Мистика в прямом эфире

Перевод
NC-17
Завершён
72
переводчик
Solis Corvus сопереводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Размер:
1 003 страницы, 363 276 слов, 193 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Первые Близнецы (7)

Настройки
      Линь Ци на мгновение задумался, затем кивнул.       — Если тебе так сильно хочется знать — смотри, — в его выражении лица промелькнуло беспокойство. — Но это не те воспоминания, которые стоит хранить. Не вини меня потом, я предупреждал.       Чу Ян отставил виолончель; его взгляд смягчился. Сделав несколько шагов к Линь Ци, он прошептал: — Не волнуйся. Возможно, я смогу разделить это бремя с тобой.       — Разделить? Это как же? — фыркнул Линь Ци.       — Есть много болезненных вещей, которые кажутся не такими тяжелыми, если о них знает кто-то еще. Вот почему люди кричат, когда чувствуют физическую боль, и хотят выговориться, когда им плохо на душе, — Чу Ян улыбнулся. — Раньше в академии мои соседи по комнате тоже сначала невзлюбили мои Стигматы, но потом один из них так втянулся, одалживая мне свои воспоминания для практики, что начал заставлять меня читать их каждый раз, когда его что-то тревожило.       — И что, это делает тебя кем-то вроде мусорного ведра?       — ...Я не могу читать воспоминания первого встречного, — ответил Чу Ян. Он поднял руку, на мгновение замешкался, но всё же положил её на плечо Линь Ци. Его голос стал мягким, словно он вдруг превратился в психотерапевта: — Хочешь сесть? Или прилечь на кровать? Желательно принять позу, в которой ты сможешь расслабиться.       Линь Ци взглянул на постель, перевернулся и лег, скрестив руки на животе. — Можете начинать, доктор Чу, — произнес он не без иронии.       Чу Ян пододвинул стул и сел рядом с кроватью. Тонкая зеленая лоза, похожая на маленькую извивающуюся змейку, выскользнула из-под его рубашки. На ее кончике виднелись крошечные присоски, которые медленно потянулись к виску Линь Ци.       Линь Ци почувствовал нечто похожее на укол в области виска.       Глаза Чу Яна быстро подернулись полупрозрачной пленкой; его расфокусированный взгляд замер на случайной точке перед собой, и сознание стремительно погрузилось в память Линь Ци.

***

      Когда Эдгару Ашуру Линю было немногим за двадцать, он таил некоторую обиду на своего отца, Линь Цяо, которого видел всего трижды с самого детства. Настолько, что единственное, что он о нем знал — это непривычное восточное имя.       Хотя Мэри Кэмпбелл и отказалась от своего королевского статуса, она воспитывала Эдгара как принца. Она окружила его самой тщательной заботой, дала безупречное образование и не позволяла ему видеть даже намека на тьму. Эдгар понятия не имел о связи матери с Советом Старейшин, он даже не слышал этого названия. Он не догадывался о силе, таящейся в его собственном теле, и вырос красивым, стремительным и своенравным молодым человеком. Он обожал петь, но мать многократно предупреждала его: никто не должен его слышать. Он всегда слушался ее и, будучи верным себе, нигде не проявлял свой певческий талант, полагаясь лишь на другой дар — актерский, благодаря которому стал восходящей звездой кинематографа.       Он родился на закате Первой мировой войны, в эпоху Великой депрессии. Мир словно погрузился во тьму: улицы были забиты бездомными, многие семьи, еще вчера бывшие богатыми, в одночасье теряли всё и, не в силах найти работу, просили милостыню. Сбережения Мэри были настолько велики, что, хотя кризис задел и их, у нее оставалось несколько поместий на продажу. Жизнь Эдгара почти не изменилась, но он чувствовал глубокое беспокойство и вину за то, что пьет изысканные вина в уютных ресторанах с друзьями из высшего общества, пока все остальные страдают. Он страстно желал хоть чем-то помочь миру, внести свою лепту, чтобы подарить людям надежду.       Бедность, голод, депрессия и отчаяние постепенно питали гнев и ненависть в сердцах людей, и волна экстремистских идей начала захлестывать страну, глубоко униженную поражением. Под маской науки люди стали превозносить евгенику и ненавидеть определенные группы населения, которые «отбирали их работу» и были «коварными и лживыми». Лидеры движения, которое выходило из-под контроля, но не имело четкой цели, пришли к власти, и тяжелое колесо истории с грохотом покатилось навстречу кошмару войны.       Людям нужно было найти мишень для своего недовольства, выход для ярости, способ обрести коллективную силу, и они предпочли излить всю свою злобу на конкретную группу людей.       Это была страшная сила. Когда Германия сокрушила Польшу, она начала продвижение к Франции, Бельгии и Голландии. Простые люди с тревогой и трепетом слушали сводки новостей по радио, вслушиваясь в цифры и чувствуя, как за каждым холодным словом таится невидимый ужас. Началась мобилизация, и молодые люди со всего мира, подвластного темным силам, хлынули на призывные пункты, чтобы защищать свои дома и страны. После короткого обучения их партиями отправляли на фронт.       Эдгар впервые ослушался мать. Он не мог и дальше сидеть сложа руки, ведя мирную жизнь, зная, что его сверстники противостоят самому концентрированному злу в мире — злу, выкованному бесчисленным множеством людей.       Но когда он, вопреки всему, вырвался из мира света, выстроенного для него матерью, и бросился в тот реальный, жестокий и беспощадный мир, он оказался к нему совершенно не готов.       Он почувствовал глубокое раскаяние, когда, вцепившись обеими руками в винтовку и неудержимо дрожа, прятался за стеной под градом пуль. Он видел, как его товарищу, стоявшему рядом, одним выстрелом разнесло полголовы, забрызгав его лицо кровью и мозгом. Страх был реальным, смерть была реальной, и никакие идеалы или гордость не могли их уменьшить. Слава и величие казались мимолетными и грязными перед лицом истины, оскалившей свои клыки.       В тот момент он не мог думать ни о чем — он просто хотел жить.       Он просто хотел домой, снова услышать, как мать зовет его по имени, вдохнуть аромат ее духов, выпить чашку розового чая, который она заваривала для него.       Позже он умер — так же, как и все его товарищи. Он не знал, как долго пробыл мертвым, помнил лишь, как пуля пробила ему грудь. С наивной фантазией, что это тело еще можно починить, он пытался зажать рану, из которой хлестала кровь, но обнаружил, что больше не контролирует свои мышцы. Он рухнул, хватая ртом воздух, но легкие словно не могли больше принимать кислород. Ему было холодно, невыносимо холодно, и этот ужас окончательно застыл в зрачках его прекрасных глаз, когда он погрузился в небытие.       Но потом он воскрес.       Много лет спустя, возвращаясь мыслями в тот день, он не раз ловил себя на том, что лучше бы ему было остаться мертвым.       Он не понимал, как выжил: даже рана на груди бесследно исчезла. Британские войска отступили, оставив его одного на поле боя.       Вскоре он попал в плен к немцам. Проведя некоторое время в лагере для военнопленных, он был перевезен на территорию Германии и определен в трудовой лагерь.       За невероятно короткий срок он превратился из юного лорда, не знавшего человеческих страданий и привыкшего к икре и трюфелям, в узника, жадно заглатывающего кусок заплесневелого черствого хлеба. Он и не подозревал, что способен так тяжело работать и так низко пасть ради выживания. Немецкие охранники казались им существами высшего порядка, и разум, и тела пленных постепенно адаптировались к этой реальности. Перед немецкими солдатами, даже если те были в звании ефрейторов, они не смели поднять глаз и вжимали головы в плечи, боясь привлечь внимание. Если конвоиры теряли на фронте друга или родственника, или просто были в дурном расположении духа, они вымещали злость на пленных. Избиения были обыденностью, почти у каждого во рту не хватало пары-тройки выбитых зубов. Женевская конвенция существовала на бумаге, но в такие моменты, без четких приказов свыше, мало кто из солдат или младших офицеров считал нужным ее соблюдать.       Когда их перевели в концентрационный лагерь, стало еще тяжелее. Их смешали с евреями, военнопленными из других стран, китайцами из этнических кварталов и даже немцами, уличенными в гомосексуальности. Всех их гнали на каторжные работы на военные заводы, где не было никакой защиты от едких химических испарений. Тех, чьи руки разъедало до костей так, что они больше не могли работать, уводили прочь — никто не знал куда, но Линь Ци догадывался, что ничего хорошего там нет.       Их заставляли работать день и ночь, иногда по сорок восемь часов кряду без сна. Случалось, что узники падали в раскаленные печи или попадали в шестерни станков, если засыпали прямо во время сборки деталей. Грохот машин то и дело заглушался предсмертными криками, но куда больше людей умирало просто от истощения или голода.       Линь Ци, человек, никогда не державший в руках даже метлы, теперь смотрел на свои когда-то длинные, изящные пальцы, покрытые волдырями и грубыми мозолями. Он никогда не знал, что можно так устать — устать до того, что глаза сами закрываются, а каждый шаг требует колоссальных усилий. Он продал бы душу за возможность просто закрыть глаза и уснуть, но немецкие надзиратели считали, что он идет слишком медленно, и время от времени вытаскивали его из строя, избивая ремнями. Когда ему казалось, что он вот-вот потеряет сознание и наконец обретет покой, его приводили в чувство ведром ледяной воды и заставляли таскать тяжелые ящики.       Он работал весь день, за исключением четырех часов на сон, а его рацион состоял из куска плесневелого хлеба и кислого картофельного супа, но даже тогда он вылизывал миску до последней крошки.       Вскоре он простудился, у него начался сильный жар, но он панически боялся выдать себя. Он знал: тех, кто не мог работать, увозили в так называемый «второй лагерь».       О «втором лагере» среди пленных ходило много слухов; туда отправляли всех больных и раненых. Никто не знал, что там происходит, а некоторые наивные евреи даже надеялись, что там их ждут врачи.       Но Линь Ци сердцем чувствовал — это невозможно.       Он съежился под своим тонким рваным одеялом, дрожа от голода и лихорадки. Он чувствовал, как его бьет озноб и как пылает лоб.              Сможет ли он выкарабкаться на этот раз? Он не знал... Но даже если и выкарабкается, надолго ли его хватит? Вернется ли он когда-нибудь домой?       Чем больше он об этом думал, тем сильнее становился страх умереть в этом аду. Он изо всех сил пытался подавить рыдания, но одинокие всхлипы всё равно вырывались наружу.       В этот момент чья-то рука мягко сжала его плечо.       Выглянув покрасневшим глазом из-под одеяла, он увидел Розенберга — еврея лет сорока пяти. Тот жил в одной камере с сыном. Мальчик был очаровательным и приносил узникам хоть какую-то радость, но Линь Ци почти не общался с ними — вероятно, потому, что простая попытка выжить отнимала у него все силы.       Розенберг посмотрел на него глубокими карими глазами и тихо вложил что-то в ладонь.       Это были две таблетки. Жаропонижающее? Откуда оно здесь?       Розенберг приложил указательный палец к губам, призывая к молчанию, и бесшумно отступил.       Позже Линь Ци узнал, что лекарство Розенбергу тайно передал один немецкий солдат, которому стало жаль заболевшего ребенка. Таблеток было всего несколько штук. Подобные вещи считались в лагере строжайшей контрабандой, но в то же время были бесценным сокровищем.       Линь Ци проглотил таблетки, и на следующий день ему действительно стало лучше; он кое-как сумел отработать смену. Однако вечером Розенберг принес ему еще две.       Эдгар мягко покачал головой: — Нет, спасибо...       — Всё в порядке, у меня еще есть, — Розенберг смотрел на него с добротой.       В отличие от Линь Ци, Розенберг привык к черному и тяжелому труду еще до плена. После смерти жены ему приходилось работать на нескольких работах сразу, чтобы прокормить сына. Он с первого взгляда понял, что Линь Ци — тепличный цветок, избалованный юный лорд, которого насильно бросили в это пекло.       Ему было жаль его так же сильно, как болело сердце за собственного невинного ребенка.       Время от времени Розенберг присматривал за Линь Ци. Он научил его особым техникам, как толкать грузы, чтобы не перенапрягать спину. Он даже отдавал Линь Ци часть своей еды, чтобы тот не упал в обморок от голода во время работы. Эти крупицы доброты и заботы были именно тем, чего Линь Ци никогда не получал от своего отчужденного отца.       Внезапное тепло в бесконечной тьме сумело оживить этого почти заледеневшего человека. Линь Ци постепенно начал чувствовать, что дни не такие уж и беспросветные — по крайней мере, теперь он был не один.       Сын Розенберга, Альберт, был жизнерадостным мальчиком. Линь Ци не представлял, как ему удается так сладко улыбаться и прыгать в подобных обстоятельствах. Альберт, казалось, души не чаял в Линь Ци — возможно, потому, что дети всегда тянутся к красивым людям. Он постоянно приставал к нему с просьбами поиграть в шахматы. Мальчик собрал кучу камней и мелом нарисовал на них неровные фигурки королей, ферзей, ладей и коней, при этом он запрещал Линь Ци поддаваться. Обычно взрослые были на работах, поэтому днем он играл один, и если ему удавалось смастерить какую-нибудь безделушку, он первым делом хотел показать ее Линь Ци.       По ночам Альберт изводил отца просьбами рассказать сказку. Это были не просто детские истории, а скорее матросские байки или немецкий фольклор. Розенберг был великолепным рассказчиком; порой даже Линь Ци заслушивался, и выходило так, будто Розенберг рассказывал свои истории им обоим.       Другие заключенные иногда подшучивали, мол, у Розенберга появился еще один сын, постарше. Розенберг добродушно смеялся и ерошил волосы Линь Ци: — Откуда бы у меня взялся такой красавец?       На что Альберт, стоявший рядом, тут же обиженно тянул: — Папа! Разве я не красавец?!       Люди смеялись, и на мгновение Линь Ци действительно забывал, что находится в аду. Ему казалось, что у него и правда есть нежный, любящий отец и милый брат. Вся та отцовская любовь, которую он вымаливал в детстве, была компенсирована ему в этом темном и грязном месте.       Но этот рай в аду, эта краткая иллюзия счастья была, в конце концов, лишь иллюзией.