***
Я звоню в час, чтобы проверить, все ли в порядке. Потом в обед. Из школы они вернулись подозрительно рано, Сава явно сбежал с последних уроков. Милана послушно делает домашку, чем занят ее брат — бог весть. Я звоню в четыре, чтобы напомнить, что пора на занятия, он отвечает устало: — Да помню я! — Сменку не забудь. — Да знаю... — И чешки. — Что ты как бабка?! Я все ей собрал! — Не хами. И колготки. — Взял. — И платье. — Дерьмо… Платье он забыл. К пяти они уходят на Милкины танцы, занятия длятся час. Я звоню в шесть — тишина. Оба телефона выдают только гудки. Не ловит в переходе? Не ловит в метро? Зачем им в метро? И по пути нет переходов. Я перезваниваю через минуту, через две, через пять и через десять. Целых полчаса я уговариваю себя, что они просто заигрались. Оба? Во что? Это глупость. Телефон разрядился? Сразу два? Ерунда. И тогда мне сносит крышу. Это не паника — это смертный ужас, который прошивает электрическими ударами все тело. Из чертова офиса я бегу по лестнице через ступеньки и падаю. Боли не замечаю. Несусь как сумасшедший. Домой еду, превышая и нарушая все, что можно. Вверх по лестнице (лифта ждать долго) лечу, будто молодой козел. В квартире пусто. Телефоны молчат. Я звоню в полицию и ожидаемо получаю отповедь: «Вернутся, папаша, не паникуйте. Звоните через два часа». Куда мне ехать? Где их искать? Когда я готов уже, кажется, сесть на пол и заплакать, Савин телефон отвечает: — Да идем уже. Не кипишуй. — Где вы были?! — Нормально все. — Что это значит?! — Что ты как бабка? — Вы в порядке?! — Нормально. Я швыряю телефон об стену. Он не бьется, только пластиковая обертка отскакивает. Научились делать. Разум велит мне успокоиться. Дети в порядке, они идут домой. Но то — разум. Меня скручивает в жгут, руки начинают дрожать, колени подгибаются. Кажется, я все-таки здорово приложился об кафельный пол, когда упал на лестнице. Два ведра адреналина, которые мои надпочечники успели пустить в кровь, не дают мне держать себя в руках. «Я его убью», — решаю я про Саву. Конечно, это он виноват, как же иначе? В ином случае он сразу ответил бы на звонок. Не-ет, это его рук дело! Со всеми этими подростковыми закидонами, с вечным недовольным фырканьем, с глумливой рожей… Он меня ненавидит! Вот и решил отыграться! — Я его убью, — говорю я вслух непонятно кому. — Придет, выясню, что все с ним в порядке, успокоюсь и сразу убью. Будет знать… Смех на лестнице сбивает меня с толку, но только на секунду. Когда дверь открывается, я уже готов. Я снова сердит и напуган. Дети целые и невредимые. Милка выходит вперед, пристально глядя на меня, скидывает куртку, разувается, ставит ножки в третью позицию и без всяких предисловий начинает реветь — громко, отчаянно, взахлеб. Все по-настоящему: рот корытом, ручьи слез, горло ловит воздух, из носа выскакивает сопля и надувается пузырем. Я хватаю ее на руки и начинаю утешать, сквозь всхлипы она, заикаясь и кашляя, пытается что-то сказать, но я ничего не понимаю: —...за-а-акрыто, а потом… по-о улице… а потом, …испуга-а-алась, а потом… Я таскаю ее туда-сюда по коридору, несу в спальню, укладываю на постель, целую мокрое личико. Истерика прекращается так же резко, как началась — будто по команде. Милана поворачивается на бок, натягивает на себя покрывало, кладет руки под щечку. Говорит, зевая: — Саву не ругай! Я вру ей, что не буду, и она устало засыпает, прямо в кружевном платье и в белых колготках. Я выхожу из комнаты, тихонько прикрыв дверь, и говорю: «Так». В прихожей трудно дышать, будто накурено, это злой взгляд Савелия и его ядовитая ухмылка отравили воздух. Я ни о чем его не спрашиваю — хотя надо бы! — я молча вынимаю из штанов ремень. Он сдает назад, упирается затылком в стену, у него на лице торжество обвинителя: он другого от меня и не ждал. Я не папочка, не папа и даже не «слушай», я — палач. — Трудно было трубку взять? Рука бы отвалилась? — Голос у меня предательски дрожит. — А смысл? Ты только наорал бы! — Ты дурак? — спрашиваю я визгливо. Истерические нотки прорываются сами, хоть я и стараюсь говорить тише, чтобы не разбудить Милку. От гнева у сына краснеет лицо и ноздри раздуваются. — Да потому что ты! — начинает он сбивчиво. — Потому что задрал уже! С этим своим «где ты», «что ты»! С требованиями своими! С этим вот всем!!! — Не ори, — рычу я. — Потому что вечно ты! — Его гнусавый мальчишечий бас тоже дает осечку и скрипит совсем по-детски. — Все не так! Вечно все не то! Всегда я виноват! Чуть что — так я! И дурак сразу! Слов из него сыплется много, а толку мало, ничего не понять. — Ты совсем дурак? — шиплю я сквозь зубы. Скандал выглядит отвратительно, как все скандалы. Напряжение такое, что хоть ножом режь. Я делаю шаг вперед, Сава отступает. Я тянусь к нему, чтобы схватить за ворот, он ныряет мне под руку. Тогда я ловлю его за локоть, рывком поворачиваю к себе боком и, не глядя, бью ремнем по широким штанам. Ремень летит к цели, но мажет, только звонко щелкает по стене. Я снова замахиваюсь, опять бью, и опять мимо — теперь прилетает мне самому по коленке, по той самой, которой треснулся. Сава вырывается, но я держу крепко и меняю тактику — зажимаю его голову подмышкой, ремень опускаю чаще, меньше замахиваясь, тот снова летит куда угодно, только не туда, куда мне надо: сбивает с полок в прихожей барахло, больно попадает мне по пальцам и один раз даже по лбу. Сын не сдается, он извивается в моих руках и толкается неожиданно сильно. Кофта на нем задралась, тощая белая спина глядит с укоризной ямками на пояснице, но я поймал наконец удобное положение, и петля приземляется точно ниже пояса его джинсов и резинки трусов. Раз, второй, третий, четвертый. Вряд ли крепко — пороть, оказывается, ужасно тяжело, это искусство надо оттачивать годами, а я новичок, — но Сава становится вдруг мягким, как резиновая кукла, садится на пол и закрывает голову руками. Я роняю ремень, утираю пот со лба, а со щек почему-то слезы, и на трясущихся ногах иду на кухню выпить воды. Когда жажда утолена, возвращаюсь. Сын сидит у стенки, обхватив себя за колени и зарывшись лицом в рукава. Я сажусь рядом. Он вздрагивает, но не уходит. — Я испугался, — оправдываюсь я шепотом. Он молчит, только хлюпает носом. Я довел до слез своего надменного подростка. — Ты просто бешеный! — Не так-то легко сохранить хладнокровие, когда у тебя пропадают дети! — Коне-ечно, — тянет он обиженно. Глаза у него красные, нос мокрый, верхняя губа дрожит. — Потерял свою ненаглядную принцессу! — У меня двое детей, Сава. За тебя я тоже боюсь до чертиков. Он хмыкает и утирает лицо краем кофты. Всасывает носом воздух, срывается и снова хнычет. У него лицо несчастного ребенка. Я делаю захват двумя руками — чтобы наверняка — и притягиваю к себе, обнимаю покрепче, чтобы не вырвался. Он не вырывается. От его волос пахнет сигаретами и чем-то приторно сладким. — Можешь мне по-человечески объяснить, что случилось? Сава делает несколько рваных вздохов и объясняет по-человечески: в классе прорвало трубы, занятия отменили. Милка искала его, но не нашла, потому что он ушел до шести. Тогда она пошла гулять с другими девочками и забыла про время. Телефон остался в ее рюкзаке вместе с чешками, а рюкзак — в гардеробе. Сава вернулся к концу танцев, не нашел сестру, побежал искать, а трубку не брал, чтобы не получить нагоняй. Гений! Когда отыскал на соседней улице, Милка так распереживалась, что всю дорогу пришлось ее успокаивать. А мне не отвечал, чтобы не напугать сестру еще больше, потому что моя спокойная и рассудительная дочь, оказывается, меня боится. Вот так. — Ты сам-то понимаешь, где налажал? — спрашиваю я. — Что я обязан, что ли, под дверью там сидеть? — снова вспыхивает он. — Они не предупредили! — Я не про то. Если я звоню, надо отвечать. Всегда. — Как бабка… — Сава! — Да понял я. Мы сидим на полу, я прижимаю своего дерзкого подростка к груди и мучаюсь совестью — это я налажал, а не он. Какой я после этого «папа», я даже «слушай» не заслужил. — Такое больше не повторится, — киваю я в угол, на свернувшийся гадюкой ремень. — Больно? — Нормально. — Прости! — Ты меня ненавидишь. — Неправда. Это ты меня ненавидишь. Надо сказать ему, что я люблю и волнуюсь, но это все испортит. Он и так фыркает на каждом моем признании, а мне хочется продлить момент откровенности, мне хочется еще хоть недолго подержать сына в объятиях — такое теперь не часто случается. Спасибо, ремень помог. — Близкие люди ссорятся — это нормально, — оправдываюсь я робко. — И родители ругают любимых детей. В вечном мире живут только те, кому друг на дружку плевать. Я и сам чувствую изъян в этой логике, но так проще объяснить ему то, что я чувствую. Он молчит, вроде понял. Вроде согласен. Все-таки запах от его волос не дает мне покоя. — С кем гулял-то? — спрашиваю я осторожно. — Ты их не знаешь. — Их или ее? Уж больно духи сладкие. — Ну, ее. Дальше что? — Из параллельного? — Ну. Не знаю я, как же. Я нервный родитель, но внимательный. Брюнетка. Черные глаза, томный взгляд, низкий голос, мамина помада — «пурпурная страсть». Кажется, ее зовут Лера. Не дай бог разобьет сердце моему мальчику. — У вас серьезно или так? — Нормально. Серьезно. Не знаю. Ладно, это мы обсудим потом. Как и сигареты. Сегодня и так слишком много насилия. Сейчас мне хочется просто посидеть с ним рядом, пусть даже на полу. И чтобы он не закатывал глаза, не фыркал, не ухмылялся и не считал меня врагом. Хоть еще одну минуту. Будто у нас и правда нормальная семья.Часть 1
19 декабря 2025 г., 13:52
Дворники скребут по стеклу, на мокром асфальте блестят яркие всполохи огней — красные и зеленые — от светофоров и других машин. Дождь зарядил, похоже, надолго. Пробка тянется еле-еле, я бешусь. Часы на приборке раздражающе тикают, небо над городом уже светлеет. Еще чуть-чуть и опоздаем.
— Сколько сегодня уроков? — спрашиваю я детей, обернувшись на заднее сиденье.
— Четыре! — с готовностью отвечает Милана, не отрываясь от игры. Она тискает жуткую зубастую куклу (все время забываю, как она называется — Ламбада? Ламода?) и на что-то ласково ее уговаривает: не то одеться, не то пойти в школу. Милана никогда не кричит и не ворчит, она действует мягко, но настойчиво, будто вода камень точит. Это ласковое упорство сильнее топора, Милана всегда добивается результатов.
— Сколько уроков? — повторяю я вопрос для ее брата. — Сава? Савелий!
Сын морщится, вынимает затычки из ушей, кидает на меня мутный взгляд.
— Шесть. Или семь. Не помню.
— Что значит «Не помню»? Посмотри!
Он отворачивается и минуту брезгливо глядит на улицу через мокрое стекло. Очень драматично.
— Шесть, — выдавливает он сквозь зубы, так и не посмотрев на расписание.
— Если ты снова прогуляешь, у тебя будут неприятности. Я тебе обещаю!
Нужно добавить «Молодой человек» — так в американских фильмах всегда говорят нервные родители своим подросткам. «Вас ждут крупные неприятности, молодой человек». И лишают на неделю компьютера. Или объявляют комендантский час. И в ответ всегда буря театрального негодования, и хлопает дверь в спальню на втором этаже.
Савелий хмыкает и возвращает на место наушники. Он меня больше не слушает. По его лицу понятно: к неприятностям он привык. Вся его жизнь — череда сплошных неприятностей. Дни и ночи пятнадцатилетнего мальчика — это бесконечная борьба. Он — атлант, что держит на хрупких плечах весь земной шар. Он — борец и стоик. Он — волк. Маленький такой, метр шестьдесят пять.
— Вынь наушники, Сава! Я не закончил!
— Папочка, смотри, — Милана тянется показать мне игрушку. Вокруг плюшевой талии у чудовища обмотан носовой платок. — Это парео!
— Очень красиво, — хвалю я. — Ты молодец.
На дороге прямо перед носом втискиваться ржавая Газель. Корыто мигает виновато аварийками, я отвлекаюсь и раздраженно сигналю:
— Куда ты лезешь, сукин сын! Давай, заглохни еще на повороте! Еб…
— Мы — необычная семья, да, папочка? — спрашивает Милана.
— Почему это? — возвращаюсь я к роли родителя.
— Так сказала на переменке Вероника Михайловна другой учительнице, а я услышала. Она сказала, раз мы «неполные», к нам стоит присмотреться. Можем подкинуть проблем.
— Она… заблуждается, — рычу я. — Мы — нормальная семья. Нет у нас никаких проблем.
Милка согласно кивает. Как все умные женщины, она никогда не спорит, только делает выводы. Я ободряюще улыбаюсь ей в зеркало заднего вида и возвращаю взгляд на сына. Тот сменил недовольную мину на просто угрюмую. В наборе его масок для меня всего две — «усталое раздражение» и «обреченное равнодушие». Милка зовет меня папочкой, Сава не зовет никак. В лучшем случае — «слушай», если ему что-то от меня нужно, но и такое случается все реже. Как выросли волосы подмышками, а лоб покрылся прыщами, так сын стал ужасно самостоятельным. Свои проблемы он решает теперь сам и так, что они чаще всего превращаются в снежный ком, о котором я узнаю случайно, в последний момент — и не от него.
— Что там с английским? — хмурюсь я на Савелия.
— Нормально, — кивает он нехотя.
— Нормально, как всегда, или действительно нормально?
— Нормально.
Он сидит, сжавшись в комок, — руки на груди завязаны в узел, колени поджаты к животу, грязными ногами наверняка уперся в спинку переднего кресла. Сам будет отмывать, я потом заставлю! Нахохлившийся, как воробей на морозе. На голове капюшон, будто и правда замерз. Не выспавшийся — но не отбирать же у него перед сном телефон, как-то уже не по возрасту. Взгляд он прячет, но я знаю, что там — обвинение. Я перед ним всегда виноват, даже когда сам отчитываю за дело. Разбросанные по комнате носки, прогулы в школе, водопад двоек — всегда не его вина, а моя. Уж не знаю, как так выходит. Я не папочка, я — тиран и деспот, угнетатель и просто раздражитель. Мучитель и сатрап.
— Милая, — улыбаюсь я дочке, — сегодня Сава отведет тебя на танцы, бабушке надо к врачу. Подождешь его на продленке, зайдете домой, пообедаете, сделаете уроки, и к пяти на занятия. Хорошо?
Милана послушно кивает.
— Сава, ты все понял? — спрашиваю я сына.
— Понял, — говорит он так, словно тушит об меня окурок.
Мне хочется потянуться и дать ему затрещину. За вызов в каждом слове, за напускное презрение, за позу и за мину, за дерзость. И просто для профилактики. Но я терплю, я за рулем.
На прощанье он раздраженно хлопает дверью. Я жду, пока они перейдут улицу. Милана берет брата за руку, и тот ее брезгливо отдергивает. На середине перехода Милка останавливается, чтобы поправить шнурок на ботинке, и Савелий тащит сестру за шкирку. Господи, как же хочется дать ему затрещину!