Все дороги ведут в Париж

Горячая работа
NC-17
Завершён
70
1
Размер:
254 страницы, 125 743 слова, 36 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

XVII. Аккуратно, фарфор!

Настройки
3 июля 2000 года Сознание вернулось к Гермионе не резким щелчком, а медленным, мучительным всплытием из глубин, где царствовали не ее собственные, а чужие кошмары. Она проснулась с затекшей, одеревеневшей шеей и ощущением, будто не спала вовсе. Ее личная ночная битва прошла в максимально возможной тишине: кошмары, которые все же прорывались, она глушила, вжимаясь лицом в подушку и давя рыки в горле, превращая их в беззвучные, судорожные всхлипы. Но это была лишь половина ночного ада. Вторую половину составлял он. Драко. Стройный, почти хрупкий на вид парень, давно утративший грузную, самоуверенную походку школьного задиры, с вытянутыми, резкими скулами и узким, четко очерченным подбородком, которые делали его профиль похожим на работу гравера, трясся и плакал во сне. Не тихо, не по-детски, а с тем глухим, надрывающим душу звуком, который рвется из горла, когда не хватает воздуха. По его фарфоровой, почти прозрачной коже стекали горячие, быстрые слезы, оставляя мокрые тропинки на подушке и на ее плече. Гермиона не успевала их вытирать ладонью, как появлялись новые. Он что-то бормотал, бессвязное, гортанное — обрывки слов, имена, может быть, проклятия — и вжимался в нее с силой утопающего, его лицо утыкалось в изгиб ее шеи, а дыхание становилось тяжелым, прерывистым, будто его душили. Три раза за ночь Гермиона распахивала глаза, вырываемая из собственного забытья его отчаянием. И все разы, движимая слепым инстинктом, который был сильнее усталости и страха, она начинала свой немой ритуал. Ее руки находили его спину, начинали медленно, ритмично гладить — не по-детски, а твердо, уверенно, пытаясь задать иной, более спокойный ритм его дрожи. Ее губы шептали в темноту бессмысленные, успокаивающие слова: «Тихо… все хорошо… я здесь…». Помогало ли это? На мгновение — да. Его тело слегка обмякало, рыдания сменялись глубокими, сдавленными вздохами, и он на несколько минут погружался в более глубокий, безвидный сон. Но ненадолго. На пятый раз, когда его тихий, сдавленный стон вырвал ее из дремоты, Гермиона уже не пыталась заснуть. Она просто лежала на спине, глядя в потолок, на котором предрассветный свет Парижа рисовал бледные, размытые силуэты. Одна ее рука была под его головой, другая — медленно, почти гипнотически расчесывала пальцами его платиновые, слипшиеся от пота и слез волосы. А ее собственные губы, в темноте, были прикушены до крови — тихая, сдержанная расплата за его боль и за свою беспомощность. Она смотрела на его лицо, даже во сне не расслабленное, а стянутое внутренней пыткой, и думала. Не о себе. О нем. О той чудовищной геометрии судьбы, что загнала этого мальчика — потому что в такие моменты он был именно мальчиком — в угол, из которого единственным выходом казалось предательство всего, во что его заставили верить. О его боли, которая была глубже ее собственной, потому что ее боль была нанесена врагом, а его — семьей, долгом, самим фундаментом его мира. О том, как ему помочь, если даже его собственное подсознание отвергало покой. Она крепко держала его… ее руки, обвивавшие его, были не объятием влюбленной, а смирительной рубашкой, попыткой удержать от падения в пропасть. И в этом жесте таился ее собственный, неосознанный страх. Страх того, что он уйдет. Что снова исчезнет, оставив ее одну в тишине, которая теперь казалась бы в тысячу раз громче. Что он окажется… тем, кем он и был. Что эта хрупкая связь, эта странная взаимозависимость — всего лишь иллюзия, и в один миг он оттолкнет ее, увидев в ней не спасителя, а напоминание о самом страшном своем провале. Что она для него — всего лишь удобный инструмент, живой талисман против кошмаров, не более того. Гермиона не была уверена в себе. Никогда не была. В Хогвартсе она знала: в такую «умную зазнайку», вечно с книгой и взъерошенными волосами, влюбиться нельзя. Это противоречило всем законам подростковой вселенной. А сейчас… сейчас она была сломанной тенью, отчаянно пытающейся отпилить корни своего прошлого и не видящей контуров будущего. Какой в такой можно найти интерес, кроме жалости или взаимной потребности в тепле? Мысли о любви, о той всепоглощающей, безусловной силе, о которой писали в книгах, казались ей не просто несбыточными, а чем-то чужеродным, почти неприличным в контексте их общих шрамов. Именно в этот момент, когда ее мысли вихрем кружились в предрассветной мгле, его дыхание у нее на шее изменилось. Из прерывистого, захлебывающегося оно стало глубже, осознаннее. Он проснулся. Гермиона почувствовала это раньше, чем он пошевелился. Ее руки, только что так крепко державшие его, мгновенно, будто обожженные, ослабили хватку, но не убрались. Они просто легли на его спину, становясь нейтральными, давая ему пространство. Она не стала притворяться спящей. Ее глаза, темные, почти черные по утрам, с золотистыми искорками охры в глубине, были полуприкрыты. Она смотрела куда-то за его плечо, на серую полосу света в окне, делая вид, что просто созерцает рассвет. Драко замер. Затем он медленно оторвал лицо от ее шеи. Он облизнул пересохшие, потрескавшиеся губы и почувствовал на щеке знакомую, стыдную стянутость — высохшую дорожку слез. В горле у него стоял комок, а в висках стучало похмелье от ночных эмоций. — Блять… — тихо, хрипло выругался он, не в силах сдержать сдавленный стон отчаяния и стыда. И, не в силах оставаться под ее взглядом, не в силах вынести возможную жалость или вопросы в ее глазах, он снова наклонился. Чтобы спрятаться. Через несколько минут он приблизил лицо еще ближе к ее шее, к тому месту, где пульсировала жилка, и… втянул носом воздух. Медленно, глубоко, с закрытыми глазами. Это не было объятием. Это была охота. Охота на ее запах — тот уникальный, теплый коктейль из шампуня, ее собственного, чистого запаха кожи, едва уловимой ноты джина с прошлого вечера и чего-то еще, неуловимого, что было просто ею. Он вдыхал его, как антидот, как заклинание, как единственное доказательство, что эта ночь, его слезы, их близость — не сон, а реальность. Его губы почти касались ее кожи, но не прикасались. Он просто дышал ею, заполняя легкие этим ароматом, вытесняя им остатки кошмара. И так они лежали. Она — неподвижная, ее руки лежали на нем, но не держали. Он — погруженный в нее, как в море свежего воздуха после удушья. Между ними был сантиметр, который ощущался как пропасть и как неразрывная связь одновременно. Они не целовались, не говорили. Они просто были. И от этого тихого, насыщенного присутствия друг друга, от этого немого обмена — ее спокойствие на его панику, его дыхание на ее кожу — по их телам бежали мурашки, и кровь стучала в висках не от страсти, а от невыносимой, обоюдной жажды. Жажды именно этого: тихого признания, немого договора, права быть сломанным рядом с другим сломанным, не объясняясь. Он первым нарушил этот хрупкий баланс. Не отстраняясь, он провел кончиком носа по ее ключице, один раз, и тихо выдохнул. Пар от его дыхания обжег ее кожу. — Утро, — прошептал он, и слово прозвучало хрипло, как скрип несмазанной двери. На что Гермиона молча кивнула, наконец поворачивая голову и встречаясь с его взглядом. В его серых глазах не было и намека на ночные слезы. Была лишь усталая ясность, тень стыда и то самое, глубокое, неуверенное вопрошание. «Ты все еще здесь? Ты видела? Ты теперь презираешь меня? » Она ответила не словами. Она подняла руку и большим пальцем осторожно стерла последний, почти невидимый след соли у его глаза. Жест был настолько простым и нежным, что он закрыл глаза, будто от боли. — Останься поесть, — сказал он, не как просьбу, а как констатацию факта, открывая глаза. В них уже появилась привычная, слабая попытка контроля. — Хорошо, — кивнула она. *** Его квартира, когда она наконец осмотрелась при дневном свете, была поразительна. Это не было жилище. Это был саркофаг. Пространство в стиле парижского ар-деко, но лишенное какого-либо намека на жизнь или индивидуальность. Высокие потолки с лепниной, паркет из темного дуба, отполированный до зеркального блеска. Мебель — минималистичная, дорогая, словно сошедшая со страниц каталога: диван из черной кожи, низкий стальной столик, пара кресел-бабочек из гнутого дерева. Ни картин на стенах (только бледные прямоугольники, где они когда-то висели), ни книг на полках (полки были пусты), ни безделушек. Огромное панорамное окно открывало вид на крыши Сен-Жермен-де-Пре, но даже этот вид казался частью декорации, а не окном в мир. Все здесь дышало стерильным, ледяным совершенством и абсолютным, нарочитым отсутствием. Отсутствием прошлого, отсутствием воспоминаний, отсутствием следов человека, который здесь жил. Пахло нежилым пространством: холодным камнем, полиролью для дерева и слабым, едва уловимым шлейфом его парфюма — карамели, кожи и дождя, — который не успел пропитать стены. Это была крепость, построенная, чтобы ничего не впускать и ничего не выпускать. Особенно — себя самого. Завтрак происходил на идеально чистой, холодной поверхности стального кухонного острова. Он приготовил кофе в медной турке (движения точные, выверенные) и подал йогурт с медом и идеально нарезанными фруктами. Все было безупречно. И неестественно. Они сидели на высоких барных стульях, почти не касаясь друг друга, и тишина между ними снова стала густой, но теперь она была наполнена не ночным отчаянием, а дневной неловкостью. Звук ложек о фарфор, глотки кофе — все это отдавалось гулким эхом в пустом пространстве. Он смотрел на нее, на то, как солнечный свет играет в ее неуложенных кудрях, как она аккуратно ест, и в его взгляде была та же жажда, что и утром. Жажда не к еде, а к ее нормальности, к тому легкому беспорядку, который она невольно вносила в этот стерильный саркофаг. Она была единственной живой, дышащей, неидеальной вещью в этом мире из стали и стекла. А она смотрела на его руки — изящные, с длинными пальцами, лежавшие на столешнице, — и думала о том, как они сжимались в кулаки от ужаса ночью. О контрасте между этой безупречной, холодной оболочкой и тем сломанным, плачущим существом, что скрывалось внутри. Они не говорили о ночи. Не говорили о кошмарах. Они просто сидели в этом красивом, бездушном пространстве, и каждый глоток кофе, каждый случайный взгляд были частью их новой, тихой охоты. Охоты не за страстью, а за пониманием. За правом быть увиденным в самом своем неприглядном виде и не быть отвергнутым. Это и было началом их запретной, сложной любви — любви, построенной не на свете, а на общей, непроглядной тьме, в которой они научились узнавать очертания друг друга по одному лишь дыханию. Тишина после завтрака была густой, как крем на изысканном десерте, который никто не решался тронуть. Гермиона поставила фарфоровую чашку на холодную столешницу с тихим, но отчетливым звоном. Звук казался неприлично громким в этой безжизненной тишине. — Мне нужно идти, — сказала она, и ее голос прозвучал почти как вздох, вырывающийся из легких после долгого погружения. Ей нужно было пространство, воздух, не этот стерильный вакуум. Нужно было перевести дух и осмыслить груз этой ночи и этого утра, которые оставили в ней странную смесь нежности, щемящей боли и неловкости. Она отодвинула барный стул, его ножки проскребли по полированному паркету, и звук этот был похож на стон. Она сделала несколько шагов по направлению к огромной, темной двери, ведущей в прихожую. Ее тень скользила по безупречному полу. — Гермиона. Его голос остановил ее не как окрик, а как бархатный канат, мягко, но неумолимо натянувшийся в пространстве между ними. Она обернулась. Драко стоял все там же, у кухонного острова, опираясь ладонями о столешницу. Его лицо было обращено к ней, и в нем не читалось ни мольбы, ни приказа. Было лишь сосредоточенное, почти физическое усилие — преодолеть невидимую стену, которую он сам и возвел вокруг себя. Он оттолкнулся и пошел к ней. Не стремительно, как в ту ночь, а медленно, осторожно, будто приближался к дикому, пугливому созданию, которое могло вспорхнуть и улететь при любом резком движении. Он остановился перед ней так близко, что она чувствовала исходящее от него тепло и тот самый, сложный аромат — кофе, карамель, ночная беда. Он не пытался ее поцеловать, не взял за руку. Он медленно, давая ей время отпрянуть, обвил ее талию обеими руками. Его прикосновение было не хваткой, а скорее… обрамлением. Как будто он пытался удержать не ее тело, а тот хрупкий момент доверия, что витал между ними. И затем он наклонился, и его лоб, тяжелый и теплый, опустился ей на плечо. Он не обнимал ее крепко, он вдавался в нее, как в единственную твердую опору в зыбком мире. Весь его вес, вся его усталость и весь невысказанный стыд передались ей через эту точку соприкосновения. Он не произнес ни слова. Просто глубоко, с легкой дрожью, вдохнул. И Гермиона ответила. Не меньшим порывом, а симметричной нежностью. Ее руки поднялись и обвили его шею, пальцы вплелись в короткие волосы у его затылка. Она прижала его к себе, позволив ему утонуть в этом жесте, и сама опустила лицо, прикоснувшись щекой к его шее. Они стояли, как два изможденных путника, нашедших друг в друге укрытие от бури, которая бушевала не снаружи, а внутри каждого из них. Это был союз не страсти, а капитуляции — капитуляции перед необходимостью друг друга. Минута, другая… Он выпрямился первым. Его руки с ее талии не ушли, но ослабили хватку, превратившись из рамки в простое прикосновение. Он посмотрел на нее, и в его серых глазах, таких близких, промелькнуло что-то беззащитное и благодарное. — Иди, — тихо сказал он, и это было не отпускание, а разрешение. Признание ее права на свое пространство, на свою боль, на необходимость передышки. Она кивнула, и ее губы чуть дрогнули в подобии улыбки. Медленно, будто разрывая живые нити, она высвободилась из его объятий, взяла свою сумку и вышла за дверь, не оглядываясь. Щелчок замка за ее спиной прозвучал как точка в слишком эмоциональном предложении. На улице парижское утро обрушилось на нее всей своей яркой, шумной, безразличной реальностью. Она шла, не видя толпы, а просто впитывая солнце кожей. Ей нужен был простой, понятный ритуал. Она зашла в первую же попавшуюся булочную, где пахло маслом и сахаром, и купила теплый круассан с шоколадом. Съела его, стоя на мосту, крошки падали в темную воду Сены, и сладость на языке казалась самым честным ощущением за последние сутки. Вернувшись в свою квартиру, в свой мир, где пахло ее кофе, книгами и свежими цветами от мадам Леско, она почувствовала, как напряжение медленно спадает. Она села за свой письменный стол, отодвинув в сторону учебники и заметки к собеседованию. Перед ней лежал чистый лист плотной, кремовой бумаги. Мысль пришла сама собой, тихая и настойчивая. Не письмо. Не объяснение. Приглашение. Вызов. Продолжение той немой пляски, что началась утром. Она взяла перо, обмакнула его в чернила цвета темного индиго и вывела одним изящным, беглым почерком, который использовала для особых случаев: «M., Danserais-tu avec moi si je te le redemandais?» Ни подписи. Ни намека. Только инициал, который был понятен лишь двоим, и вопрос, отсылающий к той первой, безумной ночи в клубе, где под бит музыки и вопли Рианны они нашли друг друга впервые не как врагов, а как союзников в бегстве от самих себя. Она аккуратно сложила записку, ощущая под пальцами шероховатость бумаги. Позвала своего филина. Птица прилетела мягко, усевшись на спинку стула. — Малфою, — прошептала Гермиона, вкладывая сверток в кожаный цилиндр на его лапе. — Ты знаешь, куда. Он блеснул огромными глазами, полными древней мудрости, и бесшумно выпорхнул в открытое окно, растворившись в парижском небе, унося с собой этот крошечный, смелый акт неповиновения тьме. Затем Гермиона достала свой маггловский телефон. Пальцы быстро пробежали по клавишам, набирая сообщение Пэнси. Текст был лаконичным и деловым, как приказ, но в нем чувствовалась твердая решимость вернуть кусочек той легкости, что они знали раньше. «7 июля, пятница. Тот же бар, «L'Alchimiste». 21:00. Зови всех наших — Тео, Блейза, конечно. Луне напишу сама. Будем… отрываться. Как мы умеем. Г.» Она отправила сообщение, поставила телефон на стол и откинулась на спинку стула. В ее квартире было тихо, солнечно и безопасно. На столе лежал недописанный конспект для собеседования. В спальне неубранная постель хранила отпечаток двух тел. А в воздухе, кажется, все еще витал едва уловимый шлейф карамели и боли. Гермиона закрыла глаза. Впереди были сеанс у Кэтрин, собеседование в Министерстве и эта пятница, которая внезапно стала маяком, точкой, к которой можно было стремиться. А еще — тихий вопрос, унесенный крылатым посланником, и неизвестность, принесет ли он ответ. Но сейчас, в этот момент, она чувствовала себя не сломленной и не потерянной. Она чувствовала себя живой. Сложно, больно, запутанно, но — живой. И в этом уже была огромная, хрупкая победа.
Примечания: