Ты светишь августом и рожью
И наполняешь тишь полей
Такой рыдалистою дрожью
Неотлетевших журавлей.
И, голову вздымая выше,
Не то за рощей — за холмом
Я снова чью-то песню слышу
Про отчий край и отчий дом.
И золотеющая осень,
В березах убавляя сок,
За всех, кого любил и бросил,
Листвою плачет на песок.
— Сергей Есенин
— Как думаешь, это место подходит для ночлега? — М? Тёмные длинные волосы путника были убраны в рыцарский хвост, льняная рубашка помята и вся украшена грязными пятнами от травы и угля, а взгляд быстро бегал туда и назад в попытке понять, зачем же его окликнули. Казалось бы, ещё пару секунд назад он видел перед собой шумный замок, тронный зал, наполненный грустной музыкой — порой флейты, порой скрипки, — и кучу подданных, что кланялись вечно мрачному королю. А что же теперь? Весёлое пение птиц, стрекочущие кузнечики, звенящая вдоль скалистых берегов река да шелест листьев, с которыми игрался прохладный вечерний ветер. Никаких тебе каменных стен, никаких сплетен. Только единение с тихой, но такой разговорчивой природой, что одновременно хорошо и плохо хранит секреты. — Ладно, наверное, это всё же плохое место, — скромно пожав плечами да махнув головой, пробормотал некогда королевский шут. Его тёмно-карие волосы заискрились в лучах заходящего солнца. — Мы тут как на ладони: не то что для королевских гончих или коней — даже для простых рыцарей, да их пажей и подмастерьев. Хотя… я предпочёл бы остаться у реки. Молодой мужчина бормотал все свои мысли вслух. Он чеканил их так быстро, что его сопутник, замечтавшийся из-за любования природой, так до конца и не понял, что именно у него спрашивают. — Мы давно не мылись… Да и привести бы одежду в порядок. Но этот берег слишком открыт. Пальцы нервно барабанили по сумке, порой отдёргивая ремешок, заставляя тот ударяться о кожаную ткань с характерным, слегка приглушённым щелчком. — Интересно… моё лицо теперь совсем ужасно выглядит? Выходя из замка, королевский шут предварительно нанёс несколько слоёв макияжа. Не шутовского в этот раз. Обычный грим, чтобы скрыть черты лица, но навряд ли от этого макияжа хоть что-то сейчас осталось, кроме обычной грязи. Тёмные круги под глазами от туши, наполовину стёртая скула, размазанные брови. Его в таком виде и мать родная не должна была бы узнать — что уж говорить про каких-то там носителей знамён. Другая проблема — гончим всё равно. Они бегут по следу того, кто носил колпак с бубенцами, а такой человек пока только один на всё королевство. Следуя дальше вверх по реке, они бы добрались до соседнего королевства восходящего солнца, но ждали ли их там? Сдать беглецов любому королевству выгодно, особенно если это поможет сторговаться на более выгодные дипломатические договоры между ними. — Ваше лицо выглядит так же, как и обычно, сэр, — наконец подал голос путник. — Так же плохо, как и обычно? — Нет, сэр! Но мужчина со смазанным наполовину макияжем уже смеялся. Слипшиеся от жира грязные волосы теперь не развевались на ветру, а прилипали к шее и лицу, и тёмные пряди ярко контрастировали с теми, что отражали лучи солнца. Юноша, давший столь нелестный комментарий, теперь неловко прятал взгляд и поджимал губы. Его рука чесала шею, а ноги легонько переминались с ноги на ногу. Глаза устремились куда-то в противоположную сторону от шута, будто он внимательно осматривал предложенное место привала, хотя мысли его метались, раздумывая совершенно о другом. — Нет, сэр, — передразнил его шут. — Ты же знаешь, что можешь обращаться ко мне как к Мерлину. Мы лишь два путника, чьи дороги совпали на пару ночей. Почему ты пытаешься обращаться ко мне так вежливо? — Привычка, сэр. Такая же привычка, как у вас — улыбаться, когда всё плохо. К слову, у вас шляпа съехала. И на скошенную гримасу шута сопутник лишь шагнул ближе к нему, чтобы поправить раздражающий его бант, который теперь болтался где-то сзади вместе с перьями вместо того, чтобы элегантно свисать с одного бока. — Поживёшь и узнаешь, зачем улыбаться всегда, — буркнул Мерлин, отстраняясь подальше от рук юноши. — К слову, в высшем обществе принято не только улыбаться, но и говорить своё имя. — А «мистер поэт» вам недостаточно? Мерлин приподнял бровь и склонил голову набок, разглядывая собеседника с тем самым внимательным прищуром, каким при дворе он обычно оценивал, сколько правды человек готов выдержать, прежде чем она станет для него опасной. Стандартная работа Шута, знаете ли. Иначе зачем королю заводить того, кто будет над ним насмехаться? Чтобы получать долю оскорблений в лицо каждый день? Нет, ни в коем случае. Шутов заводят, чтобы они через шутки доносили всю правду, ведь они — единственные, кто имеет полное право при дворе высказывать всё, что думают королю и о нём в том числе. — Поэт, значит… — протянул он, будто пробуя слово на вкус. — Забавно. Последний поэт, с которым я был знаком до тебя, вовсе не затыкался и, казалось, мог часами говорить о том, как красиво дождь падает с неба. Юноша неловко усмехнулся — одними губами — и снова отвёл взгляд. В его жестах чувствовалась выучка, которую не вытравишь ни дорогами, ни чужой одеждой: спина выпрямлялась сама собой, шаги были выверены, а рука, лежащая на поясе, порой сжималась, словно там всё ещё висел меч. — Имя… — он помедлил. — Имена имеют свойство тянуть за собой прошлое. Я бы предпочёл обойтись без него. — О, поверь, — Мерлин вздохнул и опустился на прибрежный камень, — прошлое прекрасно справляется и без имён. Оно цепляется за походку, за манеру держать плечи, за использованные в речи слова, за то, как человек смотрит по сторонам, будто ожидает команды. Он зачерпнул воды ладонью, плеснул себе в лицо и поморщился, когда холод пробрался под кожу. Река уносила вниз по течению разводы грязи и тёмные следы грима, но прошлое почему-то оставляла при нём. — Но если тебе так спокойнее… — Мерлин снова улыбнулся, мягко, почти по-доброму. — Пусть будет поэт. Я, знаешь ли, тоже не сразу стал Мерлином. Поднявшись на ноги, он обтёр руки об льняные брюки, оставив на них влажные пятна. Капли скатывались с его лица и падали на траву. Пояс поверх рубахи всяко лучше сошёл бы за полотенце, вот только разматывать и завязывать его снова было откровенно лень — особенно когда узел уже так хорошо сел по фигуре. — Предлагаю переночевать здесь и с первыми лучами солнца отправиться в путь, — вновь обратился Мерлин к поэту. — Костёр разожжём на берегу, но лишь до того, как стемнеет. Поутру надо будет засыпать его песком. Хотя бы для обычных глаз будет не так заметно. Пора начинать скрываться в городах. Тут людей в лесах редко встретишь, и любой путник на нашем пути может стать грациозной уликой против нас. Юноша кивнул не сразу. Он смотрел на реку — туда, где вода, ударяясь о камни, дробилась на мелкие блики, будто кто-то разбросал по течению осколки зеркал, старательно отражавших последние лучи солнца и небо. А где-то вдалеке, над рекой, виднелись тёмные кудри лесистых холмов, за которыми обязательно найдутся деревни. — В городах… — повторил он задумчиво, и выбившиеся из хвоста тёмные волосы поднял западный ветер, принеся с собой медовый запах с полей. — Там шумно и тесно. — Именно, — отозвался Мерлин. — В шуме проще затеряться, а теснота делает людей слепыми. Когда плечо к плечу — не до лиц, лишь бы друг друга не задавить. Поэт медленно опустился на корточки у воды, зачерпнул её ладонями и умылся. Движения были аккуратные, выверенные, будто даже в этом простом действии он опасался сделать что-то не так. Когда он поднял голову, по подбородку стекала тонкая струйка, теряясь в вороте рубахи. — Тогда я соберу хворост, — сказал он. — Пока светло. — Только без фанатизма, — усмехнулся Мерлин. — Мы тут не праздник костров устраиваем. Маленький, скромный огонёк, как у людей, которым нечего праздновать. Юноша коротко хмыкнул и ушёл к небольшой рощице на другом конце поля. Его шагов почти не было слышно — трава под ними не приминалась, ветки не хрустели. Мерлин проводил его взглядом чуть дольше, чем следовало, а потом тяжело выдохнул и снова сел — на этот раз прямо на землю. Он снял шляпу, повертел её в руках, стряхивая прилипшие травинки и расправляя замявшиеся перья. На мгновение он замер, вновь ощутив движение ветра в волосах, заботливо чесавшего его макушку. Открыт. Открыт и беззащитен. Без шляпы лицо казалось слишком открытым и заметным, а это было опасно. Даже при дворе он всегда носил шутовский колпак. Когда в последний раз он позволял себе быть собой? …Давным-давно. Когда мир ещё не трещал по швам, а солнце не резало глаза, а заставляло смотреть на себя чуть дольше, чем нужно. Тогда, кажется, мама ещё просила доедать всё до последней крошки, ибо не гоже это — оставлять всю силу в последней ложке на тарелке. Мерлин прикрыл глаза. Нежный, но такой, до безумия, печальный взгляд матери и плачущая сестра, теряющая ещё одного брата навсегда, потому что это всё, что осталось ради выживания. Или это было его воображение? На его пути всегда была лишь ночь. Расставание ему ведь только приснилось, когда он задремал прямо у трона короля. Ах, как же больно тогда пришёлся каблук! Ровно под рёбра, ведь не позволено шуту дремать, когда гости начинают скучать. Если подданные скучают, они начинают обсуждать вещи, что не должны их заботить. А когда подданные обсуждают ненадлежащие их заботам дела, в королевствах начинается смута… Помнится, гончие тогда следили за каждым хромающим шагом шута. Их смущала его выдавленная улыбка, но они не подавали виду, потому что команды нападать не было. Короля устраивал банкет, где гостей смешили слёзы шута, и плевать, что они были не от смеха, а единственный человек, кто сохранял грустное выражение лица, не смел и подойти к шуту, чтобы помочь ему, ведь для него это означало конец репутации. — Доигрался, — пробормотал он себе под нос и снова открыл глаза. Вдалеке слышался лёгкий мотив знакомой мелодии, и, несмотря на всю лёгкость голоса, в ней слышалась нескончаемая боль человека, что так и не смог определиться. Он застрял в мечтах где-то там, далеко, где шум ручьёв скрывала высокая ограда, а живое сердце старалось биться как можно тише, чтобы никого не разозлить… Но было ли у него вообще право биться, если смерть его должна была настичь до рождения? Мотив тянулся неровно, будто певец то решался продолжить, то сам же себя останавливал, осознавая одну простую истину — он не должен был существовать. Голос негромкий, почти шёпотный, но тёплый вечер охотно подхватывал его и разносил вдоль реки, между камней и корней, пряча слова в траве. Песня жила своей собственной жизнью — не для слушателя, не для исполнителя, а для чего-то третьего, старого, как сама дорога. Мерлин не сразу понял, что это поёт поэт. Он сидел, опершись локтями о колени, с шляпой в руках, вконец смяв несчастное перо, и смотрел в одну точку — туда, где вода медленно темнела, теряя отражение неба. Слова песни цеплялись за него не смыслом, а ощущением — сыростью земли, холодом ночей без крыши, тоской, которая не кричит, а тихо гложет изнутри, день за днём, пока не становится частью дыхания. Он не перебивал. Даже не улыбался. Это было странно — поймать себя на том, что не хочется вставить ни одной шутки. Ни про кладбищенскую ограду, ни про звёзды, ни про то, как не вовремя люди начинают петь о доме, когда уходят дальше всего от него. Шутовская привычка молчала, словно её тоже убаюкала эта мелодия. Тихий скрип сапог раздался позади него, и в следующую же секунду перед его глазами появился поэт, держа в руках охапку сухих веток. Он сложил их у берега так, чтобы костёр можно было быстро разобрать, если понадобится. Огонь разгорелся быстро — без лишнего дыма и шипения, сразу начав приятно потрескивать, пожирая дары. Поэт устроился на одном из камней, медленно подкидывая дрова в огонь, будто специально игнорируя своего сопутника напротив, зная, что тот слышал его песнь. Пламя отражалось в воде, вытягиваясь длинной дрожащей дорожкой. Мерлин шумно выдохнул. — Знаешь, — сказал он наконец, не поднимая головы, — обычно после таких песен люди либо просят не задавать вопросов… либо задают их сами. Поэт медленно повернулся. В отблеске костра его лицо выглядело спокойным, но это спокойствие было натянутым — лишь бы не привлекать внимания. — А вы? — спросил он. — Вы к какой категории относитесь? — Я? — Мерлин усмехнулся, на этот раз криво, без привычной лёгкости. — Я из тех, кто делает вид, что всё понял, даже если это не так. Очень удобная профессия, знаешь ли. Он всё же поднялся и подошёл ближе, остановившись на почтительном расстоянии, будто боялся нарушить что-то хрупкое. — Это была песня не для дороги, — продолжил он тише. — Такие поют либо перед возвращением… либо когда возвращаться уже некуда. В конечном итоге ведь мы никогда не возвращаемся туда, откуда пришли. Поэт не ответил сразу. Он провёл рукой по влажным от воды волосам, собирая выбившиеся пряди обратно, и только потом произнёс: — Вы имеете в виду, что дом изменится за время вашего отсутствия? — Да… И не только. Подумай сам: разве мы остаёмся прежними после путешествий? Разве не изменил тебя мир за стенами города? Разве не поведал я тебе другую историю? — Мерлин тяжело вздохнул. — Все всегда уезжают навсегда. Вернуться назад невозможно — вместо нас всегда возвращается кто-то другой. («Простые волшебные вещи» — Макс Фрай) Они снова замолчали. Костёр медленно оседал, пламя стало ниже, скромнее, как и было задумано. Где-то вдалеке хрустнула ветка — не тревожно и не резко, просто напоминание о том, что мир вокруг жив и не обязан подстраиваться под чужие откровения. — Ты поёшь так, — вдруг сказал Мерлин, — будто уже знаешь, чем всё закончится. Поэт посмотрел на него внимательно. В этом взгляде мелькнуло что-то тяжёлое, знакомое Мерлину до боли — так смотрят люди, которые слишком долго исполняли чужую волю и однажды поняли, что цена у этого всегда одна. — А вы смеётесь так, — ответил он, — будто надеетесь, что финал ещё можно переиграть. Шут, может, и хотел что-то возразить — его рука дёрнулась вверх, чтобы жестами перевести ситуацию в весёлое русло, — но вместо этого он лишь цокнул зубами и отвёл взгляд первым. — Спать надо, — буркнул он. — Утром дорога будет длинной. Он вернулся к костру, подбросил ещё пару веток, внимательно следя за тем, чтобы огонь не разгорелся сильнее нужного. Поэт последовал за ним, устроившись чуть поодаль, спиной к камню, да глазами к дороге — как человек, привыкший спать так, чтобы в случае чего сразу видеть угрозу. Ночь окончательно вступила в свои права. Над рекой поднимался туман — тонкий и холодный, стелясь по воде, словно кто-то осторожно накрывал её белым покрывалом. Вдалеке, за холмами, где должны были быть деревни и города, мир продолжал жить своей жизнью — с рынками, разговорами, приказами и погонями.***
— Проснитесь! Просыпайтесь! Голос был тихим, но в нём не было ни паники, ни суеты — лишь отточенная кучей лет учёбы срочность. Мерлин дёрнулся ещё до того, как осознал, что именно его разбудило. Тело среагировало раньше мысли: пальцы сжались, плечи напряглись, дыхание сбилось и сразу же выровнялось. Он приподнялся на локтях. Для паники времени не было. Туман над рекой стал гуще. Тяжёлый, влажный, липкий, будто земля сама решила скрыть что-то от неба. Видимость в лучшем случае распространялась метров на двадцать вперёд. Будучи в поле, сложно было предсказать, где именно заканчивается мнимая влажность и начинается сплошное белое облако. Костёр давно погас; на его месте остался лишь тёмный круг золы, аккуратно присыпанный песком. Поэт стоял на ногах. Без плаща, без оружия в руках, но собранный, вытянутый, как струна. Его взгляд был устремлён не к воде и не к лесу — туда, где между колосьев пшеницы начинала двигаться тень. — Тише, — произнёс он почти беззвучно, заметив, что Мерлин собирается что-то сказать. — Они ещё не уверены. — Они? — Мерлин прищурился, вглядываясь в предрассветную серость. — Кто именно решил испортить нам утро? Я бы предпочёл знать, кому мысленно послать проклятие. Поэт не улыбнулся. — Рыцарь, — сказал он. — Один. И две гончие. Мерлин почувствовал, как внутри что-то холодно сжалось, а затем медленно, почти лениво, разлилось знакомым ощущением — тем самым, что всегда приходило перед представлением, где ставка была выше, чем смех публики. Он медленно выдохнул, стараясь не шуметь, и осторожно надел шляпу, поправляя перо. Руки не дрожали, и это пугало его внутреннего ребёнка больше всего. Когда именно он привык ко всему этому? Кого он хочет привести в родительский дом? Или… вернее будет сказать, какого монстра? — Ты уверен? — спросил он шёпотом. — Да, — так же тихо ответил поэт. — Идут не по следу. Пока нет. Они… просто проверяют окрестности. Пускай они и следовали за вами, запах не хранится сильно дольше одних суток. Мерлин склонил голову набок, прислушиваясь. И правда — если напрячь слух, сквозь шум реки и дыхание поля можно было уловить ритм. Спокойный, медленный. Так ловят зайцев в полях. Они не знают, где он, но они точно знают, что он тут есть, и если долго ходить вокруг да около, то в один момент всё же напугаешь его до того, что он будет готов пуститься в бегство. Шуту было дозволено пару раз сопровождать короля на его охоте, поэтому он прекрасно знал, как именно вытравляют дичь из укромных мест. — Значит, не за мной, — пробормотал он. — Пока. Навряд ли этот рыцарь вообще собирался ловить его, но если застанет его тут, то в мгновение поймёт, кого именно он поймал… А уж от награды Его Величества никто не в силах отказаться. Поэт перевёл на него взгляд. В изумрудных глазах мелькнуло что-то острое, почти болезненное. — Пока, — повторил он. — Но если они увидят вас… всё станет проще для них. — Всегда приятно быть центром внимания, — тихо усмехнулся Мерлин. Он медленно поднялся на ноги, стараясь не оставить следов на влажной земле, и огляделся. Река. Камни. Туман. Где-то в том направлении должна была начинаться роща… Всё казалось декорацией, плохо освещённой сценой, на которой вот-вот начнётся акт, к которому он не писал ни одной реплики. — Слушай меня внимательно, поэт, — сказал он вдруг совсем другим тоном. — Если что-то пойдёт не так… — Я знаю, — перебил тот. — Я уведу их. Мерлин резко повернулся. — Нет. — Да, — спокойно ответил поэт. — Мне ничего не угрожает. Я не беглец, а просто странник, а вот вы… Не знаю, чем именно вы насолили Его Величеству, но боюсь, что с вами не будут обращаться вежливо. Мерлин смотрел на него слишком долго для человека, который привык принимать решения быстро. Ему не хотелось, но в голове сам всплыл грязный королевский двор, на котором проходили тренировки рыцарей. Вытянутые спины, ржание лошадей из конюшен и быстрые взмахи мечей, что в секунду срубали головы соломенных чучел. Воображение быстро нарисовало, как именно его голова слетает без лишних раздумий, как только король даёт знак. Где-то впереди раздалось негромкое рычание, а за ним — быстрый топот маленьких ног. Гончие почуяли что-то новое. — У нас мало времени, — сказал поэт. — И ещё меньше шансов сделать вид, что мы просто путники. Мерлин закрыл глаза на секунду. Всего на одну. Этого хватило, чтобы вспомнить тронный зал, музыку, боль под рёбрами и улыбку, которую нельзя стереть даже кровью. — Проклятая профессия, — прошептал он. — Всегда кто-то должен уйти первым. Он открыл глаза. — Хорошо, — сказал он вслух. — Но ты не геройствуешь, а ведёшь их к холмам. Там вереск густой, следы путаются, а я… — Вы пойдёте к воде, — закончил за него поэт. — Течение заберёт запах. Они посмотрели друг на друга. — Если выживем, — сказал Мерлин, натягивая улыбку, — я всё-таки потребую имя. — Если выживем, — потупился поэт, — вы всё равно его узнаете. Высокий рыцарь вышел из тумана первым. В плаще с приглушёнными цветами, без герба напоказ, но с той осанкой, которую не спутаешь ни с чем. За ним, чуть в стороне, двигались гончие, уткнувшись носами в землю. Поэт сделал шаг навстречу рыцарю. Потом ещё один. Медленно. Нарочно. Так, чтобы его заметили. Его руки медленно поднимались вверх, демонстрируя, что у него нет скрытого оружия и он не представляет угрозы. Гончие зарычали громче. Мерлин не обернулся. Он шагнул к реке — и исчез в тумане, оставив за собой лишь влажную траву, тихий плеск воды и вопрос, который так и не успел задать вслух.***
Болото встретило его тишиной. Не той лесной, в которой ещё можно различить птицу или ветер, а глухой, вязкой, будто сама земля затаила дыхание. Вода здесь не текла — она стояла, тяжёлая, чёрная, отражая небо так плохо, словно отказывалась признавать его существование. Кочки тянулись неровной грядой, мох пружинил под ногами, а воздух был густым, напитанным гнилью и старой сыростью. Мерлин вышел из тумана первым. Он остановился на узком островке твёрдой земли, перевёл дыхание и только тогда позволил себе оглянуться. Колени слегка дрожали от того пути, что ему пришлось пройти, чтобы добраться досюда. Всё ещё мокрая одежда прилипала к его телу и отказывалась сохнуть. Его тело покрывалось мурашками, а ноги, казалось, вовсе онемели. Никогда не рассчитывал он умереть от болезни где-то в неизвестности, но почему-то эта грязная жижа сейчас казалась манной небесной, ведущей в Эдемский сад, и это было всяко лучше, чем даться в руки рыцарей. Поэт появился через несколько мгновений. Шаги спокойные, размеренные, совершенно не издающие лишнего шума. Даже ветки, и те переставали хрустеть, словно он парил где-то над ними. — Я уж подумал, что ты решил оставить меня развлекать рыцарей в одиночку, — тихо сказал Мерлин, криво усмехнувшись. Поэт не ответил сразу. Он осматривался, оценивая окружение вокруг, раздумывая о плане побега. Рассчитывал путь, считал количество деревьев вокруг. И лишь потом перевёл взгляд на полностью мокрого Мерлина, тяжело выдохнув. — Они близко, — сказал он. — Но идут осторожно. Здесь легко потерять след… и легко найти другой. Мерлин усмехнулся, но на этот раз в улыбке не было ни капли шутовства. — След? — переспросил он. — Нет, поэт. След они уже нашли. Он сделал шаг вперёд, и грязная вода чавкнула под сапогом, будто подтверждая его слова. — Я знаю, что королевские гончие взяли наш след, — произнёс Мерлин тихо, почти спокойно. — Не потому, что мы ошиблись, и не потому, что плохо старались. Он поднял взгляд. В тумане, между кривых стволов, мелькнуло движение. Тёмный силуэт, достаточно высокий и прямоходящий, чтобы не оказаться человеком. Потом ещё один. И ещё. Глаза вспыхнули первыми — тёмные, внимательные, слишком разумные для зверей. — Темноглазые гончие, — продолжил он, не отрывая взгляда от болотной мглы. — Они всегда смотрят так, будто знают больше, чем должны. Забавно, да? Они же просто собаки. Что они вообще понимают в этом мире? А понимают они лишь мнение своего хозяина. Для них мир делится на плохое и хорошее. И потому хорошее для них — хозяин, а плохое — всё, что хозяину угрожает. Поэт напрягся. В его позе вдруг проступило что-то совсем иное. Выпрямилась спина, напряглись плечи, чуть приподнялся подбородок. Он был готов выслушать обвинения и… даже ответить на них. — Мерлин… — начал он, но тот поднял руку, останавливая. — Нет, дай мне закончить, — сказал шут. — Мне редко дают эту роскошь. Он медленно повернулся к поэту. — Твои гончие взяли мой след. Слова упали тяжело. Не обвинением, не вопросом, а простым фактом, произнесённым без злобы, будто он называл очевидное, что и так все вокруг знали, но до последнего момента скрывали, не желая произносить тяжёлую правду вслух. А ведь это так приятно — озвучивать то, о чём и так все думают. С твоими устами и меч в руках появляется. И какая разница, что его заберут через пару секунд. Поэт побледнел. — Они не мои. Уже давно. — Но вырастил их ты, — мягко возразил Мерлин. — Или, по крайней мере, научил слушать именно такой шаг. Именно такую паузу между движениями. Он сделал ещё шаг, почти вплотную. — Я ведь не дурак, поэт. Я всю жизнь провёл рядом с королём. Я знаю, как выглядят бастарды, когда притворяются никем. И как рыцари делают вид, что они просто идут рядом. Туман дрогнул. Послышалось низкое рычание. — Ты мог уйти, — продолжил Мерлин тихо. — Мог потеряться. Мог позволить мне исчезнуть одному. Но ты шёл рядом, смотрел на меня, слушал, игнорируя половину правды, и пел, когда думал, что я не слышу. Он усмехнулся — устало, почти ласково. — А значит, гончие взяли мой след не потому, что я плохой беглец, а потому, что ты всё это время был рядом со мной. Поэт смотрел на него широко раскрытыми глазами. Для него не открывалась какая-то запредельно далёкая правда или что-то новое — просто… просто… просто ему было неприятно от осознания, что он кого-то предал. Даже если этот человек не был его другом. — Я не хотел, — сказал он хрипло. — Я думал… если я буду достаточно далеко… — …то король забудет? — перебил Мерлин, и на губах его расцвела улыбка. — Скажи мне, Леонард, ты действительно хотел сбежать? Хотя бы на крохотную миллисекунду ты хотел сбежать и предать Его Величество? В тумане показался рыцарь. Теперь уже отчётливо. Шаги его были уверенными, словно болото расступалось перед ним само. Гончие шли следом. Их сопение разносилось по округе, отражаясь от водяной глади болота. Мерлин развернулся к ним лицом и выпрямился. Впервые за долгое время — по-настоящему. — Видишь? — сказал он, уже не глядя на поэта. — Вот так всегда и заканчиваются дороги. В конечном итоге все всегда снимают свои маски. Было приятно познакомиться, Ваше Высочество, а с вами, как всегда, был ваш несравненный и навсегда подданный шут. Он сделал вдох и отвесил развёрнутый реверанс. Рукой он нащупал бортик широкополой шляпы и стянул её с головы, махнув так, что перья вылетели из-под банта, разлетевшись по округе. — Твои гончие взяли мой след, Леонард. И теперь… — он усмехнулся, — я сдаюсь.***
— Ты предал своего друга? — старый голос часовщика раздался одновременно с тем, как на стол опустилась чашка горячего чая и с противным скрипом пододвинулась навстречу Леонарду. Старику напротив давно было запрещено использовать магию, но этим правилом он всегда пренебрегал. Начиная со своего внешнего вида, который было всяко легче поддерживать с помощью магии, чем с помощью рутины (да и какая бы ни была рутина, только магия могла скрыть морщины, проявившиеся с возрастом), и заканчивая тем, чтобы баловать такими фокусами своего подмастерья. Часовщиком он был лишь для вида. Некогда подрабатывал королевским магом, пока на эту должность не взяли кого-то с более симпатичной мордашкой и моноклем, и после этого старику пришлось брать на себя в основном административную работу за замком, а заодно на него скинули и бастарда, которому он в итоге заменил отца, научив мальца всему, что положено знать знати высшей крови. — Он не был мне другом. Покрытые серой дымкой некогда голубые глаза уставились прямо на поэта. Даже теряя зрение, эти глаза прекрасно видели всё — даже то немногое, что было спрятано в глубине души. Леонард никогда не умел выигрывать в гляделках со стариком, да настолько, что тому не раз приходилось стоять на коленях на горохе в углу, пока он не мог ответить, зачем врал. Даже сейчас, когда его возраст был уже достаточно большим, чтобы считать такое наказание детским, он всё ещё побаивался, что взгляд старика доберётся до того места, вновь найдя что-то, что ему придётся не по душе. — Да? Тогда почему ты грустишь? — Я не грущу, — уже грубее ответил Леонард, так и не взяв в руки протянутую чашку. — О да, ты убеждаешь себя, что всё сделал правильно. Что не предал своего отца. Что встал на защиту королевства, — старик перечислял это медленно, желая, чтобы Леонард сам сдался и исправил его слова в один момент. — А по итогу теряешься где-то в мыслях о том маленьком королевском шуте, что был так беззащитен, и ты просто этим воспользовался. — Он не был беззащитен! — вскипел Леонард, резко подскочив из-за стола, да так, что чашки звонко зазвенели и лишь с помощью магии остались на столе. — Тише-тише… — пробормотал старик. — Помнишь, что я тебе говорил? Спокойствие — это самое великое проявление силы. А ты всё ещё вскипаешь, как маленький ребёнок, которого обвиняют в том, что он соврал. — Я не… Он хотел было что-то сказать, но, наткнувшись на всё ещё спокойного старика, у которого даже седые волосы не вздумали пошевелиться, тихо опустился обратно на табуретку, поправляя рукава шёлковой рубахи. — Ты не… — повторил старик. — Эх, всё же плохо я тебя воспитал. Старик вздохнул глубоко и медленно, так, как вздыхают люди, прожившие достаточно долго, чтобы научиться не торопить ни себя, ни других. Он убрал руку от чашки, позволяя чаю остывать самому, и сложил пальцы в замок на столе. Костяшки были тонкими, почти прозрачными, с проступающими синими жилами — след времени, которое не щадило никого, особенно тех, кто умел его чувствовать. — Плохо, — повторил он, не повышая голоса. — Потому что ты всё ещё думаешь, что воспитание — это набор правил. Манеры, формулы, заклинания. А я учил тебя смотреть дальше. Он наклонился вперёд, и тусклый свет лампы отразился в его глазах, заставив серую пелену на миг отступить. Взгляд голубых глаз стал цепким, тяжёлым, и Леонард машинально опустил глаза, чувствуя, как знакомое напряжение сжимает грудь. — Ты говоришь, что он не был твоим другом, — продолжил часовщик. — Но ты не говоришь, кем он был. И это уже многое объясняет. Пальцы старика застучали по столу. Леонард ожидал, что тот сейчас вновь покажет магический трюк, как всегда любил делать: копнёт поглубже в воспоминания юнца да выложит все его мысли движущейся картинкой на столе, заставляя того сдаться. Но вместо этого ничего не проявилось. Стол остался пустым. Старик будто и сам понял, что зайдёт совершенно не в ту степь, если посмеет открыть эти воспоминания на общее обозрение, даже если в этой комнате только двое. — Он был… — Леонард замолчал, сжав пальцы на краю табурета, и дерево скрипнуло под напряжением. — Он был удобен. Слово прозвучало глухо и неприятно. Даже для него самого. Старик кивнул, будто ожидал именно этого. — Вот видишь. Ты всё-таки умеешь говорить честно, если тебя не торопить. Удобен — значит, был нужен. Нужен — значит, был рядом. А рядом у тебя, — он чуть приподнял бровь, — не так уж много людей, не так ли? Леонард молчал. В памяти всплывали обрывки: смех в зале, звон колокольчиков, быстрые взгляды из-под краски, которые видели больше, чем следовало. Шут всегда появлялся вовремя и исчезал прежде, чем становилось опасно. Всегда знал, где можно пошутить, а где лучше промолчать. И всегда, всегда смотрел так, будто понимал его больше, чем он сам. — Ты использовал его, — спокойно сказал старик. — Не из злобы. Не из жестокости. А потому что так было проще. Потому что он уже стоял за гранью допустимого, и шагнуть дальше для него было не так страшно, как для тебя. — Я не заставлял его, — глухо произнёс Леонард. — Нет, — согласился часовщик. — Ты просто создал условия, в которых у него не осталось выбора. Он откинулся на спинку стула, и тот тихо скрипнул, вторя старым стенам мастерской. Где-то в глубине помещения тикали десятки часов, сводя с ума. Разные ритмы накладывались друг на друга, создавая странный, неровный хор, в котором Леонард вырос и к которому давно перестал прислушиваться. — Ты злишься не потому, что тебя обвиняют, — продолжил старик. — А потому, что знаешь: если бы поменять местами роли, ты бы не выдержал того, что выдержал он. Леонард резко поднял голову. — Вы не знаете этого. — Знаю, — ответил старик без колебаний. — Потому что я видел, как ты ломался от меньшего. И видел, как он продолжал улыбаться, когда на его месте любой другой давно бы перестал быть человеком. Слова легли тяжело. Леонард почувствовал, как что-то внутри медленно оседает, теряя форму и сопротивление. Он снова посмотрел на чашку с чаем. Пар почти исчез, поверхность стала гладкой и тёмной, отражая его разбитое лицо. — Ты предал не друга, — сказал часовщик мягче. — Ты предал возможность остаться тем, кем ты мог быть рядом с ним. Он помолчал, затем добавил: — И самое неприятное в этом, что ты это понял ещё тогда. На болоте. В тот самый момент, когда услышал его вопрос… — старик тихо усмехнулся. — А ведь ты мальчишкой ещё бегал за шутом, клянчил его внимания. Помню, один раз поймал тебя на том, что ты стащил колпак из комнаты шута и носился с ним по всему замку, крича, что быть шутом лучше, чем возможным наследником. Шут тогда и сам был ещё юнцом. Возвращаю ему колпак, а он смеётся, говоря, что такого сорванца никогда не научить холодным законам королевства. Шут, хоть дураком и не был, но… тогда он ошибся. Леонард закрыл глаза. На мгновение ему показалось, что он снова чувствует холодную сырость под ногами и тяжёлый запах воды, в которой нельзя утонуть быстро. — Я сделал то, что должен был, — произнёс он тихо, почти без убеждённости. — Конечно, — кивнул старик. — Все так говорят. Именно это и отличает долг от выбора. Долг всегда удобнее, ведь он снимает с тебя любую ответственность. Сам бы ты пошёл и убил ту девушку из темницы? А вот король сказал, что она обвиняется в восстании, и ты уже готов срубить ей шею без грани сожаления, не задумываясь о том, что её обвинили по ошибке. Что у неё может быть семья, дети, муж или переживающие родители. Но долг — это долг… И ради него любой человек готов опуститься до грязи, сам того не понимая. Он поднялся, опираясь на стол, и медленно обошёл его, остановившись за спиной Леонарда. Лёгкое прикосновение к плечу было неожиданным и оттого особенно ощутимым. — Ты ещё долго будешь говорить себе, что всё сделал правильно, — сказал он. — Но однажды ты поймёшь: правильные поступки не оставляют после себя такой тишины.***
Он пришёл туда под утро, когда туман ещё не успел рассеяться, а свет был неровным и тусклым, будто мир не до конца решил, стоит ли начинать новый день. Болото встретило его тишиной, плотной и вязкой. Вода стояла неподвижно, тёмная, с маслянистым блеском, и только редкие круги расходились по поверхности там, где что-то скрытое двигалось в глубине. Ни смеха, ни радости, ни счастья — только глубокая тишина, как внутри, так и снаружи. Никакого памятника и никакой памяти о смехе, что звенел так громко, отражаясь от люстр и бокалов в стенах каменного дворца. Леонард остановился на краю, не сразу решаясь сделать шаг дальше. Сапоги утонули в мягкой почве, влажной и холодной, и это ощущение сразу вернуло его памятью назад — к бегству, к ночи, к голосу, который звучал слишком спокойно для человека, уже знавшего, чем всё закончится. Он нёс с собой свёрток. Ткань была аккуратно сложена, очищена от грязи и крови, насколько это было возможно. Колпак, шутовская куртка, перчатки, мелкие колокольчики, которые больше не звенели. Всё это когда-то было маской, а теперь стало лишь напоминанием о человеке, которого здесь больше не было. Леонард опустился на колено. Болото не возражало. Оно принимало всё одинаково — без слов, без суда, без памяти, которая мучает живых. Оно не возражало и против ещё одного захоронения, обещая молчать о нём до конца веков. — Ты говорил, что тропы помнят, — произнёс он вслух, тихо. — Значит, пусть это тоже будет частью пути. Он развернул ткань и по одному стал опускать предметы в воду. Они не тонули сразу. Некоторое время держались на поверхности, покачиваясь, будто колебались, и лишь потом медленно исчезали, утягиваемые вниз какой-то невидимой силой. Последним он отпустил колпак. Тот задержался дольше всех, словно упрямо не желая уходить. Когда и он исчез, поверхность воды снова стала ровной. Леонард остался стоять, вглядываясь в ледяную гладь, надеясь, что хотя бы ветер ответит ему тихим «спасибо». Он не молился и не просил прощения. Болото не было местом для таких слов. Он просто смотрел, пока холод не начал пробираться сквозь одежду. — Прощай, Мерлин, — сказал он наконец. — Или… как тебя звали на самом деле. Мне жаль, что я не смогу заменить тебя для твоей семьи. Он вспоминал обрывки разговоров, оговорки, редкие моменты, когда шут вдруг становился серьёзным, а потом снова прятался за улыбкой. Имя «Мерлин» теперь звучало иначе. Как придуманный щит — подарок, сделанный для одного-единственного человека: его самого. Леонард ушёл до наступления темноты. Поля тянулись до самого горизонта, залитые мягким осенним светом. Небо было необычайно низким. Облака медленно плыли, светясь нежно-розовым цветом, который плавно переходил в фиолетовый ближе к северу. Он остановился, глядя вперёд. Где-то там, вдалеке, на границе света и земли, стоял силуэт. Широкополая шляпа. Наклонённая голова. Лёгкое движение руки… и снова реверанс. После которого шляпа на секунду оказалась в воздухе и вновь опустилась на голову шута. «Спасибо», — прошептал Мерлин одними губами. Поэт осторожно шагнул вперёд, будто боялся спугнуть нечто хрупкое, существующее лишь по чужой милости. Земля под ногами была твёрдой, холодной, настоящей, и это придавало уверенности в том, что всё это настоящее. Он ждал, что образ дрогнет, истончится, исчезнет, как это обычно бывает с видениями, рождёнными усталостью или тоской. Но шут не растворился. Он стоял там же. Руки были раскинуты в стороны, ладони открыты, пальцы расслаблены. Он не защищался и не просил, а просто позволял миру быть таким, каким тот захочет. В этом жесте не было ни вызова, ни отчаяния — лишь спокойное принятие. Его лицо было обращено прямо к Леонарду, и в тёмных глазах не читалось ни упрёка, только тихое ожидание чужой смелости. Он ждал не мира — он ждал его. И эта мысль ударила неожиданно и глубоко. В этот краткий, почти неподвижный миг Леонард понял, что, возможно, именно сейчас он и был для него всем миром. Не королевство, не дорога, не прошлое и не будущее, а он сам, что вечно терялся где-то между долгом и желанием. Воздух вокруг был плотным, наполненным запахом осени и земли. Ничто не торопило, ничто не подталкивало. Леонард остановился в шаге от него и не стал протягивать руки. Он просто стоял, позволяя этому мгновению быть завершённым по воле шута.***
Дрова медленно хрустели под вспышками огня. Пламя было ровным, не рвалось вверх, не шипело, будто понимало, что здесь не место лишнему шуму. Ночное небо раскинулось широко и чисто, без облаков. Звёзды висели высоко и спокойно, и их было так много, что взгляд терялся, скользя от одной к другой. Те, кто умел читать небо, складывали по ним расклады на будущие годы, веря, что с каждым новым человеком там загорается новая точка света, по которой можно расчитать выгодные связи для человека, что пойдут на процветание всего мира, но сейчас не хотелось ни считать, ни предсказывать. Путники сидели близко друг к другу. Потерялось и напряжение, не было настороженности. Не осталось смысла скрываться и не осталось смысла врать — ни друг другу, ни самим себе. Их укрывала тишина ночи, плотная и надёжная, и редкий треск костра лишь подчёркивал её глубину. В этом мире не существовало погони, не существовало приказов и следов. Был только этот огонь, эта ночь и ощущение спокойного мира, в котором никто никого не искал. Шут сидел, поджав одну ногу, опираясь локтем о колено. Лицо его было освещено огнём не полностью, тень ложилась неровно, скрывая привычную улыбку. Сейчас он не играл рол и впервые за кучу лет жизни, он позволил себе быть молчаливым. — Скажи мне, поэт, — тихо начал он, не поднимая взгляда от огня. — Когда за человеком долго гонятся… он остаётся тем, кем был, или становится добычей? Он произнёс это без насмешки. Огонь отразился в его глазах, и на мгновение показалось, что он смотрит не на пламя, а куда-то гораздо дальше. Поэт ответил не сразу. Он пытался найти место, куда смотрел Мерлин, чтобы понять и причину вопроса, но его попытки так и остались безуспешными. Ему никогда не дано было понять куда скачат мысли этого человека, хотя тот, казалось, предсказывал каждый его шаг, а потому и вопрос к нему... казался чем-то неправильным. Он расслабил плечи и, тихо выдохнув, закрыл глаза. — Порой, — произнёс он медленно, подбирая слова, — он становится тропой, по которой затем пройдут другие. Он замолчал, давая этим словам осесть. Костёр продолжал гореть, дрова оседали, ночь не вмешивалась и в этом спокойствии оба знали: некоторые пути не заканчиваются смертью или бегством. Они продолжаются в тех, кто осмелился идти дальше.