***
В Лондон Минхо выехал на исходе второй недели. Официальный повод был безупречен и потому не вызывал вопросов. Слишком долго тянуть с визитом к виконту Берри было уже невозможно: то, что в начале лета выглядело как приятное загородное сближение двух молодых людей под надзором семьи, к середине июля обрело опасную для света определённость. Такие вещи следовало либо узаконить, либо прервать. А в мире, где каждый лишний день рядом с девушкой её круга начинал работать как намёк, пауза была почти столь же красноречива, как предложение. Утро в Лондоне стояло бледное, душное. Свет был мутноватый, точно город уже с раннего часа успел устать от самого себя. Минхо сидел в углу кареты, не глядя в окно. Он думал не о том, что скажет виконту, — слова ему подберёт воспитание, — а о том, как произнести их так, чтобы голос не выдал внутренней пустоты. Дом Берри встретил его сухой, выверенной респектабельностью. Здесь всё было на своих местах: тёмный блеск панелей, отполированная бронза, прохладный запах воска, плотные ковры, приглушающие шаги. В этом доме не просто жили хорошо — здесь хотели, чтобы это было видно. Виконт Берри ожидал его в библиотеке. Он поднялся навстречу без суеты. Человек уже немолодой, грузный, с гладко зачёсанными волосами и лицом, на котором годы не столько оставили след, сколько закрепили выражение осторожной важности. Такие люди редко бывают сентиментальны. Они мыслят фамилиями, состояниями, брачными союзами и очень рано привыкают считать чувства предметом, полезным лишь до тех пор, пока они не мешают расчёту. — Ваше Высочество, — произнёс виконт, поклонившись с ровной, хорошо отмеренной почтительностью. — Для моего дома высокая честь принимать вас. — Милорд, — ответил Минхо. Они обменялись несколькими учтивыми фразами: о дороге, о лондонской духоте, о здоровье виконтессы, которая, к счастью, после жары чувствовала себя лучше, чем в июне. Подали чай. Серебро тихо звякнуло о фарфор. Оба, впрочем, понимали, что любая прелюдия здесь — не более чем необходимая дань форме. Минхо заговорил первым. Он стоял у окна, заложив одну руку за спину. Свет падал ему на плечо и висок, подчёркивая холодную чёткость его профиля. — Лорд Берри, я пришёл к вам с намерением говорить прямо и с тем уважением, которого требует имя вашей семьи. Виконт чуть склонил голову. — Я вас слушаю, Ваше Высочество. — За время, проведённое рядом с леди Ральфиной, я имел возможность по достоинству оценить её ум, воспитание и редкое самообладание. Ваша дочь соединяет в себе качества, которые делают её украшением любого общества и, что куда важнее, женщиной, способной достойно занимать высокое положение. Он помедлил ровно настолько, чтобы следующая фраза легла особенно ясно. — Если вы не имеете возражений, я желаю просить у вас согласия на то, чтобы сделать леди Ральфине официальное предложение руки. Виконт не ответил сразу. Он опустил взгляд на стол, медленно провёл пальцем по серебряному ободку чайной чашки и только после этого поднял глаза на Минхо. — Ваше Высочество, — сказал он наконец, — в подобных делах человек моего положения обязан думать не только как отец, но и как глава рода. Фраза была произнесена спокойно, почти сухо. Без извиняющейся нотки. — Разумеется, — ответил Минхо. — Дом Берри всегда служил короне верно, — продолжал виконт. — Но верность, как и всё в этом мире, особенно ценна тогда, когда она замечена и получает достойное место. Я не стану скрывать: союз моей дочери с наследником престола — это честь исключительная. И не только честь, но и шаг, который определит положение всей нашей семьи на годы вперёд. Он откинулся на спинку кресла. — Свет бывает щедр на комплименты и скуп на настоящую память. Сегодня девушку называют бриллиантом сезона, завтра о ней уже говорят как о вчерашней новости. Но брак — иного рода вещь. Он закрепляет то, что иначе может рассеяться, как табачный дым после бала. Минхо молчал. Виконт, почувствовав, что его слушают без фальшивого морализаторства, стал говорить ещё откровеннее. — Вы понимаете, Ваше Высочество, моя дочь хороша собой, воспитана, умеет держаться. У неё есть всё, чтобы сделать блестящую партию. Однако блестящая партия и партия исключительная — не одно и то же. Предложение, исходящее от вас, поднимает её не просто выше прочих невест этого сезона. Оно поднимает весь мой дом на ту ступень, о которой многие только мечтают, а потом десятилетиями уверяют себя, будто никогда к ней и не стремились. На этих словах его рот тронула тонкая, сдержанная усмешка. — Я не принадлежу к числу таких лицемеров. Это было сказано уже почти с достоинством человека, не стыдящегося собственного расчёта. Минхо выдержал паузу, после чего произнёс: — В таком случае я тем более рад, что могу обращаться к вам без ненужных иллюзий, милорд. Виконт кивнул — с явным удовлетворением. — Иллюзии в брачных делах чаще вредят, чем помогают, Ваше Высочество. Особенно в тех семьях, где на первый план неизбежно выходит не склонность, а положение. Он поднялся с кресла и прошёлся к камину. — Я не стану притворяться, будто намерен устраивать вам испытание чувствами. Это было бы смешно. Вы наследник престола, а не влюблённый поэт без имени и состояния. Меня занимает другое: твёрдость намерения. Если вы просите согласия, значит, понимаете и вес того шага, который делаете, и то место, которое отныне будет занимать моя дочь. Он обернулся. — Если речь идёт о серьёзном предложении, а не о красивом летнем расположении духа, я даю своё согласие. Сказано это было уверенно, без тени колебания. Словно виконт не отдавал дочь, а заключал выгодное, давно желанное соглашение. Минхо склонил голову. На мгновение ему стало тяжело дышать. Не от сентиментальности этой сцены — в ней не было ни капли сентиментальности, — а от её окончательности. Всё произошло слишком гладко. Без сопротивления. Без человеческой шероховатости. Будто один мужчина всего лишь передал другому право распоряжаться будущим женщины, которая была достаточно ценна, чтобы за неё торговаться, и достаточно воспитана, чтобы не мешать торгу. Виконт подошёл ближе. — Впрочем, — добавил он уже более тихо, — я позволю себе одну практическую мысль, Ваше Высочество. — Слушаю. — Ральфина честолюбива. И это не порок, если им правильно управлять. Она рождена не для тени. Если уж ей предстоит оказаться рядом с троном, лучше, чтобы она сияла в полную силу. Свет любит тех, кто умеет держать высоту. А моей дочери, смею заметить, высота к лицу. Это была не просьба позаботиться о её счастье. Это была почти инструкция: не загубить ценный актив. Минхо ответил после короткой паузы: — Я услышал вас, милорд. Виконт внимательно посмотрел на него и, очевидно, счёл такой ответ достаточным. — Что ж, — сказал он, хлопнув в ладоши, — в таком случае остаётся лишь надеяться, что всё будет устроено достойно и без ненужных проволочек. Полагаю, свету потребуется совсем немного времени, чтобы оценить всю приятность этого известия. Он протянул руку. Минхо пожал её. Жест был коротким, сухим, почти деловым. И именно этим окончательно закрепил произошедшее. Когда он вышел из дома Берри, Лондон показался ему особенно душным. Будто город уже знал, что ещё одна судьба только что была аккуратно и без лишнего шума вписана в чужой расчёт.***
До полуденной аудиенции оставалось ещё немного времени, и он почти машинально приказал ехать в Военное министерство заранее. Здание встретило его запахом старой бумаги, чернил, сырой известки и мужской усталости. Там всегда пахло одинаково — так, будто войны не были отдельными событиями, а жили в стенах постоянно: в свитках карт, в мокрых плащах гонцов, в песке на сапогах, в надтреснутых голосах людей, которые слишком часто имели дело с чужими смертями. Минхо провели в приёмную залу на втором этаже и попросили подождать. Секретарь, молодой человек с лицом до того собранным, что оно казалось почти бескровным, сообщил, что лорд Харрингтон ещё занят предыдущим совещанием. Минхо кивнул и остался у окна. За дверью, неплотно прикрытой с внутренней стороны, доносились голоса. Не скандальные, не повышенные — деловые, сухие, но в этой сухости слышалось напряжение людей, обсуждающих вопрос, который уже перерос в чисто кабинетный. Он не собирался подслушивать. Но некоторые слова сами вырываются из соседней комнаты, когда судьба решает, что ты должен их услышать. — ...если союз с ирландцами удержится, — сказал кто-то низким, прокуренным голосом, — нужно будет направить официальную делегацию в Дублин. И не через месяц, а как можно скорее. Нужна документация для официального пакта. А то бог знает, что те в конце выкинут. Другой ответил: — Само собой. Нельзя пользоваться их людьми и кораблями так, будто это случайный подарок небес. Теперь придётся оформлять всё на уровне парламента. Минхо медленно оторвался от окна. Ирландия. Слово прозвучало так резко, будто кто-то плеснул ему в лицо ледяной водой. Разве его отец не отверг план Джисона ко всем чертям? Ещё один голос — кажется, пожилой, более глухой — проговорил: — Я до сих пор считаю, что Морланд этим ходом спас нам западный берег. Да, дерзость почти безумная. Но если бы не его запрос в ирландский парламент, мы бы сейчас считали не поставки, а покойников. Минхо шагнул ближе к двери. Морланд. Он услышал это имя совершенно отчётливо. Не в прошедшем времени. Не как имя покойника. Дальше говорили уже тише, но он различал отдельные фразы. — ...представить это как дальновидность Короны было разумно... — ...ордена он, безусловно, заслуживает, хотя я бы не спешил до окончательного итога... — ...в отчёте ясно указано: активная фаза продолжается... — ...если победа закрепится, тогда уже и решать. Минхо распахнул дверь раньше, чем успел подумать, позволяет ли ему это этикет. В комнате обернулись сразу трое. За длинным столом стояли лорд Харрингтон — сухой, тяжёлый, с вечной складкой между бровей; адмирал Крофт — краснолицый, с густыми седыми бакенбардами; и ещё один советник, чьё имя Минхо сейчас не вспоминал, потому что кровь уже слишком сильно стучала у него в висках. Харрингтон прищурился. — Ваше Высочество? — Прошу простить вторжение, — сказал Минхо. Он сам услышал, как ровно звучит его голос, и почти не узнал себя. — Но мне показалось, я расслышал имя сэра Морланда. Речь шла о последнем рапорте с западного рубежа? Лорды переглянулись. Тот краткий миг, за который один человек успевает понять, что другой чего-то не знает, растянулся до неприличия. Именно Харрингтон первым уловил весь смысл происходящего. — Вас не ознакомили с содержанием отчёта? — спросил он осторожно. Минхо посмотрел ему прямо в глаза. — Не в полной мере. В комнате стало ещё тише. Адмирал Крофт кашлянул в кулак, явно не одобряя того, что прямой наследник остаётся в неведении о военных делах. Харрингтон снял очки, аккуратно сложил их и только потом заговорил: — Тогда, полагаю, мне придётся сообщить вам то, что, по всей вероятности, следовало сообщить раньше. Сэр Джисон Морланд командует операцией на западном рубеже и действует, по последним сведениям, с выдающейся эффективностью. Именно он добился временного союза с ирландскими силами и сумел удержать корпус от разгрома. Минхо ничего не ответил. Он стоял неподвижно, и только рука, лежащая на дверной ручке, медленно сжалась сильнее. Харрингтон продолжил уже мягче: — К моему большому сожалению, докладам, поступающим через дворец, у нас больше нет оснований доверять без оговорок. Пришлось отправить собственных людей за подтверждением рапорта. Нам известно, что благодаря союзу с ирландскими силами мы почти полностью вернули захваченные прибрежные территории. То, чего не удавалось сделать три месяца, сэр Морланд сумел сдвинуть с мёртвой точки. Бои теперь идут не только на берегу, но и в море — чтобы перекрыть французам возможность подводить подкрепления к побережью. Признаю, смелость сэра Морланда заслуживает признания, пусть подобное самовольство обычно и не приветствуется. Но, учитывая, что изначально план с ирландским манёвром не был передан нам из дворца и министерство попросту о нём не знало, такое самовольство можно простить. Минхо всё ещё молчал. Теперь он уже не чувствовал облегчения так, как, должно быть, чувствуют его обычные люди. Слишком многое произошло за последние недели. Вместо облегчения пришло другое — холодная, почти стерильная ясность. Отец солгал. Солгал намеренно. И не только ему. Хладнокровно. Так же легко, как застёгивают перчатку на запястье. Король и правда носил в себе огромную, неутолимую злобу на Джисона. Минхо вспомнил Джисона — промокшего под ливнем, убитого горем от мысли, что придётся вести людей на смерть, — и всё лишь потому, что отец вообразил себя единственным хозяином войны и не пожелал передать план в министерство: не хотел видеть рядом со своими заслугами ни имя Морланда, ни имя ирландцев. — Ваше Высочество, — осторожно проговорил Крофт, — вы нездоровы? Минхо медленно покачал головой. — Нет, адмирал. Напротив. Кажется, я только что почувствовал себя слишком здоровым. Никто не улыбнулся. Ему следовало бы спросить больше. О сроках. О шансах. О том, когда может прийти следующая депеша. Попросить, чтобы сообщали лично ему. Он понимал это разумом. Но разум на какое-то время стал слишком тесен для того, что происходило у него внутри. Он уже почти вышел, когда Харрингтон окликнул его: — Ваше Высочество. Минхо обернулся. — Что бы вы ни услышали в других местах, — сказал министр медленно, — помните: не всё, что говорится от имени власти, говорится ради истины. Но вам также следует быть более осведомлённым в таких делах. Вы всё же будущий монарх, а не простой аристократ, чтобы позволять себе роскошь не вникать. Минхо посмотрел на него долго, почти неподвижно. — К сожалению, вы правы. Приму к сведению.***
Уже в карете, катившей его прочь от министерства, первая волна ярости всё-таки поднялась. Он откинулся на сиденье и закрыл глаза. Перед внутренним взором встало лицо отца — невозмутимое, тяжёлое, почти скучающее, когда тот говорил: «Твой драгоценный хранитель, вероятнее всего, уже мёртв». Ложь была произнесена так легко, будто речь шла о погоде, а не о человеке, за которого можно умереть. Минхо представил, как сейчас велит повернуть к дворцу. Как входит без доклада. Как швыряет футляр с помолвочным кольцом прямо на письменный стол Теодора. Как впервые в жизни говорит ему всё — без отбора слов, без страха, без придворной грамматики. Представил — и не приказал поворачивать. Карета продолжала путь на выезд из города. Он сидел неподвижно, глядя в тёмную спинку переднего сиденья, и с каждой минутой гнев оседал, превращаясь не в прощение, а в усталое, горькое понимание. Нет, он не простил. Нет, он не смирился. Но ещё один разговор с отцом ничего бы не изменил. Теодор солгал не потому, что погорячился. Не потому, что был дезинформирован. Он солгал как монарх и как мучитель одновременно. С расчётом. С намерением. Чтобы сломать. А спорить с человеком, который ломает не из вспышки, а из убеждения, — всё равно что колотить кулаками по железной двери. Руки разобьёшь, а дверь останется стоять. К тому же теперь эта правда принадлежала не только ему. Джисон жив. Этого уже было достаточно, чтобы не отдавать остаток дня отцу. Минхо опустил руку в карман сюртука и нащупал коробочку с кольцом. Голубой бархат под пальцами казался особенно ненавистным теперь, когда за этой вещью стояла не только обязанность, но и ложь. Он вынул футляр, посмотрел на него несколько секунд, потом снова убрал. Даже зная, что Джисон жив, он не получил свободы. Только новый виток боли. Потому что сам уже успел зайти слишком далеко. Согласие виконта было получено. Дом Берри, по сути, уже впустил в себя мысль о браке. Ральфина, вне всякого сомнения, тоже. И можно было сколько угодно ненавидеть отца, но возвращение Джисона из мрака не отменяло ни короны, ни шантажа, ни того, что весь этот мир по-прежнему стоял между ними с холодной, законной силой. К вечеру город остался позади. Дорога потянулась вдоль полей и мелких перелесков. Свет стал мягче, прозрачнее. После каменной духоты Лондона даже воздух казался другим — не свободным, нет, просто честнее. Он пах землёй, нагретой травой, корой, пылью и сеном. На одной из развилок Минхо вдруг велел остановить карету. Кучер обернулся в недоумении, но вопросов не задал. За годы службы люди рядом с королевской семьёй быстро усваивали, что некоторые приказы лучше принимать молча. — Я пройдусь. Один, — сказал Минхо. — Не спешите. Подождёте у дороги. Он вышел. Рядом тянулась узкая зелёная опушка, а за ней, дальше, виднелся небольшой посёлок: несколько низких домов с соломенными крышами, огороды, колодезный журавль, полосы дыма над вечерними трубами. Всё выглядело так просто, что почти задевало своей неприступной отдельностью. В таких местах жизнь тоже была тяжёлой, несправедливой, полной болезней, долгов и потерь. Но там, по крайней мере, горе не требовало протокола. Минхо пошёл по тропе между высокой травой. С каждым шагом городская тяжесть чуть отпускала плечи, хотя внутри по-прежнему было туго, как от плохо затянутой повязки. Он думал о помолвке. О том, что ещё утром говорил виконту красивые, правильные слова. О том, как легко эти слова выходили изо рта, потому что его с детства учили быть убедительным там, где сердце молчит. Он думал о Ральфине. Она умна. Честолюбива. Жива. Юна. Она действительно подходит для того будущего, которое для него уже приготовили другие. С нею можно будет договориться. Можно будет выстроить сосуществование, в котором никто не станет требовать невозможного. Это был не худший исход из тех, что мог придумать ему отец. Но чем яснее становился этот рассудочный вывод, тем сильнее в нём поднималось другое, почти физическое отторжение. Не от Ральфины. От самой схемы. От того, что его жизнь раскладывают, как шахматную партию, а ему остаётся лишь делать ходы, которые уже просчитаны. И понимание того, насколько чудовищно он поступает с Ральфиной, становилось всё яснее. Он надеялся, что сумеет дать ей хотя бы ту меру уважения и заботы, которой она заслуживает, но всё сильнее боялся провалиться и оставить юную леди с мужем, не способным её полюбить.