Дневник

PG-13
Завершён
41
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 3 539 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник

3 августа 1999

Настройки
Примечания:
Говорят, что с личными дневниками — это примерно как с бухлом или куревом. Типа, чем раньше начнёшь, тем раньше бросишь. Перебесишься. Я начал поздно, в семнадцать. С тех пор редко, но метко я сюда пишу. Как загулявший пёс, который всё равно возвращается домой. Побито, но предано, ёб твою мать. Когда нам было по семнадцать, жить было сложнее, чем сейчас. Когда в тебе бурлят гормоны, и единственное, чего тебе хочется — это бить другим людям лица, непросто заметить, что твоему другу плохо. И, что более страшно — что ты, вроде как рядом, но оказываешься совсем бесполезным. Потому что это — что-то большое, неизвестное. И очень тёмное. Я хорошо помню тот вечер: после школы мы все вместе пошли в игровой клуб. Это был снос башки: всё неоновое, яркое, почти кричащее; звуки из автоматов-стрелялок пробивали барабанные перепонки, а от душного запаха вонючих подростков кружилась голова и слегка тошнило. Но всё равно было невероятно круто завалиться туда после долгого дня за партами. От нудного голоса Миссис Пакертон уши в трубочку сворачивались, и мы все, бля, дождаться не могли, пока сможем, наконец, свалить. Ты той осенью подсел на одну игру, Doom, кажется. Кроваво-кишочная стрелялка. В этом клубе был большой экран и джойстики, поэтому играть было круче, чем дома на маленьком телеке. И пока мы с Эш рубились в Mortal Kombat, ты пропадал в той игре. Помню, как ты звал меня посидеть рядом с тобой в страшные моменты, ну или если хотел отлить. Иногда — пройти за тебя миссию, если на экране намечалось что-то особенно стрёмное. В какой-то момент я понял, что уже как-то давно играю, хотя ты, вроде как, вернулся из толчка и теперь просто молча сидел рядом. Мы тогда хорошо устроились: мягкий диван-кокон, пёстрые вышитые подушки, красный бархатный плед. На фоне Эшли с Тоддом спорили, кто сегодня закрывает счёт. А ты сидел рядом и не просил свой джойстик обратно. Я вообще-то не сильно любил ту игру — это ты у нас любишь ужастики, а я больше по старому-доброму ультранасилию в стиле уличных драк. И по бродилкам. Но я не заметил, как втянулся в игру, а твоё присутствие рядом успокаивало, когда я подскакивал на месте от резкой пугалки с экрана. Мне даже показалось, что ты заснул — ты почти не шевелился и не дышал. Но потом ты резко заёрзал и отстранился — и я понял, что всё это время мы сидели слишком близко. Я даже не заметил. В этом ведь не было чего-то неловкого, неправильного. Это был один из немногих вечеров, когда я чувствовал себя спокойно, без всей этой каши в голове, без спутанных мыслей, без ядовитой злости, которая у меня изо всех щелей била в то время. Или это твоё присутствие на меня так влияло. Влияет до сих пор. И из-за того, что я там прямо-таки разомлел, пока разносил на экране монстров из дробовика, я пропустил изменение в тебе. Как ты поник. Я заметил это только на обратном пути домой, когда мы проводили Эш и Тодда и пошли к Апартаментам. Ты и так не самый разговорчивый человек на планете, но в тот вечер меня это напрягло. Потому что ты, когда загоняешься, можешь выдать какую-нибудь дичь. Это и произошло. Ты сказал: — Ларри, ты когда-нибудь жалел, что родился? И ко мне в миг огромной волной вернулась вся та злость, что оставила меня на этот день. Как будто, блять, ждала за углом подходящего момента, чтобы выскочить и задавить меня. Нас обоих. Как огромный грузовик на огромной скорости. Я разозлился. Помню, закричал на тебя. «Что ты такое несёшь? Ты тупой?» Я разозлился, потому что подумал: «Сал, какого хуя, такой день хороший, такой вечер прекрасный, с друзьями тусишь, в стрелялку свою, блять, любимую рубишься, так за тебя еще и заплатили, а потом выдаёшь такую вот хероту, как, блять, с плеча рубишь…» Ты замолк, как будто я тебя кирпичом по башке ударил. И больше ни слова не сказал. Мой мозг выкинул этот разговор, как стыдную, неудобную сцену в кино, когда ты смотришь фильм с родителями, и начинается какое-то непотребство, типа, кто-то кому-то в трусы лезет, и ты пытаешься отвернуться, сделать вид, что ты вообще другими делами занят, или ты вообще не в этой комнате. Вот только стрёмные звуки на фоне всё равно задают атмосферу. А потом, через время, мне пришла другая аналогия. Это больше было похоже на то, как если бы я шёл по улице и отвернулся, когда увидел, как кого-то избивали. Слышал крики, просьбы о помощи, но слишком спешил попасть домой. В свою уютную, комфортную комнату, где крик лучшего друга о том, как ему плохо, не портил мне охуенный вечер. И только тогда, уже спустя время, я понял, что это я так очень тупо, по-детски испугался. Обосрался. Ты больше не поднимал эту тему. Но я видел: с тобой что-то происходило. Внутренний процесс, как будто в кастрюле кипел суп, а крышка закрыта накрепко. Засверлена шурупами, а давление всё растёт и растёт. Но ты никогда не был тем, кто легко сдавался. И после того как я так тупо и стыдно кинул тебя через хер, не поддержал, не помог — ты всё равно, как ни в чём не бывало, был моим другом. Но не делился больше. У тебя были свои способы преодоления. Я, конечно, это не очень понимаю, но у тебя всегда был особый подход к… самовыражению. Той же осенью, на Хеллоуин, ты вытворил тот ещё номер. Понимаю: это твой любимый праздник. День, от которого без ума все соседские детишки и здоровый лоб по имени Салли Фишер, и в другие дни до усрачки пугающий своим протезом незнакомых бабулек в супермаркете. Но в тот день ты припёрся на школьную тусовку в платье — в платье, мать вашу. Светло-жёлтое, поношенное — наверное, взял в секонде за три копейки, чтобы не тратиться на «костюм», — в мелкий цветок, на бретельках тоненьких. Правда, надетом на джинсы, но это вообще не сбавляло градуса напряжения. Это был не просто костюм или шутка. Походу, для тебя это было что-то большее. Но вот только… Тем вечером ты не выглядел уверенным в себе. Со всей вечеринки я запомнил только твою сутулую фигуру в жёлтый цветочек. Маленькое тело, свернувшееся калачиком в углу актового зала. Это была маска — одна из тех, что ты надевал на себя. Это был вызов. Чесотка под кожей, желание вызвать чужую неловкость, напялив что-нибудь кричащее. Отчаянное желание закричать самому. Но ты никогда не говорил о своих чувствах напрямую — не после того раза, когда я тебя оттолкнул. А ко мне, после того как моя злость улеглась, пришёл стыд. Потом был ещё один момент, который я туда же, в копилку стыда, сложил. Где-то в то время я и начал вести дневник — вдруг оказалось, что слишком многих вещей я не могу обсудить с тобой. Например, то, как проходили мои свидания с девчонками — я тогда начал шляться, знакомился со всеми без разбора. Тебе эта тема неинтересна. Но… Однажды, после одного такого… похождения, что ли, как это ещё назвать? мы сидели у тебя. Я был ещё под впечатлением, разгорячённый, и как мудак начал делиться. Не подробностями, конечно, боже упаси, но общим впечатлением. Говорил, типа, классно она рисует, с курсов девочка, и что мы гуляли у реки, и что-то ещё наплёл… И я увидел твоё лицо — ну, глаза, в смысле. Ты тогда протеза почти не снимал. Ты сидел, откинувшись на стул, смотрел куда-то в сторону, и вроде бы слушал. Но ты так глянул на меня — что у меня слова поперёк горла встали. У тебя в глазах промелькнула глубокая тень. Не зависть, не скука. А какая-то досада. И усталость. Как будто тебе от каждого моего слова тяжелее, а я всё продолжаю кидать в тебя ими, как камнями. А ты их молча принимаешь и складываешь в стену между нами. И мне, если честно, стало стыдно — не только за то, что кинул в тебя этой историей, как серпантином на поминках, а вообще. За то, что понятия не имел, каково тебе на душе. Я тогда не понял, что на самом деле ты испытал, о чём думал. Но я чувствовал — всегда, с самого дня знакомства, твой особый взгляд на вещи. Ты всё чувствуешь каким-то извращённым, салли-образным способом, и меня это то выводит из себя, то восхищает. А тебе от этого плохо самому. Так что я замолчал, как будто споткнулся, и сменил тему. На что-то абсолютно идиотское, вроде нового фильма, или типа того. Решил заткнуться на эту тему навсегда. Не заводить с тобой разговоров про девушек — да и в принципе про кого бы то ни было. Потому что так проще, чем снова увидеть в твоих глазах ту тень, и понять: я что-то упускаю и по незнанке причиняю тебе боль. Тогда я думал, что дело в протезе — ну, то есть, в том, что под ним. Я думал, что ты стремаешься своих шрамов и боишься… Ну, что какие-нибудь «девчонки» о тебе подумают, что не примут тебя. Боялся, что не понравишься никому. Но уже тогда внутри меня шевелилось какое-то смутное осознание, липкое подозрение. Что дело не в девушках вообще ни в каких, и не в твоём лице. Что тут дело нечисто, и дело в чём-то другом, о чём я думать тогда не хотел — не мог. И чтобы не думать — завёл дневник. Где не придётся видеть, как мои слова ранят тебя, и, что более важно, не придётся признаваться самому себе, что я знаю, почему. К семнадцати годам до меня наконец-то допёрло, что многое из того, что я говорю (особенно тебе, потому что с тобой рядом я вообще перестаю базар свой фильтровать) может быть неприятым, колючим, мерзким. Может боль причинять. Мои слова ломают вещи. У меня плохо получается с ними управляться. В отличие от тебя. Слова — не моя стихия. Мне спокойнее с красками, или хотя бы с карандашом в руке. Искусство не терпит цензуры, пусть даже во благо. Но и позволять себе честность, грубую и резкую, я тоже больше не мог. Всё-таки, взрослеть — значит осознать, что твои слова имеют силу. И что виноват не тот, кто обиделся, а тот, кто за своей пеленой перед глазами напрочь ослеп к чувствам других людей. А ещё, вскоре после той сцены я начал замечать — не сразу, но понемногу — что когда я с тобой, я совсем не такой, как с другими. Как будто с тобой я тоже, как и ты, ношу маску. Или наоборот — это со всеми остальными я в маске, в прикиде веселого «Ларри Джонсона», наглого, задиристого, у которого всё под контролем, но глаза почему-то всё равно грустные. А с тобой я просто… сдувался, спускал пар. Не в том смысле, что выдыхался — наоборот, это как спустить лишнее напряжение с шины колеса у велика. Если этого не сделать, то на кочках будет трясти, а так можно и с дороги в кювет вылететь, не справившись с управлением. Когда я оставался с тобой — это было как тусить в гримёрке у музыкантов после концерта, напросившись туда из жалости или покорив их своим обожанием. Перестать орать, накуриться, отдохнуть и просто сидеть, слушая только звон в ушах. И эта разница — такая очевидная, на поверхности — неимоверно бесила. Потому что получалось так, что ты был прав, даже ничего не говоря. Ты всегда молча наблюдал за тем, что происходило под моей маской: за моей кипящей злостью, неуверенностью в себе, за моим подростковым страхом, что я «какой-то не такой», что я — никто, и никогда никому по-настоящему нужен не буду. Так ты ещё и на себе каждое из этих чудес света тестировал, когда они из меня вырывались неловкой грубостью. Я старался на тебе не срываться больше, но чувствовал, как рядом с тобой эта гниль вытекает из меня сама собой, будто почувствовав, что есть, куда течь. И после того случая с рассказом о девочке — это было уже начало выпускного класса, или типа того… — я начал ловить себя на мысли: а что я вообще делаю? Мне же похер было и на неё, и на её подружек, с каждой из которых я выкурил по сигарете за разговорами, блять, об одном и том же. Всё это — чтобы что? Пустота. Белый шум. Я слушал белый шум, смотрел на белый шум и говорил белый шум, делая вид, что мне это всё пиздец как интересно и нужно. А потом мы с тобой запирались в моей комнате, врубали на полную катушку какой-нибудь депрессивный альтернативный рок, такой, чтобы кишки гудели в животе, и трясли своими тупыми башками. Ну, моя — тупая, а твоя — полная умных мыслей, конечно. Мыслитель Салли. Тебе забыли портрет в кабинете философии повесить, вот кто ты такой. Мы скакали до сбитого дыхания, смеялись, пока лёгкие не сожмутся, и я снова чувствовал себя в душной гримёрке с маленькими лампочками-огоньками под потолком. Всё дело в том, что ты рано повзрослел. А я вот взрослею до сих пор. Эш говорит, что у меня до сих пор, к двадцати четырём, так и не развилась лобная доля. Тодд говорит, что я тупой мудак, но потом просит прощения и упоминает, что я, вообще-то, добряк по сути. Но, я считаю, у меня есть привилегия быть придурком и великовозрастным дебилом по той простой причине, что рядом всегда был Салли Фишер, который, если что, прикроет мой зад. И примет меня любым — слепым, глухим и тупым. Колючим, грубым и невыносимо медленно допирающим до того, что вообще между нами происходило все эти годы. И так, медленно, день за днём, неделя за неделей, месяц за месяцем и год за годом, я отчаянно пытался стать тем, кого ты во мне разглядел в день нашей встречи. И ты, медленно, снова подпускал меня всё ближе и ближе. Позволял себя рассмотреть. И речь не про твоё лицо под протезом. Разглядеть твои уязвимости: как ты заливисто смеёшься, как неумело куришь, но перенимаешь от меня эту привычку, как нелепо ты подстриг себе чёлку и стыдливо приглаживал её ладонью целый месяц, а потом это стало твоей глупой привычкой. У тебя таких миллион: ты наклоняешь голову влево, когда внимательно слушаешь, всегда сидишь на диване с ногами, а когда нервничаешь — ковыряешь заусенцы на ногтях и разминаешь себе ладонь большим пальцем. С последним у тебя особый ритуал — какое-то медитативное движение, водить по часовой стрелке по ладони, разглаживать пальцы, проходясь по всем фалангам. Не знаю, что это, но я перенял это от тебя. Разглядеть твою силу. И твою смелость. Эту часть тебя даже моя мама заметила. Как-то раз я рассказал ей одну историю из школы, из выпускного класса. Ты должен помнить тот дурацкий день. Это был третий триместр, уже весна почти. Когда ты пришёл в школу в какой-то сраной миниюбке в клетку, — на джинсы, конечно, и на этот раз ты не сутулился. И Трэвис начал быковать на тебя в столовой, стал обзывать тебя гомиком и прочими… словами. И ты просто молча вылил на него стакан апельсинового сока. Ты, конечно, после этого долго твердил, что тебе стыдно за свой поступок, и что оно «само как-то так получилось». Но это было охуенно. Ты был охуенным. Ты был на своей волне и, клянусь, тебе это чертовски идёт. Невъебенно стальные яйца. Я рассказал маме эту историю, и она посмотрела на меня таким странным взглядом… Но я тогда не понял, что у неё в голове. Дело в том, что до твоего приезда в Апартаменты у меня не было настолько близких друзей. Эшли, Тодд — да, но… Никогда настолько близких, чтобы они становились частью семьи, могли прийти когда угодно, остаться на ночь. С тобой как-то сразу произошёл коннект. А потом… Я как-то заметил, что все мои разговоры с мамой о том, как прошёл мой день, начинаются с фраз «а мы с Салли» или «Сал и я», «мы с Салли делали то-то», «Мы с Салли были там-то»… Сейчас я думаю об этом и, я точно в этом уверен, она что-то поняла после моего рассказа. Даже раньше, чем я сам. Но время шло. И нам с тобой уже не семнадцать. Мне вспоминается Рождество: то, первое, которое без Эшли прошло. Когда она умотала в Чикаго, учиться. Когда мы окончили школу и стали устраиваться по жизни хоть как-нибудь, как умели. Рождество — это семейный праздник, но так вышло, что наши семьи непонятно сплелись в одну, без чётких границ и рамок. Мы просто отмечали всё подряд вместе: наши днюхи, выпускной, религиозные праздники, которые моя мама обожает, и тому подобное. Нам только повод дай. Вот и Рождество — один из таких дней. Мы развесили гирлянды по всему подвалу — так, что стало казаться, что мы заперты внутри дискошара. Ты был в восторге, да и я не мог сдержать улыбки. Родители уехали закупаться в супермаркет — они тоже неплохо сдружились за то время, пока мы с тобой друг от друга не отлипали. Ёлка, которую мы собрали накануне, была облезлая и старая, но под ворохом разномастных украшений смотрелась стильно. Ты повесил на неё растяжку с вырезанными из бумаги чёрно-белыми лицами участников «Смысловой Фальсификации», «Rage Against The Machine», «Depeche Mode» и… там был кто-то ещё, и меня разорвало на атомы от смеха, и это затмило большую часть воспоминания о подготовке к празднику. У моей мамы в кладовке чего только нет, поэтому мы нашли и ёлочные игрушки, и гирлянды, и флажки. Украшений хватило не только на гостиную, но и на мою комнату. Никогда не мог себе представить товарного соседства рокерских плакатов и мрачных постеров с гирляндами, на которых изображены разные животные в праздничных колпаках. Но как-то так уютно стало, что даже подумал: а может, не снимать их никогда? Тем более видел, как тебе нравится. Глаза-то аж заблестели. Пока мы ждали родителей, снова слушали музыку по MTV. Ты сидел на ковре, чуть впереди, а я растянулся на диване. Гостиная переливалась всеми возможными цветами из-за разномастных гирлянд, и у меня тогда вдруг такое тепло в груди расползлось. Я даже сначала подумал, что у меня с сердцем что-то, испугался. А потом пришло осознание, что вот так ощущается покой. Когда бесконечная гонка внутри заканчивается, все лошади загнаны в стойла, и пыль медленно-медленно оседает. Становится слышен стук собственного сердца — не в ушах, как на адреналиновом угаре, а в груди. И это был страшный звук. Слишком честный. А я уже к тому времени договорился сам с собой, что моя честность никому не упёрлась, потому что привык, что та в моём исполнении — это хендмейд-набор из опилок, гвоздей и говна. Ну что из этого можно слепить? Бесполезный хлам. Но ты, как всегда, был рядом, и как будто только и ждал, когда я этот хлам на тебя вывалю. Снова. Готов был принять всё это. И меня в придачу. И в то Рождество 1996 года до меня допёрло, что означала горечь в твоём взгляде, когда в семнадцать лет я так нелепо рассказал тебе про своё первое свидание. Оказывается, ты всё это время просто видел меня насквозь. Без моих убогих ухмылок, попыток сойти за «нормального», без стремления быть «как все». Что ты видел меня настоящего, без остатка, и просто ждал, когда я сам себя пойму. И тебе было по-человечески, по-дружески, по-саллиобразному досадно, что я сам довёл себя до такого состояния. Что в своём побеге я выглядел так жалко и одиноко. И то, что ты всегда был немного отстранён от меня, на расстоянии вытянутой руки — всё это время дело было не в тебе. Дело было во мне. Потому что ты меня понимал, а я себя — нет. И тебя я не понимал. Но теперь, Сал, я тебя вижу. После того, что случилось сегодня. После того, как наши маленькие переглядки, касания, ухмылки друг другу, громкие взгляды и годы — Сал, годы! — молчаливого топтания по кругу, наконец, вылились в то, что ты меня поцеловал. Ты был тем, кто пересёк черту — а я принял тебя в свои руки, совершенно не понимая, что с тобой делать. Я ведь ни об отношениях-то ничего не знаю толком, ни о любви, ни о симпатии. Это всё — поле непаханое. И я чувствую себя собакой-поводырём, но, вообще-то, это ты меня ведёшь. Хотя тебе-то самому не легче. За годы дружбы я не раз говорил тебе что-то вроде «Люблю тебя, чувак». Но ты… Для тебя эти слова как будто ядовитые, отравленные. Ты даже дышать боишься в их сторону. Там, я чувствую, что-то больное запрятано, и мне только предстоит в ту сторону копать. И это так стрёмно, что словами не передать. Но я всё равно зачем-то пытаюсь. Взял снова свой дневник и пишу сюда, будто надеюсь найти тут ответы. Услышать совет. Понять, что мне делать. С тобой. Как к тебе подойти так, чтобы не ранить по неосторожности? Я снова пытаюсь разобраться в себе, но получается, как всегда, дерьмово. Раскладываю всё по полочкам, как будто вот-вот придёт судья, изучит эти вещдоки и рассудит, что к чему. И вот я пишу. Страницу за страницей. Перевожу бумагу. Обращаюсь к кому-то невидимому, мудрому, кто должен вынести мне вердикт, поставить диагноз. Сал, кому я всё это рассказываю? Кого я представляю в своей голове, когда записываю эти мысли? Почему я пишу в свой личный дневник, а получается какое-то грёбаное письмо? И пока пишу это — до меня допирает. У каждой моей строчки с самой первой страницы всегда был только один адресат. Просто о чём-то очень тяжело сказать прямо, поэтому я предпочёл общаться с тобой так. Ведь в моей голове получатель — это всегда ты. Ты — мой безликий читатель, молчаливый наблюдатель и единственный зритель в пустом актовом зале. Твоим голосом читаются эти строчки. Твоим голосом звучит мой внутренний голос. Ты — голос в моей голове, Сал, и я не помню, когда это началось. В конечном счёте, твоим голосом у меня не выходит больше врать себе. Ты спрашивал меня тогда, жалею ли я, что родился. Сейчас, когда я чувствую, как темнота сгущается у меня в груди, я иногда жалею. Но я никогда не жалею, что родился именно в то время и в том месте, где мог встретить тебя. Потому что если уж существовать в этом мире, то только с тем условием, что ты откроешь мне глаза и научишь смотреть на него по-нормальному. И я доверчиво поддамся, потому что я тебе верю. И я тебя вижу. Я опоздал с этим на много лет, но я здесь. И я смотрю на тебя. Всегда, даже когда мои глаза закрыты, даже когда я сплю, даже когда тебя нет рядом. На случай, если я не доживу до декабря — с днём рождения, Сал. И с Рождеством.
Примечания:
41 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (6)