел, как в глазах Тэхёна, всего секунду назад наполненных животной покорностью, вспыхнула ярость — но не на отца. На него. — Убирайся! — проревел Тэхён, его голос сорвался на хрип. — Это не твоё дело! Убирайся к чёрту! Это было хуже любого удара. Чонгук отступил, оглушённый. И в тот же миг Тэхён, словно выпущенная пружина, рванулся не на отца, а на него. Это была не драка. Это было избиение. Тэхён обрушил на него весь свой гнев, весь свой стыд, всю свою беспомощность. Чонгук почти не сопротивлялся. Он принимал удары, чувствуя, как каждый из них подтверждает страшную истину: они могут касаться друг друга только в темноте, в порыве отчаяния или в актах насилия. Всё остальное — слишком сложно. Их растащили. Развели по разным концам школы. И Чонгук, с разбитой губой и сотрясаемый внутренней дрожью, снова оказался в тихом кабинете отца Юнги. Пастор молча обработал ему ссадину, его пальцы были твёрдыми и уверенными. — Иногда, — сказал отец Юнги, не глядя на него, — мы бьём тех, кого любим, не потому, что ненавидим их. А потому, что они — единственные, перед кем мы не можем притворяться. И это обнажение страшнее любой вражды. Он сел за стол, и его лицо внезапно постарело на десяток лет. — В моей молодости, — начал он тихо, — я тоже был бунтарём. Я думал, что бунтую против системы. А на деле я просто пытался заглушить голос внутри, который говорил мне, что я не такой, как все. Я влюбился… в своего лучшего друга. И я так боялся этого, что ушёл в самое строгое, самое жёсткое место, какое только мог найти — сюда, в веру. Я думал, стены молитвы и догм заглушат этот голос. — Он горько усмехнулся. — Они лишь сделали его эхом, которое звучит в тишине каждой исповедальни. Мы строим тюрьмы из того, что считаем спасением, Чонгук. Помни об этом. Эти слова стали последней каплей. Чонгук понимал теперь. Понимал Тэхёна, его ярость, его бегство к Дженни, его отчаянный поцелуй в душе. Они оба были в ловушке. И стены этой ловушки были выстроены не только обществом, но и их собственным страхом. Когда через несколько дней он узнал от болтливого сторожа, что Тэхён сбежал из школы и, по слухам, отправился к нему домой («сказал, адрес Чонгука знает!»), мир для него перевернулся. Ужас и безумная надежда схлестнулись в нём. Он знал, что это значит. Это был конец. Или начало. Но что-то должно было произойти. Сейчас. Немедленно. И он побежал. Домой.

***

Дорога домой превратилась в бегство сквозь строй собственных страхов. Ноги Чонгука сами несли его по знакомым и чужим улицам, обгоняя велосипеды, лавируя между редкими машинами. В ушах стучала одна мысль, навязчивая и пугающая: Он у меня дома. Он пришёл ко мне. Почему? Что он скажет им? Что я скажу им? «Им» — это родители, простые, добрые люди, владельцы маленькой лавки канцелярских товаров. Люди, чей мир ограничивался ценами на бумагу, школьными сплетнями и гордостью за сына-спортсмена. Люди, для которых понятия «Тэхён» и «правда», которую он несёт с собой, были из другого измерения. Он ворвался в дом, срывая с ног потёртые кроссовки. В маленькой гостиной, пахнущей жареными блинчиками и ладаном (мать была набожной), царила неестественная тишина. Отец сидел в своём кресле, лицо его было красно и смущено. Мать стояла у стола, перетирая уже сухую тарелку. И посреди комнаты, как черная дыра, втягивающая в себя весь привычный уют, стоял Тэхён. Он выглядел разбитым. Под глазом цвел жёлто-лиловый синяк от отцовского кулака, губа была запекшейся. Но в его позе не было ни капли унижения. Была та же ледяная, вызовющая прямота. — …просто хотел извиниться лично за скутер, — говорил Тэхён, его голос был ровным, почти вежливым, но под ним чувствовалась сталь. — И за беспокойство. — Да-да, конечно, — бормотал отец Чонгука, явно не зная, как вести себя с этим странным, слишком интенсивным мальчиком из богатой, как он слышал, семьи. — Машины… они такие. Ломаются. Чонгук застыл в дверном проёме, переводя дыхание. — Тэхён, — выдохнул он. Все взгляды устремились на него. Тэхён повернул голову. Их глаза встретились, и в пространстве между ними пронеслась целая буря: стыд после душа, ярость после драки, невысказанные слова, нерасшифрованные коды. — Чонгук вернулся, — с облегчением сказала мать. — Накорми гостя. Он… он говорит, вы друзья. Слово «друзья» повисло в воздухе тяжёлым, нелепым ярлыком. Чонгук молча кивнул и жестом показал Тэхёну следовать за собой в его крошечную комнату. Как только дверь закрылась, притворное спокойствие рухнуло. — Что ты здесь делаешь? — прошипел Чонгук, прижимаясь спиной к двери, как бы загораживая выход правде в большую комнату. — Я ухожу, — холодно заявил Тэхён. Он стоял посреди комнаты, рассматривая плакаты с автомобилями, школьные грамоты — свидетели простой, неискушённой жизни. — Из школы. Из этого города. Из всей этой… постановки. — Куда? — Сначала — к морю. Море. Это слово прозвучало как заклинание. Оно не значило конкретного места. Оно значило — край земли. Конец. Или начало. — Почему ты пришёл сюда? Чтобы сообщить мне это? Тэхён отвернулся, его взгляд упал на фотографию на столе, где Чонгук лет десяти стоит с отцом у той самой лавки. — Потому что ты единственный, кто спросил бы «почему», а не «зачем», — сказал он тихо. — Все остальные спрашивают «зачем». Зачем снимать такое кино. Зачем защищать того парня. Зачем любить… — он запнулся. — Зачем усложнять. Ты спросил бы «почему». Почему это больно. Почему это невозможно. Почему я не могу дышать. В его голосе впервые за всё время прозвучала не ярость, не отстранённость, а голая, детская уязвимость. Это ранило Чонгука сильнее любого удара. — И почему? — прошептал он. Тэхён обернулся. Его глаза блестели. — Потому что я видел в тебе того, кто мог бы понять. Но я ошибся. Ты такой же, как все. Ты хочешь, чтобы всё было просто. Люби меня, но только в тени. Ненавидь меня, но только на людях. Будь со мной, но так, чтобы никто не догадался. — Это не правда! — вырвалось у Чонгука, и его голос зазвучал громче, чем он планировал. Гораздо громче. — Ты сам всё усложнил! Со своим шаром, со своей Дженни, со своей камерой! Ты играешь в какого-то героя, а когда становится страшно, ты бьешь тех, кто к тебе ближе всех! — А что мне делать?! — внезапно крикнул Тэхён, и его сдержанность лопнула. — Кричать на весь мир, что я люблю тебя?! Снимать об этом кино?! Ты знаешь, что будет? Меня сломают. Как того парня в Тэджоне. А тебя… тебя просто сотрут. Твои родители сгорят со стыда. Твоя мать, которая зажигает ладан за твоё здоровье! Твой отец, который чинит скутеры! Ты готов сжечь их мир ради… ради чего, Чонгук? Ради наших пяти минут в душе? Ради снов, которым не бывать? Они кричали. Кричали так, что забыли о тонких стенах, о родителях в соседней комнате. Выплескивали месяцы накопленной боли, злости, недосказанности. — Я не знаю! — ревел Чонгук, слёзы текли по его лицу, смешиваясь со звуком его собственного голоса. — Но я знаю, что жить так, как сейчас — вру и себе, и им, и тебе — это хуже любого ада! Ты говорил о правде в кадре! Где твоя правда, Тэхён?! Где она, когда дело касается нас?! — Она в том, что я ухожу! — Тэхён был в сантиметре от его лица, его дыхание обжигало. — Правда в том, что этот мир не для нас! Ни этот город, ни эта школа, ни эта страна с её дурацкой демократией, которая всё равно не разрешит нам держаться за руки на улице! Правда в том, что единственное место, где мы можем быть собой, — это нигде! Дверь в комнату распахнулась. На пороге стояли его родители. Лица их были бледными, глаза — огромными от шока и непонятного, смутного ужаса. Они слышали. Слышали слишком много. Слышали слова «любовь», «стыд», «мы». — Чонгук-а… что… что происходит? — тихо спросила мать, и в её голосе была такая боль, что Чонгука передернуло. Отец молчал, но его взгляд, переходящий с сына на Тэхёна и обратно, говорил о крахе всех его представлений о сыне, о будущем, о нормальной жизни. Этот взгляд стал последней каплей. Чонгук не выдержал. Он не смог бы сейчас объяснить. Не смог бы найти слов, которые не ранят. Он видел только бездну, разверзшуюся перед ним, и единственным выходом из неё было бегство. — Простите, — прохрипел он, глядя на родителей, но не видя их. — Я… мне нужно… И он рванулся. Протиснулся между Тэхёном и дверным косяком, проскочил мимо застывших фигур родителей, выбежал на улицу. За ним, через секунду, вылетел Тэхён. Они не договаривались. Они просто бежали. Вместе. От одного и того же. От последствий своей почти-правды.

***

Они оказались на паромной переправе. Чонгук, не глядя, сунул в кассу все деньги, что были в кармане. Они сели на последний вечерний паром до острова Инчхон. Путь занял больше часа. Они не разговаривали. Сидели на холодной палубе, прислонившись спинами к борту, и смотрели, как берег Сеула, усеянный огнями, медленно отдаляется, превращаясь в золотистую дымку. Там оставалась их жизнь — с её правилами, ожиданиями, стыдом. Здесь, на палубе, в ревущем ветре и солёных брызгах, было только двое их — разбитых, испуганных, свободных. На острове они пошли не в сторону поселка, а по тропинке, ведущей к дикому, каменистому пляжу. Ночь была ясной и холодной. Луна висела над морем огромным серебряным диском, вычерчивая на воде дорожку из ртутного света. — Я не могу больше, — сказал Тэхён, останавливаясь у самой кромки воды. Его голос потерял всю свою железную силу. Он просто констатировал факт. — Я не могу притворяться. Ни в чём. — Я тоже, — сказал Чонгук. И тогда, молча, словно сговорившись, они начали раздеваться. Сначала скинули куртки, затем рубашки. Холодный ветер обжёг кожу мурашками. Они стянули брюки, носки, всё до последней нитки. И стояли друг напротив друга обнажённые — не в порыве страсти, как в душе, а в акте предельной, почти сакральной откровенности. При свете луны их тела были похожи на мраморные изваяния — хрупкие, сильные, покрытые синяками прошлых битв. Здесь не было стыда. Было только принятие факта их существования. Таких. Какие есть. Они вошли в воду. Она была ледяной, обжигающей, живой. Они кричали от шока и смеялись — горьким, освобождающим смехом. Плыли, ныряли, боролись с волнами, смывая с себя хлорку бассейна, пыль школьных коридоров, призрак отцовских кулаков и материных слёз. Вода была их стихией. Общей. Очищающей. Выбравшись на берег, они рухнули на холодный песок рядом, всё ещё обнажённые, дыша часто, глядя в бесконечное звёздное небо. — Я сниму это, — прошептал Тэхён. — Когда-нибудь. Этот кадр. Двух мальчиков на краю света. Ничего лишнего. Только они, море и небо. — Это будет счастливый конец? — спросил Чонгук, повернув голову к нему. — Нет, — так же тихо ответил Тэхён. — Правдивый. Они уйдут в разные стороны. Но этот кадр… он останется. Он будет существовать. И это уже победа. Чонгук почувствовал, как всё внутри него сжимается от предчувствия. Он поднялся на локоть, посмотрел на Тэхёна. Его профиль на фоне лунной дорожки был прекрасен и безнадёжно далёк. Он медленно, давая время отстраниться, наклонился и поцеловал его. Это был не поцелуй в душе — жадный, злой, отчаянный. Этот поцелуй был медленным, печальным, прощальным. В нём была вся нежность, на которую он был способен, и вся горечь понимания, что это — предел. И Тэхён ответил. Он положил руку на щеку Чонгука, его пальцы были холодными от воды, и ответил ему тем же тихим, безнадёжным поцелуем. Это был их первый и последний честный поцелуй. Без гнева. Без стыда. Только признание. И прощание. Они пролежали так ещё долго, пока холод не начал пробирать до костей. Оделись молча. Вернулись на паром. Ехали обратно в темноте, уже не касаясь друг друга. Стена, которую они ненадолго разрушили, выстроилась вновь, выше и прочнее прежней. Они обрекли себя на расставание, осознав его неизбежность.

***

Последние недели семестра стали формальностью. Тэхён, как и обещал, ушёл из школы. Готовился к поступлению в киноакадемию в Сеуле. Чонгук вернулся к тренировкам, к учёбе, к жизни автоматона. Они изредка пересекались в коридорах — два острова, мимо которых проплывали чужие материки. Боль стала привычным фоном, тупым и постоянным. В последний день перед выпускными экзаменами Тэхёна, Чонгук не выдержал. Он нашёл пустую классную комнату, где был старый телефон. Его пальцы дрожали, набирая номер пейджера Тэхёна. Он ждал ответного звонка, следя, как за окном садится солнце, окрашивая школу в кроваво-оранжевые тона. Трубку подняли. — Алло? — голос Тэхёна был отдалённым, занятым. Чонгук не мог вымолвить ни слова. Комок в горле перекрывал дыхание. Он слышал, как на том конце вздыхают. — Я знаю, что это ты, — тихо сказал Тэхён. Тогда Чонгук, закрыв глаза, поднёс к микрофону маленький портативный кассетный плеер. Он нажал «играть» Из динамика телефона, тихо, сквозь помехи, полилась песня. Она была на английском, меланхоличная, о морях, разлуках и невысказанных словах. Он нашёл её в магазине западной музыки — пластинку с одиноким парусником на обложке. Песня называлась «Fading Shore» — «Исчезающий берег». «...And the tide will wash away our names, written in the sand, But the echo of this silence will haunt this empty land...» («...И прилив смоет наши имена, написанные на песке, Но эхо этой тишины будет преследовать эту пустую землю...») Он не говорил ни слова. Просто держал плеер у трубки, пока играла песня. Слышал, как на том конце провода дыхание стало прерывистым. Слышал тихий, сдавленный звук, похожий на рыдание. По его собственным щекам текли горячие, беззвучные слёзы. Они плакали. Вместе. Разделённые городом, будущим, целым миром, но в эту минуту — связанные этой хрупкой нитью из звука и боли. Когда песня закончилась, в трубке воцарилась тишина, полная всего несказанного. Потом раздался короткий щелчок. Тэхён положил трубку. Чонгук медленно опустил телефонную трубку на рычаг. Закончилось. Их история, такая короткая и такая бесконечная, ушла в прошлое, как тот самый парусник с обложки пластинки, растворяясь в тумане на горизонте. Остался только берег. Пустой. И эхо тишины, которое будет преследовать его всю оставшуюся жизнь.
24 Нравится 2 Отзывы 10 В сборник